bannerbannerbanner
Название книги:

Отлично поет товарищ прозаик! (сборник)

Автор:
Дина Рубина
Отлично поет товарищ прозаик! (сборник)

003

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

© Рубина Д., 2016

© Николаева Ю., иллюстрация на переплете, 2016

© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2016

Великая сила печатного слова

Любой мало-мальски чувствующий человек подтвердит вам, что нет ничего печальнее счастливого детства. Разве что отрочество, когда душа уже требует к священной жертве, а ее никто не принимает в расчет: ни родители, ни учителя. И тогда пленный дух начинает, как говорила моя бабка, «выкидывать фортеля», ибо пленный этот дух знает настоящую цену истинным вещам – дружбе, любви, самоотверженности. Цена эта высока…

Не так давно мне пришлось побывать в Кембридже. Меня поселили в гостинице знаменитого Королевского колледжа, построенного в XIII веке, попутно обронив, что женщин в этот блестящий колледж стали принимать только в 1972 году.

– Как?! – вскричала я. – И это не в Пакистане, не в Иране, не в Индии… Это в просвещенной Англии?!

На что мне ответили с невозмутимой улыбкой:

– Но у нас и порку учеников в школе отменили совсем недавно.

Нас в советской школе не пороли. Пороли нас родители. Впрочем, тоже – не все. Меня выпороли только однажды, и даже не ремнем, а кухонным полотенцем, скрученным для веса жгутом (так что я сомневаюсь – можно ли эту облегченную экзекуцию назвать настоящей поркой), когда выяснилось, что я в течение полугода подделывала в своем унылом дневнике мамину подпись. Кстати, я и сейчас неплохо подделываю подписи, но ума не приложу, на что мне сегодня может сгодиться этот талант.

Что касается другого таланта – моего чудовищного, всепоглощающего стремления постоянно заполнять буквами и словами чистые тетрадки, предназначенные для математики и других благородных наук, – то родители считали это сущим наказанием, и мама, заслуженный учитель республики, преподаватель истории, в сердцах выкидывала испорченные тетрадки в мусорное ведро. Продолжалось это до того момента, когда однажды я послала наугад в популярный московский журнал то, что под руку подвернулось, – один из моих коротких рассказов. И его опубликовали.

Судьба обернула ко мне другую, изумленную сторону своего лика. Не потому, что меня зауважали сверстники и перестали отчитывать родители, а потому, что тайное писательство вдруг превратилось в явное – мне даже купили маленький столик, в то время совершенно не нужный: я ведь и рассказы писала, и уроки готовила лежа на животе, на своем кургузом топчане в углу «детской».

Стоит ли говорить, что персонажами моих подростковых творений становились все, кто попадал в обзор: учителя, одноклассники, дворовые друзья, а также соседи под своими именами, мамины сослуживцы, знакомые собаки и кошки… и прочая живность на окрестных улицах.

Развивающееся дарование ведет себя точно так же, как растущий организм, – жрет все подряд, не знает, куда деть неуемную энергию, и сеет вокруг хаос и возмущение близких…

Но что делать, если эту белиберду печатает московский журнал, выходящий тиражом под три миллиона?! Журнал «Юность» рассылался по библио-текам тюрем и колоний для несовершеннолетних, на корабли военно-морского флота, в красные уголки сухопутных войск. Стоит ли удивляться, что вскоре я стала получать письма с обещаниями «жениться через полгода, как только срок выйдет»… Несколько раз меня у школы ждали пугающие личности с бритыми наголо черепами, с букетиком увядших ромашек в руках.

Знакомые говорили маме: «Не могли бы вы проверять то, что ваша дочь посылает в журнал?.. Нельзя ли в следующий раз… э-э-э… вычеркнуть то, что она напишет о Владимире Львовиче, все же – завуч?..»

Но к тому времени я уже превратилась в неприкасаемую фигуру: под обложкой московского популярного журнала сияла моя задорная шестнадцатилетняя физиономия и чеканно выстроились буквы моего – не простого, а уже литературного – имени.

Вот когда меня стоило бы выпороть. Но было поздно. Великая сила печатного слова, сопровожденного юной фотографией автора, вершила свою работу…

Я никогда не включаю в сборники рассказов те первые свои опусы, опубликованные в журнале «Юность». Даже не потому, что они не представляют литературной ценности. Просто этот торжествующий щенячий визг надо оставить там, на страницах моей подростковой самоуверенности и упоенности победой.

И только когда пришла ко мне первая неудача – несчастная, как и положено ей, юношеская любовь; когда в моих текстах появилась насмешка по отношению к себе и необходимая дистанция между авторским «я» и окружающим миром, – только тогда мои ранние рассказы и повести заслужили, на мой взгляд, читательское внимание…

Дина Рубина

Рассказы

По субботам

Под утро к ней приходили два сна. Один длинный, обыденный и скучный, у него много лиц, и все они кого-то напоминают. Этот сон наполнен раздраженными голосами и бесцельными действиями. Он ничем не отличается от будней, поэтому тяжел, скучен и сер…

Она просыпается и смотрит в окно. В доме напротив горят три квадратика – значит, уже часов шесть. Она долго лежит с открытыми глазами и думает. Потом небо светлеет, и плечам становится прохладно. И вот тогда возникает сон Второй.

Сначала он прыгает на форточку и долго сидит там, потом мягко и бесшумно спускается на подоконник. Она знает, что сон здесь, но на него нельзя смотреть – улетит. Наконец он усаживается где-то у ее плеча и начинает легонько дуть ей на мочку уха. Это ужасно приятно… Все предметы вокруг становятся зыбкими и погружаются в мягкий сиреневый свет, который постепенно вкрадывается в ночную комнату. Теплая и прозрачная дремота наплывает на нее, обнимает, качает на своих коленях, и она боится пошевелить головой, чтобы не отдавить лапку Второму сну…

Он здесь. Он легкими прикосновениями гладит ее лоб, щеки, плечи, рассыпает на темном небе закрытых глаз разноцветные калейдоскопические звезды и легко смешивает реальное с нереальным, как мягкие пластилиновые шарики.

…А совсем утром ей приснилось, что ее зовут обыкновенным хорошим именем Таня, таким уютным, домашним…

– Ева! – Бабка стучала в стенку из кухни. Значит, завтрак готов, пора вставать. – Евка!

– Ну что ты стучишь, как гестапо! – сонно пробормотала она, заведомо зная, что бабка не услышит и будет колотить в стенку до тех пор, пока Евка не появится на кухне.

Она с закрытыми глазами нашарила шлепанцы и поплелась в ванную.

«Эта физиономия, – подумала она, разглядывая себя в зеркале над умывальником, – всегда напоминает мне о чем-то грустном».

Евка привыкла думать о себе как о чужом и не совсем приятном ей человеке. Почистив зубы, она внимательно посмотрела на свое отражение и сказала ему полушепотом, чтобы бабка не слышала: «Папа говорит, что ничего – все девушки к шестнадцати годам расцветают. Что ж, будем надеяться… Но ты, дитя мое, что-то подозрительно долго не расцветаешь! Прости, конечно, но сдается мне, что ты просто-напросто кикимора!» – закончила она и водрузила расческу на место, потому что бабка любила порядок. Скуластая и раскосая Евка в зеркале ничего не ответила, но, наверное, затаила обиду.

– Евка! – опять крикнула бабка из кухни. – Все простыло!

«Ну и имечко!» – подумала Евка в миллионный раз. Она так часто думала именно этими словами, что у нее уже выработалась мысленная интонация. «Ну и… – думала она на вдохе и делала крошечную паузу. – «И – имечко!» – кончала она на выдохе и мысленно ставила три восклицательных знака.

– Ев-ка! Что ты сегодня, сдохла?!

– Пора, пора, рога трубят! – вполголоса пробормотала Евка. Она вообще была негромким человеком.

На кухне бабка сплетничала с соседкой.

– С женой он не разводился, – доверительно сообщала бабка, – но у него была еще женщина, любовница… – Увидев Евку, она смутилась и поправилась: – Он… он с ней… э-э… дружил…

– Да, – иронично и негромко сказала Евка, садясь за стол. – Дружил. С женой он дружил ночью, с любовницей – днем.

– Попридержи язык! – закричала бабка.

– А ты не сплетничай о моем отце, – спокойно ответила Евка. – Что там у тебя, котлеты? Я не хочу…

– Ничего, ты начни, аппетит разыграется.

– Разыграется, – буркнула Евка. – Ногами гамму до мажор в терцию.

Вообще она не любила долгие препирательства с бабкой, в которых та все равно выходила победителем. Она считала, что пожилым людям многое стоит прощать – так с ними легче жить.

Допивая свой чай быстрыми и мелкими глотками – она опаздывала на репетицию, – Евка доброжелательно сказала бабке:

– Заметь, каждое утро даю себе слово не огрызаться. Не из благих побуждений, мне просто лень… Но обещаю, шеф: если ты еще раз утром начнешь ломиться в стенку – я останусь заикой и, как инвалид, буду жить на твоем иждивении. А это тебе не улыбается, насколько я понимаю…

Ее сапоги в коридоре стояли рядышком, сиротливо, как два новобранца с обнаженными головами, и Евка поскорей стала их натягивать. «Ты опять опоздаешь», – напомнила она себе. Потом она долго стояла на остановке троллейбуса. Здесь ходили только восьмой и одиннадцатый. Евка ждала одиннадцатый, и, как всегда в таких случаях, восьмые ходили один за другим, а одиннадцатых вовсе не было, и поэтому казалось, что восьмых на линии сто штук, а одиннадцатых всего два и водители обоих пьяны.

С утра шел снег… Медленные снежинки оседали на меховой шапочке с козырьком и на воротнике куртки.

Евка опаздывала на репетицию. Она играла в джазово-симфоническом оркестре при народной филармонии. В оркестре играли ребята из консерватории, из училища, и Евка – выпускница специальной музыкальной школы – была там самой маленькой. Она играла на фоно, а иногда, когда не приходил Рюрик, на электрооргане…

Когда она пришла, ребята уже налаживали аппаратуру. Евка положила ноты на рояль и наблюдала, как Дима устанавливал микрофон. Он очень сосредоточенно крутил что-то, время от времени откидывая назад спадающие на глаза черные волосы. У Димы была смуглая кожа, очень темные брови, ресницы и глаза, поэтому белки казались особенно яркими и светлыми.

 

«Слушай, а он тебе нравится, – сказала себе Евка и, немного подумав, небрежно ответила: – Да, чуть-чуть…»

– Раз… раз… – буркнул в микрофон Дима, и в динамике гулко отозвалось: – Раз, раз…

Евка подумала, что скучно, когда все, проверяя микрофон, говорят почему-то «Раз, раз…». Будто нет других слов… Она подошла и сказала в микрофон:

– Крокодил.

– Крокодил, – отозвалось в динамике.

Дима увидел ее и улыбнулся.

– А, праматерь! Привет, как жизнь?

С ним всегда можно было перекинуться парой интересных слов. С ним и с первой скрипкой – Акундиным. Акундин был совсем взрослым, он занимался на четвертом курсе консерватории и часто на репетиции приводил девушек. Каждый раз новую.

Бородатый Акундин вообще был занятным человеком. Он в совершенстве владел тем языком, на котором говорило его поколение. В первую репетицию он заметил Евке: «А ты здорово себя преподносишь, дитя…» И она сразу подумала, как много люди говорят бессмысленных и неточных слов. Она представила себя почему-то жареной курицей с торчащей вверх ножкой и как она себя преподносит…

Ерунда какая-то!..

– Рюрик просил передать тебе эти ноты, – сказал Дима. – Он опять заболел…

Евка взяла ноты и в который раз удивилась, какой этот Рюрик милый и предупредительный человек. На прошлой репетиции она вскользь заметила, что здорово было бы поиграть рапсодию Гершвина, да ноты трудно достать. И вот он бегал по городу, доставал, может быть, простудился из-за этого. Чудак такой… Евка вспомнила его ласковый, чуть косящий взгляд и улыбнулась. Он один из всего оркестра называл ее не праматерью и прародительницей, а как-то забавно и щекотно, так что Евка морщила нос, когда он к ней обращался. Он называл ее «Еванька». Ужасно смешно! Евка опять вспомнила его ласковую, просящую улыбку и подумала: «Какой милый мальчик этот Рюрик. Нежный ко всем, без исключения… Князь Мышкин… Это, наверное, то, что называется светлой личностью. Я бы хотела, чтобы у меня была собака с таким характером… Нет, нет, это ничуть не оскорбительно! – заверила она саму себя. – Настоящего друга-собаку с таким характером…»

– Рюрика надо навестить, – сказала она Диме, который, сидя на корточках, настраивал что-то еще… – Завтра воскресенье, ждите меня с Акундиным у киоска в двенадцать.

– Вопросов нет, – ответил Дима.

Потом пришел Акундин, весь белый от снега, с белой бородой и бровями, пришел руководитель оркестра Александр Никифорович, и все начали настраивать инструменты.

Евка сидела у рояля и бренчала двумя пальцами. Подошел бородатый Акундин со скрипкой.

– Дайте-ка «ля», босс… – пропел он.

– Два доллара в кассу, – лениво парировала Евка и ткнула указательным пальцем в клавишу. Клавиша была белая, как зубы Акундина.

Может быть, из-за погоды, а может, из-за чего-то другого репетиция шла вяло. Евка время от времени смотрела в окно на падающих с неба бесшумных паучков, и ей было скучно и тяжело – в общем-то, ее всегдашнее состояние.

Перед ней сидел Дима, и она видела совсем близко его затылок и спину. Ей нравилось смотреть на его черные, блестящие волосы, нравилось смотреть, как он отсчитывает ритм ногой, нравилось, как иногда он оглядывался, встречался с ней глазами и приятельски подмигивал.

В перерыве музыканты встали покурить, Акундин с Димой пошли в буфет, а Евке нечего было делать. Слева стояла ударная установка. Евка знала секрет – если подойти вон к той большой тарелке и щелкнуть по ней пальцами, она издаст такой звук: «Чахххх!» И тогда можно медленно и торжественно произнести: «Прошло двадцать лет…» И это смешно…

Подошли Акундин с Димой. Акундин жевал кусок колбасы с хлебом.

– Ты… неплохо сегодня… в соло… – промычал он Евке, пытаясь проглотить кусок.

– А я зато могу делать «Прошло двадцать лет…», – просто и доверчиво сказала Евка.

Дима чуть не умер от смеха, а Акундин перестал жевать и внимательно посмотрел на нее.

– Ты сегодня в расстроенных чувствах, девочка? – спросил он. И в голосе его не было ни капли насмешки.

– Да нет, в сущности… – ответила ему Евка. И чтобы Акундин понял, что отвечает она только ему, а не Диме, она посмотрела прямо в его умные и настороженные глаза. – Просто сегодня в связи с погодой, наверное, у меня разболелось одиночество. Но это чепуха, старые раны всегда ноют в непогоду… – И тут же ей стало стыдно, что она вдруг это сказала, и она быстро перебила себя: – Ой, ребята, слушайте, у меня кот необычайно талантлив. Возьму на фоно «ля» – он в ля мажоре мяукает, возьму «соль» – он воет в соль мажоре… Гениальный кот!

– Да нет, просто кот с музыкальным слухом, – серьезно сказал Акундин и посоветовал: – Ты приведи его к нам в оркестр, здесь и похуже есть.

Они посмеялись, потом Дима долго рассказывал о каком-то знакомом, который привез на остров двести яиц, вывел из них куриц и перепродал.

– Какой-то современный Робинзон Крузо со спекулятивным уклоном, – заметила на это Евка.

Они болтали, как всегда небрежно, обо всем и ни о чем, в сущности… Акундин с удовольствием пересказывал консерваторские сплетни до тех пор, пока Александр Никифорович не встал за пульт и не постучал палочкой, возвещая конец перерыва.

После репетиции они вышли втроем на улицу и остановились у киоска – Дима покупал журнал «Смена». Акундин, запрокинув голову, посмотрел на небо, и его борода сразу стала похожа на бороду умирающего Бориса Годунова.

– Посмотрите, какая туча надвинулась на этот город! – сказал он, и с этого момента Евка поняла, что здорово его уважает. За то, что он очень взрослый и умный, за то, что, несмотря на его пошлое воспитание, он умеет быть порядочным с порядочными людьми, за то, что он сказал сейчас про тучу торжественно-эпическим тоном, как древний сказитель о славной дружине Олега.

Еще она подумала, что хорошо все-таки видеть по субботам Рюрика, Диму, Акундина, этих симпатичных ей людей. Все-таки хорошо…

Они договорились навестить завтра Рюрика и разошлись по своим делам. Евка пошла по магазинам – отчасти потому, что ей нужно было кое-что купить, отчасти потому, что не хотелось идти домой.

Снег прекратился, но небо оставалось угрюмым и было похоже на старую шинель, тяжелую и плохо греющую, которой накрылся хворающий зимой город.

На троллейбусной остановке стояли всего двое – старуха в сером пуховом платке и высокий мужчина в коротком полушубке. Он нетерпеливо посматривал на часы и щурил раскосые темные глаза.

Евка остановилась и прислонилась к будке с газводой, чтобы можно было наблюдать за мужчиной. Она и не думала подходить к нему, ей было хорошо стоять так поодаль, чувствуя в груди теплые толчки сердца, и следить за милыми, дорогими движениями этого человека.

«Отпустил усы… – подумала она. – И ему очень идет. Молодит. Он стал похож на д’Артаньяна средних лет… А в пальто, конечно, свернутая в трубочку газета. Не подойду, он куда-то спешит…»

Но вдруг ей стало страшно, что вот сейчас подойдет троллейбус, и этот человек уедет куда-то по своим делам, и бог весть когда они еще встретятся так случайно…

«Только подойду и спрошу: скучает он по мне или нет… – подумала она. – Любопытно: скучает или нет…»

Она подошла к нему сзади, тронула за рукав полушубка и негромко сказала:

– Папа.

Он вздрогнул, обернулся и…

Он взял в ладони ее лицо и, взволнованно и радостно вглядываясь в него, быстро сказал:

– Евочка, детка моя родная!.. Откуда ты здесь, что ты тут делаешь?

Но Евке важно было задать ему сейчас тот вопрос.

– Ты шкучаешь по мне? – Теплые отцовские ладони не выпускали ее мордочку, поэтому слова звучали смешно и шепеляво, как будто Евке было три года. – Шкучаешь по мне?

Отец засмеялся, сказал:

– Скучаю, конечно, детка моя. – Он отошел чуть-чуть назад. – Как ты вытянулась! Какая ты стала хорошенькая! Повернись. Тебе мало это пальто. На днях купим новое…

Он говорил, быстро перебивая себя, смеясь и жадно дыша на озябшие Евкины руки.

– А я был у тебя три раза, но не застал.

– Я не живу дома, – улыбаясь и разглядывая его, сказала она. – Я живу уже полгода у маминой тети. Тетя Соня, помнишь? Я не могла больше жить одна в пустой квартире, это очень тяжело. Ты спешишь куда-то?

– Что ты! – сказал он. – Мы не виделись полгода… Я так рад, что встретил тебя!

– А я с репетиции. Помнишь, я тебе говорила, что играю в оркестре? Не помнишь… Если ты не слишком торопишься, сядем в том скверике на скамейку… Там хорошие скамейки…

– Да, да, конечно… – сказал отец.

Они сели. Отец достал пачку сигарет, закурил.

– Ты куришь? – улыбнувшись, заметила Евка. – Удивительно. Не поддаться соблазну в юности и начать курить в сорок лет…

– Эта тетя Соня к тебе хорошо относится?

– Она по-своему ко мне привязана. А я нет. Ты же знаешь, я человек без привязанностей…

– Мама пишет? – осторожно спросил он, глядя в сторону. А Евка смотрела прямо ему в лицо, улыбаясь и вглядываясь в морщинки у глаз. Вблизи отец не казался таким молодым… Она смотрела на свернутую трубочкой, торчащую из кармана газету, и ей было хорошо и спокойно, как в детстве, когда все они были вместе.

– Мама пишет, шлет деньги, зовет к себе – в общем, делает все, что в таких случаях полагается делать… Но я не поеду, я не нужна ей… – Евка вдруг вспомнила Акундина и спокойно сказала: – Мама в расстроенных чувствах, ты же знаешь… Она второй год в расстроенных чувствах… Она тебя любила больше, чем меня, наверное, поэтому уехала, когда ты… ушел…

– Маму не надо осуждать, Евочка, – так же осторожно сказал отец.

– Ни в коем случае… – подтвердила она. – Я не судья, папа. Да и бесполезно осуждать женщину, которая может два года жить вдали от своего ребенка. Это уже бесполезно… Я ни к кому не привязана, поэтому не имею права осуждать ни маму, ни тебя. – Она помолчала. – Я только давно хотела спросить тебя, папа… Я понимаю, что любовь к женщине может пройти… Но мне всегда казалось, что любовь к своему ребенку, во всяком случае, пока он жив, – чувство непреходящее. Разве это не так? Ты можешь расценивать это как простое любопытство. Простое любопытство, потому что, видишь, мне уже не больно говорить об этом, я говорю спокойно, как говорят о давно умершем близком человеке. Единственно, что бывает больно по вечерам, – это то, что я совсем одна…

– Евочка… я… я замотался совсем… – забормотал отец. – С семьей, с квартирой… Я же предлагал тебе жить с нами, ты отказалась…

– Я не судья, папа, – мягко улыбаясь, повторила Евка. Она протянула руку к его лицу и провела мизинцем по левой полоске усов. – Кто-то изобрел прекрасную формулу – «Жизнь – сложная штука». Это замечательный щит для всех от всего на свете. «Жизнь – сложная штука» – и баста! Как объяснение и оправдание всех ошибок в мире. А я не судья, чтобы осуждать, и не Христос, чтобы прощать. Я, папа, просто равнодушный человек…

Отец оторвал наконец взгляд от снега и задумчиво и горько посмотрел на нее.

– Ты стала совсем взрослой.

Евка вздохнула и удивилась про себя своему спокойствию. «Ну же, – сказала она себе, – что же ты молчишь? Что же ты не скажешь ему всего, что накопила ночами? Помнишь, ты мечтала о том, как встретишь его и бросишь в лицо: «Вы оба – предатели! Вы оба бросили меня. Ты – ради той женщины, мать – оттого, что, кроме тебя, ей никто не нужен. Даже дочь! Вы убили меня в четырнадцать лет! Я не живу. Я совсем одна на свете…»

Но ничего этого ей не хотелось говорить. Ей было жалко человека, который, в сущности, был намного счастливей ее. Почему-то жалко…

И чтобы переменить тему и закончить этот тяжелый и никому не нужный разговор, она начала рассказывать об оркестре, о Диме, Акундине… Рассказывала она долго и остроумно, даже упомянула о тарелке, по которой можно щелкнуть пальцами и сказать: «Прошло двадцать лет…» Отец с нежностью смотрел на ее оживленное личико, раскосые глаза и постепенно разулыбался, разошелся…

– Ну, пошли, я посажу тебя на тралик, – сказала она отцу. – Ты, должно быть, здорово опоздал куда-то.

Они стояли на остановке обнявшись, и им обоим было хорошо.

– А ты знаешь, у тебя месяц назад братик родился, – сказал отец.

– Уповаю на бога, что ты не назвал его Адамом. И, думаю, бог мне поможет в этом деле, ведь будет оскорблено его родительское чувство.

Отец засмеялся.

– Я назвал его Сашей, – сказал он. – Позвони мне на днях. Мы пойдем покупать тебе пальто. Номер запомнишь? – он назвал номер.

– Запомню, – сказала Евка, зная, что не позвонит.

Подошел троллейбус. Отец вскочил на заднюю площадку и появился в морозном окне. Отсюда морщинок не было видно, и отец опять казался молодым и энергичным. Он что-то нацарапал на морозном стекле. Евка прочитала: «Позвони». Обратно это читалось: «иновзоП». Она кивнула, улыбнулась…

 

Троллейбус плавно тронулся, и отец помахал ей рукой. Он был уверен, что Евка позвонит…

«иновзоП… – подумала Евка и засмеялась. – Уважаемый товарищ иновзоП!»

Домой она шла пешком, не спеша, останавливаясь и поддевая носком сапога падающие с крыш сосульки.

Бабка сейчас, наверное, сидела дома и смотрела по телевизору этот многосерийный фильм «Четыре танкиста и собака». Евке фильм не нравился. «Какой-то анархический коллектив… – думала она. – Туда они едут, сюда они едут… Вообще создается впечатление, что если б не эти танкисты и эта собака, то немцы бы выиграли войну…»

Завернув в свой переулок, Евка удивилась так, как, вероятно, никогда в своей жизни не удивлялась. У ее калитки стоял Акундин, и это событие было как бомба, которую бросил в партер дирижер симфонического оркестра. Акундин стоял у лотка, где обычно продавали падалицу – там на ценнике всегда было написано «Яблоки свежие (загнившие)», – и, пританцовывая от холода, смотрел на приближавшуюся Евку.

– А я тебя давно жду! – улыбаясь, крикнул он ей. – Выглянула, понимаешь, симпатичная пенсионерочка и вразумительно сказала, что Евки нет и черт знает где она шляется. Вот я решил подождать.

– Это шеф, – сказала она. – Это таежный медведь на пенсии. Не стоит обращать внимания.

Евка открыла калитку, пропустила его вперед и спросила:

– Ты просто так пришел в гости?

– Просто так, – засмеялся Акундин. – В гости. Адрес узнал у Димы. Мне почему-то захотелось прийти к тебе. Не забежать, не заглянуть, не зайти, а именно основательно прийти, посидеть и даже, знаешь, где-то что-то вроде выпить чаю…

– Не чаю, а кофе, – поправила она. – Я сделаю тебе превосходный кофе.

– Прекрасно, девочка, кофе! – обрадовался Акундин. – И, бога ради, не подумай, что я пришел потому, что ты сегодня там… На репетиции… – Он замолчал.

– Раздевайся, – улыбнулась Евка и сама сняла с него шляпу, всю в мягких паучках. – Я ничего не думаю. И не церемонься с этим делом вообще. У меня даже нет болезненного самолюбия, вот насколько я равнодушный человек.

Акундин, потирая руки от холода, зашел в ее комнату и остановился на пороге.

– Это твои рисунки? – пораженно спросил он, оглядывая завешанные рисунками стены.

– Мои, – небрежно ответила она, заходя за ним в комнату. – Здесь мое – только рисунки и вон то зеркало. Если сесть на диван, можно увидеть себя в нем. Сначала нужно зажечь свечку, вот так… – Она чиркнула спичкой, и оранжевый лепесток огня задышал теплом и тем еле уловимым Евкиным запахом, который исходил от ее рисунков и жил в углах комнаты. – Когда свечка зажжена, можно сесть на диван и увидеть в зеркале девушку, вот так…

Акундин обернулся и увидел в глубине зеркала неясное пятно лица, длинные темные волосы, беспомощные углы плеч…

– Это человек, который мне неприятен, – сказала Евка. – Я, знаешь, ее презираю. Вялое и равнодушное существо, которое никому не нужно. Садись в кресло, Акундин, напротив меня. Сейчас ты получишь обещанный кофе.

Она вышла на кухню.

Акундин зажмурился, устало потер ладонями лицо: он все еще не согрелся, – встал и остановился у портрета Хемингуэя, сделанного тушью. Рядом висел акварельный Арлекин. Длинный рот его был растянут в мучительно-веселую гримаску, морщины у рта были глубже, чем на лбу. Красный колпачок свесился с головы и закрыл ему один глаз, а другой глаз смотрел на Акундина насмешливо и печально одновременно. «Ну что, борода? – спрашивал он. – Поведай-ка нам какую-нибудь консерваторскую сплетню».

Евка появилась в дверях с двумя чашками кофе, поставила их на столик и весело сказала:

– Прошу, сэр. Я плохая хозяйка, но ты просто не обращай на меня внимания.

Акундин обернулся к ней и тихо спросил:

– Девочка, слушай, ты… в самом деле совсем одна? Как же ты живешь? – еще тише спросил он.

– Ого, какой трагический тон! – улыбнулась Евка. – Садись и пей кофе, пока он не остыл… А я привыкла, я два года уже одна. Ну, и все-таки бабка где-то близко обитает, газеты любит вслух читать, через стенку слышно…

Евке было хорошо, ей было просто здорово, оттого что пришел Акундин. Он сидел в кресле, по-домашнему скрестив ноги, грел озябшие руки о чашку с горячим кофе и был похож на молодого Чехова. Может быть, благодаря этому сходству он казался необыкновенно добрым и мягким… И необыкновенно порядочным…

И разговаривали они не так, как на репетициях. Их разговор был совсем не похож на то ловкое жонглирование фразами. Временами Акундин замолкал и задумчиво смотрел на огонек свечи, потом спохватывался, улыбался и начинал рассказывать, как летом жил с друзьями в горах и как в гости к ним приходил один осел. Он сожрал у Димы кусок поролонового матраса, на котором Дима спал, и поэтому осла прозвали «Поролон». Потом он приходил с ослицей. Серенькой и грустной. И она была «Подруга Поролона». Евка счастливо улыбалась и время от времени удивленно спрашивала: «Ей-богу?»

– Бога, безусловно, нет, – серьезно сказал Акундин. – А если даже он есть, то это такая скотина, какой свет не видывал…

Евка согласилась с ним.

Впервые за два года ей было хорошо. Хорошо с этим в общем-то чужим и в то же время таким теплым, добрым, уютным человеком… Потом, в коридоре, Акундин долго надевал ботинки и чертыхался, потому что они были мокрыми и разбухшими от снега. Евка сняла с гвоздя его пальто и вдруг засмеялась – у щеголя Акундина на пальто вместо вешалки был пришит кусочек бельевой веревки. И это было особенно смешным… Самым смешным событием за этот день.

Она проводила его до калитки и еще с полминуты глядела вслед, подпрыгивая на снегу в домашних тапочках. То на одной ноге, то на другой.

Акундин два раза оборачивался, кивал бородой, и в эти моменты по какому-то дурацкому смешению в Евкиной голове исторических лиц и литературных героев был опять ужасно похож на оперного царя Бориса Годунова, у которого вместо вешалки на пальто пришит огрызок бельевой веревки…