Издается в авторской редакции
В оформлении обложки использованы рисунки Миши и Коли Прохановых
* * *
Часть первая
Глава 1
Капитан-лейтенант Сергей Плужников, акустик подводного крейсера «Москва», участник ночной офицерской пирушки, смотрел, как отражается голая лампа в мокрой бутылке с ярко-синей наклейкой «Гжелка». Из пустой пивной банки с надписью «Балтика» тянулся тонкий дымок окурка. На столе, рядом с граненым стаканом, на котором краснела помада, лежала пачка «Явы». Два офицера, оружейник Шкиранда и энергетик Вертицкий, сблизили носы и лбы, как каменные львы на старинных воротах. За их упрямым, похожим на перебранку спором наблюдала Нинель, рыжая гарнизонная красавица, живущая без мужа на базе подводных лодок, кочующая по мужским общежитиям и холостяцким офицерским квартирам. И этот голый, без клеенки, стол с водкой, огрызками хлеба, грубо нарезанной колбасой, с раздавленной кляксой маринованного помидора, освещенный жестоким хирургическим светом, вызывал у Плужникова мучительный интерес. Как если бы он впервые соприкоснулся с земной реальностью, увидел эти земные предметы и издающие звуки существа, стараясь уяснить их назначение, смысл и природу.
– Рапорт напишу и уеду! Осточертело гнить в базе! Махну в Москву, к брату! Он охранником в банке! Обещает устроить! Зарплата втрое больше, чем у нас, мариманов! Туфли куплю нормальные! На рюмку коньяка накоплю!.. – Вертицкий, тонкий, худой, нацелил заостренный нос с розовыми ноздрями, воздел редкие золотистые брови, под которыми сверкали выпуклые голубые глаза. Быстро, страстно шевелил сложенными в трубочку губами, похожий на сердитого комара с чутким хоботком, готовым вонзиться в близкий вспотевший лоб Шкиранды.
– Будешь трубить на гадов? Пальто подавать олигархам? Шалав им водить?… Ненавижу мразей! Вырезать их с корневищем!.. – Шкиранда выложил на стол кулаки, насупил косматые брови, выпучил злые глаза. Его грубое, мясистое лицо набрякло от выпитой водки, от тяжелой, как булыжник, мысли, застрявшей в области сморщенной переносицы, под белой костью лба.
– Один хрен, на кого трубить! На нашего начальника базы или на банкира. Тот хоть бабки платит, а этот грызет, как крыса. Зарплаты на табак не хватает. Поеду в Москву, на первую получку завалюсь в казино и в пух продуюсь. Гульну хоть раз в жизни!..
– От таких, как ты, лодки тонут! Ты мне долг не отдал, а уже в казино намылился. Я бы тебя без рапорта с лодки списал. От таких – несчастье. Начальник разведки докладывал – в наших широтах появилась американская лодка-убийца, класса «Колорадо». Ты один этой лодки стоишь! Ты и есть – жук колорадский!
– Мальчики, ну что вы всё ссоритесь… Хоть бы кто меня приласкал.
Нинель жеманно передернула плечами под вязаной кофтой, сквозь крупные клетки которой просвечивала белая кожа. Ее рысьи глаза с расширенными зрачками бегали по лицам офицеров, словно она выбирала, кого из них обнять гибкой рукой с обручальным кольцом разведенной женщины и увести на кухню, где на зашарпанном полу стояла изношенная кушетка и валялось скомканное малиновое одеяло.
Плужников с тихим изумлением смотрел на бутылку, чье стекло плавно сужалось к горлышку, и на выпуклой поверхности, в лунке, дрожала яркая капелька света. Переводил зрачки на мятую пивную банку, где в чешуйке фольги переливался золотой огонек. Медленно оглядывал батарею со следами прошлогодней копоти, когда прорвало отопление и сварщики чинили лопнувшие трубы – среди черного мазка сажи отсвечивал таинственный зеленый кристаллик металла. То же изумрудное мерцание было в брызге дождя, ударившей в черное окно, за которым дул ледяной морской ветер. Эти крохотные точки света, помещенные в разные, не связанные между собой предметы, говорили об их общем происхождении. О том таинственном центре, где все они были сотворены и куда можно подняться, если скользнуть по незримому лучу от пивной банки в черное окно, ввысь, к невидимым звездам.
Предметы, которые он созерцал, казались загадочными и восхитительно новыми. Их назначение было неведомо. И сам он себе казался пришельцем из бесконечно удаленного центра, откуда его прислали в этот мир, опустили в эту комнату по тончайшему лучу.
– А ты все Родину от врагов бережешь? Все Америку от русских берегов отражаешь? А Америка уже в Кремле сидит, твою икру ложками лопает! Пока ты в базе гниешь и сивушную водку жрешь, Москва над тобой хохочет! Утонешь или сопьешься, она тебе свечку не поставит. Чем с Америкой нашим ржавым железом бодаться, ты лучше английский учи, на американской бабе женись. Она тебе ребеночка родит, и поедешь себе жить в Колорадо… – Вертицкий едко, по-комариному, впивался в близкий лоб Шкиранды, высасывая сквозь хоботок мучительное страдание товарища, впрыскивая легчайшие струйки яда.
– Ненавижу Америку! Моя бы воля, отстрелялся бы от пирса всей баллистикой, чтобы на том конце от Америки яма осталась, мир бы вздохнул. А таких, как ты, предателей башкой о борт и рыбам на корм! Пройтись бы с «Калашниковым» по Кремлю, почистить, пока еще русские на земле остались! – Шкиранда скрипнул зубами, и на его белом лбу вспухла синяя жила ненависти.
– Да русские сами себя съедают, без всякой Америки. Русские бабы рожать не хотят, хоть у Нельки спроси. У нее в родильном отсеке одни пробоины. Скоро на русских лодках служить будет некому, таджиков и чеченцев наймут. Но до этого лодки сами потонут.
– Дал бы я тебе в лоб за эти слова! И встал бы ты завтра на вахту с сигнальным огнем под глазом!
– Мальчики, ну что вы всё ссоритесь! Кому ребеночка родить по заказу? Кто со мной на кухню пойдет?
Нинель смотрелась в зеркальце, откидывала за плечо медную прядь, мазала рот помадой, и казалось, она держит в губах большой красный мак.
Плужников отчужденно, с изумлением смотрел на свою пятипалую руку, лежащую на деревянном столе среди древесных трещин, ножевых зарубок и сигаретных отметин. Чувствовал в грудной клетке непрерывное сжатие и расширение легких, мерный глубокий стук сердца, не зависящий от его воли и мысли. Ощущал давление света на выпуклую поверхность глаза с жидким кристалликом зрачка, куда, как в застекленную скважину, врывались картины и образы мира. Казался себе помещенным в то, что звалось его телом. А было сотворенной и сконструированной оболочкой, куда его вселили. Разместили его безымянную, бесплотную сущность среди странных, нелепых органов, с которыми он вынужден мириться, среди которых должен жить до той поры, когда освободится и выскользнет на волю.
– Одно могу сказать: не в удачной стране родился. – Вертицкий крутил в нервных, с голубыми прожилками пальцах сигарету, и она от трения начинала дымиться, в ней загорался рубиновый уголек. – Батя всю жизнь вкалывал на советскую власть, на костюм хороший скопить не мог. Дед всю жизнь то молотком, то винтовкой махал, пока ему яйца не оторвало. И я, мудак, у Северного полюса поселился, живу под водой, как кит-полосатик, одной травой питаюсь. Родился в хреновой стране, в хреновое время. Рапорт подам, уеду с концами город Париж смотреть!..
– Дурила, – презирал его Шкиранда, оттопырив нижнюю губу, к которой прилипла крошка колбасы. – Лучше России нет страны! На Западе людей не осталось, одни манекены. В башке шампунь, в душе пенопласт. Русский человек хреново живет, зато с Богом в душе. Мы под воду уходим, а видим небо. Сходи к отцу Михаилу, он тебе, дуриле, расскажет. Кто-то говорит: подводный крейсер «Москва», а он нашу лодку «монастырем Пресвятой Богородицы» называет.
– Да ходил я к нему, козлу, надеялся душу открыть! Он мне свою толстую немытую руку сует под поцелуй: «Кайся, мой сын, исповедуйся!» Да какой я ему сын, а он мне отец! Хитрый козел! Я его знал, когда он мичманом Мишкой был, с зам по тылу водку жрал. А теперь, вишь, – отец Михаил! Хорошо устроился. Мы под воду околевать идем, а он за нас молебен служит и церковный кагор сосет! Вот и весь монастырь!
Плужников видел стол, и сидящих за ним, и себя самого среди них, как если бы глаза его помещались в верхнем углу комнаты, там, где расплывалось по потолку ржавое сырое пятно и шелушилась мокрая штукатурка. Бестелесный и безымянный, он находился над ними, наблюдая, как матово светится грудь Нинель в глубоком вырезе кофты, струйка дыма течет к потолку из сигареты Вертицкого, Шкиранда втыкает вилку в кусок колбасы, а у него самого, у Плужникова, блестят под лампой светлые, с медным отливом волосы на макушке и шея поднимается из ворота домашней рубахи. Он чувствовал, как страдает изведенный тайной тоской Вертицкий, как набряк Шкиранда, не умея выразить тяжелую, окаменелую в нем мысль, как томится, слушая их перепалку, Нинель, все оглядываясь на ведущую в кухню дверь. Но эти ощущения были не главными. «Кто я такой? – звучал в нем безмолвный, печально-просветленный вопрос, на который не было ответа, а оставалось мучительное и сладкое недоумение по поводу странного мира, наполненного загадочными существами и таинственными предметами, среди которых ему надлежало жить, приспосабливаясь к этому временному, навязанному бытию, – кто я такой?»
Нинель поднялась со стула. Покачивая бедрами, сняла с себя лакированный поясок. Захлестнула за шею Вертицкого, потянула к себе. Вертицкий крутил макушкой, пламенел разгоряченными оттопыренными ушами. Упираясь, шел за ней, а она вела его, как козлика на поводке, пятилась, краснела маком в губах. Они скрылись в прихожей, и было слышно, как стукнула дверь, ведущая на кухню. Шкиранда и Плужников остались вдвоем под жестоким светом обнаженной электрической лампы.
– А ты что весь вечер молчишь? – Шкиранда, лишившись спорщика, еще негодуя, обратил на Плужникова свое раздражение. – Не выпьешь, слова не скажешь. Чуда какого ждешь?
– Чудо должно случиться, – тихо отозвался Плужников, боясь утратить странную и сладкую отчужденность.
– Война – вот чудо! – обрадовался Шкиранда, зацепив злой мыслью случайно услышанное слово. Так шестеренка цепляет другое зубчатое колесо, сообщая ему вращение. – Для России война – спасение! Мы без войны стухнем!
– Война идет. – Плужников, утрачивая бесплотную отстраненную сущность, вновь вселялся в свою оставленную плоть, наполнял собой свои пальцы, говорящие губы, дышащую грудь, неудобно поставленную, затекшую ногу. – Ты Вертицкого не дразни, не мучай. Он во сне плачет. Завтра поход. Надо с миром уйти.
– Мир для России смерть! Для русских война – спасение!
Стуча каблуками, громко задевая за стены, в комнату возвратились Нинель и Вертицкий. Сочный мак, который унесла в губах рыжая Нинель, был теперь растерт и размазан. Бледный отпечаток краснел на щеке Вертицкого. Вязаная кофта Нинель была растерзана, плечо обнаженно белело. Она держала в руке поясок, небольно постегивая Вертицкого.
– Ни на что не годится. Должно, радиации наглотался. Ты, мой милый, выбирай – или лодка, или молодка! – Она толкнула Вертицкого на стул.
Тот плюхнулся, потянулся к рюмке. Плужников видел, как бьется нервная жилка на его щеке, перепачканной помадой.
– Теперь ты, герой, на выход! – Нинель накинула ремешок на шею Шкиранде.
Тот упирался, мотал головой.
Нинель нетерпеливо и раздраженно тянула. Шкиранда неуклюже двинулся за ней, громко саданув плечом дверной косяк.
– Тоска! – Вертицкий плеснул водку в рот, сверкнув над запрокинутым лицом мокрой рюмкой. – Не нахожу себе места! Правильно говорит Шкиранда – где я, там дым и копоть. Пенный огнетушитель – мне товарищ и брат. Надо увольняться. Где я, там несчастье.
– Устал, много пьешь. – Плужников печально и нежно смотрел на измученного товарища. – В поход пойдем, там отдохнешь. Под водой душа успокаивается.
– Ты какой-то блаженный, Серега. Как бабка моя говорила, не от мира сего. Ты – акустик, океан слушаешь. Может, такое услышал, чего я не слыхал? Может, ангелов подводных?
– Может, и ангелов. Тайна есть. Она в океане, она и в душе.
– В рюмке она, наша тайна! – Вертицкий булькнул из бутылки, плеснул в рот водку. С отвращением, выпучив глаза, делал длинный огненный выдох.
Из кухни шумно вернулись Нинель и Шкиранда. Она – язвительная, с длинными рыскающими глазами, гневно оттопыренной нижней губой, бледной, бесцветной, чей пунцовый покров весь был перенесен на подбородок Шкиранды.
– Полюбуйся, Серж, на своих собутыльников! Оба в помаде! Помазанники! Русских мужиков совсем не осталось! Чеченца себе, что ли, найти? – Нинель сердито отгородилась от Шкиранды приподнятым полуобнаженным плечом. Презрительно повела на Вертицкого длинным, влажно-зеленым глазом. – Серж, ты один у меня остался! Но ты малахольный! Несовершеннолетний! Мне тебя грех соблазнять!
– В тюрьму за него попадешь. За растление малолетних, – поддакнул Вертицкий.
– Ты его не трогай. Он таинственный. На дельфиньем языке говорит, – хмыкнул Шкиранда, довольный тем, что Нинель отвлеклась от него. – Тебе его ни за что не отгадать.
– Мне? Да я знаешь какая гадалка? Серж, дай руку, я тебе погадаю!
– Погадай ему, погадай! Может, он не человек, а дельфин!
Нинель снялась со стула. Опустилась перед Плужниковым на колени, так что ее пышная юбка расширилась колоколом. Взяла руку Плужникова. С силой на себя потянула, раскрывая ему ладонь, разгибая его пальцы своими горячими цепкими пальчиками с фиолетовыми, накрашенными ноготками.
– Не упрямься!.. Плохое не нагадаю!..
Она коснулась его руки, и он ощутил слабый толчок, укол тока, мягкий ожог, отворивший в руке крохотную скважину, сквозь которую потекли в него загадочные струйки тепла, язычки света, капли яда, ручейки дурманов, медовых пряностей, пьянящих горечей. Она их впрыснула ему в кровь, и они туманно растворились, потянулись сквозь запястье, плечо, грудь. Сладко омыли сердце, нежно лизнули мозг, слезно капнули в глаза. И зрачки остановились, как под наркозом. Сердце оцепенело. В сознании застыла незавершенная мысль, как след ветра на оледенелой воде. Он замер, открыв перед ней ладонь, освещенную ярким светом.
– Погадаю тебе, Сереженька, какие у тебя сроки жизни, какие твои хвори-болезни, какие встречи-разлуки…
Она перебирала его безвольные пальцы, водила ноготком по ладони, где пролегали тонкие нити, похожие на прожилки листа. Он чувствовал ее дыхание, слабый шелест прикосновений, от которых ладонь казалась сухой и серебряной. Воля его была сладко парализована, ее власть над ним была беспредельной. Он отдавался целиком ее воле, испытывая облегчение, как если бы попал в невесомость. Вся тяжесть поминутных забот, груз тревог и предчувствий оставили его, и он в своей легкости и покорности полагался на нее. Шел за ней следом, за ее цветным ноготком, повторяющим на ладони хрупкую линию жизни.
– Здесь твой Сатурн и Юпитер… Здесь твой Марс и Меркурий… А здесь твои Солнце, Луна… Будешь знаменит и богат… Преуспеешь в науках, испытаешь себя в искусствах…
Он смотрел на ярко озаренную ладонь, где таинственным циркулем провели овалы и дуги, прочертили биссектрисы и радиусы. Оставили чертеж, в который заключили теорему его жизни и смерти. Оттиск на ладони напоминал след папоротника на кремне. Брызги элементарной частицы, ударившей в фотопластинку. Отпечаток был всегда, с самого детства, когда маленькая пухлая ладонь еще не ведала прикосновений оружия, женских грудей, стиснутых инструментов. Он появился у эмбриона, висящего в гамаке в материнском горячем чреве. Был рисунком, возникшим из слияния крохотных клеток. Орнаментом двух таинственных судеб, столкнувшихся в третьей. Был отсветом звезд и планет, висевших над брачным ложем. Иероглифом, сквозь который в трехмерный мир просочилось иное бытие. Ладонь несла отражение будущей, несуществующей жизни, словно ее приложили к расплавленному жидкому времени, и оно, ненаступившее, запечатлелось в виде линий, крестов и овалов.
– Живешь не головой, а сердцем… Побываешь в странах, которых не видно на карте… Испытаешь одну большую любовь…
Она тихо ворковала, как вещая птица, склевывала с ладони незримые зерна. Старалась проклюнуть непроницаемую сферу, куда был запечатан немощный разум, не умевший распознать за пределами трехмерного мира потусторонней пугающей тайны.
– Что-то не вижу… Что-то в линии жизни… Разрыв на линии сердца… Сатурн столкнулся с Нептуном… – Она гладила ему руку, приближала лицо, как слепая. Наклонила лицо к ладони так близко, что он чувствовал ее обжигающее дыхание. Волосы ее упали, скрыли лицо, ладонь. Он слышал ее быстрое бормотание, клекот, больное бульканье. Откинула волосы, подняла лицо, и оно было черное, страшное, с открытым провалившимся ртом, с пепельными старушечьими волосами. Белки выпукло, лунно голубели. Дрожали и мерцали зрачки, будто увидали нечто ужасное, невыносимое.
– Сереженька, милый, что-то увидала такое, чего и сказать не могу!.. Какое-то несчастье и горе!.. За что же мне такое привиделось!.. Да как же я тебе об этом скажу!.. Да за что на нас такая напасть!.. Да чем мы таким провинились!.. Да чем мы Бога нашего прогневили!.. Да какой же ты, Сереженька, славный, красивый!.. Какие у тебя ручки добрые, дорогие!.. Как бы ты этими ручками меня обнял!.. Как бы ты меня по головке гладил!.. Как бы я их тебе целовала!.. Какого бы ребеночка тебе родила!.. Как бы ты его на ручках своих носил!.. Игрушки ему ручками своими мастерил!.. А я бы на вас, миленьких, дорогих, любовалась!.. А теперь нас всех беда заберет!.. И будет нам всем слепота, глухота, немота!.. Запечатают нас, мальчики мои дорогие, всех в одну беду!..
Она голосила, причитала, целовала его руки, кропила горячими слезами, как деревенская остроносая старуха-кликуша.
Вскочила, отряхиваясь, выныривая из-под черной, накрывшей ее волны, пропуская над собой кромешный, крутящийся вал. Яркая, страстная, с мокрым от слез лицом, рыжими, плещущими волосами, ударила клавишу старенького кассетника. Грохнула, брызнула, полилась, как из крана, сверкающая музыка, расплющилась о стены огненными плесками. Нинель заиграла, затанцевала, заходила по комнате, вращая сильными бедрами, поднимая белые пышные руки, колыхая под кофтой грудью.
– А ну, ко мне, мальчики, танцевать!.. Офицерики мои, танцевать!.. – хватала за рукава Шкиранду, Вертицкого, стаскивала со стульев.
Сначала нехотя, а потом все живей, подвижней они закрутились подле нее, выделывая руками выкрутасы и кренделя, поднимая ноги и нелепо подскакивая. Обнимали ее, целовали шею, грудь, прижимали к себе ее дышащий живот. Ее рыжие волосы плескались по комнате, юбка крутилась каруселью, открывая сильные, пляшущие ноги, и дрожала на столе бутылка, звякали стаканы от их безумных скачков.
Плужников боком, вдоль стены, вышел в прихожую. Накинул шинель, фуражку. Спустился по обшарпанной, полутемной лестнице на воздух. В темноте мучнисто белели блочные дома базы. Кое-где на фасадах размыто желтели окна. По улице, от казармы, вниз к причалам, громко стуча башмаками, шел экипаж моряков. В небе, закрывая луну, стояло облако, просвечивая насквозь, как пергамент, с оплавленным ярким краем. Окрестные сопки слабо искрились таинственным светом, словно на них уже выпал снег. Бухта недвижно, просторно чернела, остекленев в гранитных изгибах фьорда. По черной воде, без звука, неся на мачте зеленый огонек, шел торпедолов. Едва заметные среди ночного гранита, похожие на округлые продолговатые глыбы, застыли у пирсов подводные лодки. Среди них, уже населенный вахтой, с запущенными реакторами, с мерным гулом агрегатов, гироскопов, бесчисленных машин и приборов, готовый к выходу, бугрился подводный крейсер «Москва». Стальная гора, облизанная приливом, окаймленная слюдяным блеском вышедшей из-за тучи луны.
Плужников смотрел на предзимнюю луну. Пар, вылетавший у него изо рта, казался радужным. Одна половина бухты отливала тьмой, как синее воронье перо. Другая нежно, латунно желтела, и буксир, молотивший воду на рейде, оставлял на море яркий оранжевый клин. На бетонном пирсе светлели круглые лужицы, будто раскидали крышки консервных банок. Черная громада лодки маслянисто, словно натертая жиром, блестела. Над рубкой, на слабом ветру, неразличимо темный на малиновом небе, волновался флаг. Плоский на заре, застыл автоматчик…
Экипаж был построен на пирсе. В обе стороны от Плужникова удалялись носы, подбородки, выпуклые груди, пилотки, туманился желтый пар дыханий, и большая чайка, пролетев над строем, поворачиваясь к заре то одним, то другим крылом, казалась черно-желтой.
Командир перед строем, в глазированный кувшин мегафона, чтобы слышно было на флангах всего двухсотголового, слабо колыхавшегося дракона, произносил напутствие:
– Товарищи матросы, мичманы, офицеры, как вы знаете, обстановка в мире остается сложной и нестабильной… Внутренние дела в стране по-прежнему далеки от нормальных… Россия ослабела, продолжает слабеть, и ее флоту и армии все труднее поддерживать безопасность… – Мегафон слегка дребезжал, и Плужникову казалось, вокруг каждой металлической фразы закипают крошечные, трескучие пузырьки. – Без преувеличения можно сказать, что мы – последняя надежда России… Пока в море находится наш подводный крейсер, пока он способен осуществлять боевое дежурство, доставлять в район патрулирования спецоружие, до той поры русские люди могут печь хлеб, пахать землю, добывать себе на пропитание… Могут не бояться, что их забомбят, как Югославию, Афганистан и Ирак… Америка уже почти победила мир, покорила все народы и страны, но не может сказать, что покорила Россию, до той поры, пока мы ходим в походы… Спецоружию, которым мы обладаем, не может противодействовать их ракетная и космическая оборона… – Командир был невысокого роста, худ и скуласт, сдержан и скуп в обращении. Вежлив с матросами и отчужденно-сух с офицерами. Его жена и дети полгода как покинули базу, из-под низкого полярного неба спасаясь от электрических и магнитных полей, нехватки кислорода и света. Командир тосковал без семьи, педантично, мучая себя и других, проводил свое время в казармах, на пирсе, в глубинах причаленной лодки, где утомлял экипаж учебными тревогами, тушением пожаров, борьбой за живучесть. Теперь было видно, что он радуется долгожданному выходу в море, и в голосе его чудились Плужникову интонации взволнованного проповедника. – Именно поэтому в район патрулирования послана американская многоцелевая лодка нового проекта «Колорадо», призванная отслеживать наш маршрут, препятствовать нам, а в случае начала военных действий – уничтожить нас упреждающим ударом. Заступая на вахту, мы становимся больше чем экипажем… Больше чем семьей… Мы становимся духовным братством, какое существует в монастырях среди монахов, посвятивших себя служению. Наш бог – это Родина. Мы, мужчины, облаченные в черную форму подводников, – монахи и воины России… – Командир опустил мегафон, повернулся к лодке, над которой возвышался высокий плавник рубки.
Незримый горнист пропел в трубу курлыкающий печальный напев. Флаг над рубкой пополз вниз. Заря хлынула из-за сопок бесшумным малиновым приливом, пролила на черную лодку вишневый сироп. Соблюдая интервалы, боевыми частями, экипаж стал подниматься по трапу на борт. Сливался с рубкой, растворяясь в черном цилиндре.
Плужников последний раз хлебнул свежий, пахнущий водорослями воздух, глотнул холодный малиновый сок зари и, цепляясь за хромированный поручень лестницы, ставя подошвы над пилоткой второго акустика, опустился в бархатно-теплое чрево, озаренное немеркнущим светом. В запахи металла и краски, сладких пластмасс и масел. В нутро огромной машины, по которой расторопные моряки расходились по отсекам, занимали места у пультов, у торпедных аппаратов, реакторов, погружаясь в едва ощутимую вибрацию громадной стальной оболочки. И уже неслась по лодке лающая «громкая связь». Работала автоматика навигации, энергетики, систем наведения.
Плужников, заняв пост акустика, перебирал наушники, касался пальцами клавиш и кнопок, окруженный стеклом, пластмассой и сталью. Почувствовал слабый упругий толчок, как если бы чья-то огромная ладонь легла ему на спину. Это значило, что лодка оттолкнулась от пирса, повлекла свои тысячи тонн на открытую воду. Все быстрее и быстрее, могуче и мощно, раздвигая залив, поднимая черным угрюмым лбом тугой бурун. Командир стоял в рубке, чувствовал лицом давление твердого ветра, посылал команды на центральный пост, а оттуда в турбинные, ходовые отсеки. Солнце, маленькое, красное, вставало над сопками. Лодка удалялась от берега, сверкала на заливе, как черное стекло. С горы, прижимая ладони к бровям, смотрели ей вслед женщины. Нинель, без платка, с рассыпанными волосами, крестила ее мелкими крестиками.
В надводном положении крейсер мощно бежал в проливе, среди волнистых гранитов, голых каменных сопок, на которых щетинились мачты, белели округлые колпаки, похожие на яйца огромной птицы, темнели отточенные стрелки зенитно-ракетных комплексов, защищавших военно-морскую базу. Льдистые воды тускло блестели на солнце, и пока над морем не нависли космические аппараты противника, не слетелись самолеты-разведчики «Орион», лодка торопилась в открытое море, в район погружения. Стальная длинная капля, наполненная оружием, компьютерами, с раскаленной ядерной сердцевиной. Достигнув расчетной точки, лодка тихо ушла в глубину, оставив на воде рубец солнца, который тут же исчез среди пляшущих волн.
Океан дышал кислородом, преломлял полярные спектры, перемешивал ледяные и теплые воды. Струился течениями, гнал рассолы, растворял белые осколки льдов. Давил непомерной тяжестью на подводные хребты и долины, под которыми клокотала жаркая магма. Был частью мировой воды, омывавшей Землю.
Плужников, вооруженный акустическим комплексом, внимал океану. Наушники соединяли барабанные перепонки с чуткой антенной, помещенной в слепой голове корабля. Как если бы его живые, розовые уши были выведены в океан, омывались холодным потоком, различая бесчисленные переливы звуков. Безглазая стальная громада имела его розовые горячие уши, выступающие из прорезей лодки.
Некоторое время он слышал рокоты надводных кораблей, продвигавшихся в береговой зоне. Тяжко стуча, издавая мембранный клекот, прошел большой противолодочник. Поместил свои винты, серые стальные уступы, глубинные бомбометы и пушки в его расширенную ушную раковину. Шум турбулентной волной омывал его сердце. Отражался на экране колючими всплесками.
Плужников передал на центральный пост информацию о противолодочнике:
– По пеленгу тридцать обнаружена цель!.. Предположительно – надводная!.. Классификация…
Похрустывая, как если бы винт рубил не воду, а сочную, чуть подмороженную капусту, встречным курсом двигался рыболовецкий траулер. Ухо поместило в себя обшарпанные, с потеками ржавчины борта, трюмы с серебряным слитком слипшейся сельди, прорезиненные робы уставших рыбаков, стакан водки в красном кулаке капитана. И об этом узнал командир, окруженный приборными досками, пряча подводную лодку в непрозрачный для звука слой соленой воды.
– По пеленгу двадцать пять обнаружена цель!.. Предположительно надводная!.. Классификация…
Похрипывая, сердито булькая, приближался норвежский сухогруз. Плужников держал в поле слуха длинную клепаную палубу с разноцветными контейнерами, овальную рубку с толстым стеклом, красивый дубовый штурвал, окованный медью, за которым стоял рыжий рулевой.
Надводные корабли медленно вплывали в его ухо. Вызывали легкое дребезжание височной кости. Держались под сводом черепа, подобно туманным видениям. А потом исчезали как тени.
Лодка вильнула к северу. Ушла от проторенных корабельных маршрутов, беря курс на полюс. Пустынный, лишенный механизмов и металлических конструкций океан зазвучал таинственными хорами, как если бы в ушах переливались бесконечные пышные радуги.
В слуховой памяти Плужникова, словно на магнитной ленте, было записано множество подводных мелодий. Плужников наслаждался и пьянел от этой музыки. Погружался в сладостное созерцание, в сон наяву. Каждый звук моря порождал абстрактные образы, напоминавшие спектральные галлюцинации. Всякое живое существо источало пузырек звука и нежный цветной пучок. Любая капелька, сталкиваясь с другой, чуть слышно звенела, рождая слабую цветную корпускулу.
Сейчас он слушал звук, похожий на треск стрекозиных крыльев, словно сшибались стеклянные ворохи, комкались и ломались нежные перепонки, шелестели хрупкие слюдяные пластины. Это двигался косяк сельди. Темное облако состояло из тысяч стремительных рыб, мелькающих плавников и хвостов, отточенных глазастых голов. Их чешуйчатые тела терлись одно о другое. Перед каждой заостренной головой возникал водяной бурун. Море трескалось от переполнявшей его жизни. Лодка расталкивала холодное рыбное месиво. Борта искрили от бесчисленных скользящих прикосновений. Антенна трепетала от волнообразных колебаний. В ухе Плужникова растопырила сверкающие перепонки, выпучила фиолетово-серебряные глаза огромная яркая рыбина, окруженная изумрудным свечением.
Теперь он внимал легким стукам, слабым скрипам, хрупким потрескиваниям. Словно кто-то вколачивал множество крохотных гвоздиков, водил изящными лобзиками, делал надрезы стекла, протирал салфеткой край певучего стеклянного сосуда, ввинчивал в древесину буравчики, надкалывал каленые орешки. Лодка шла сквозь необъятную тучу планктона, который размножался, увеличивал массу, вытягивал в океане длинные вялые протуберанцы. На слиянии холодных и теплых вод море кипело рождавшимися бесчисленными тварями, напоминало густой бульон, куда вторглась тяжкая громада лодки, окруженная неисчислимыми рачками, креветками, икринками, клубеньками. Они сталкивались, ударяли в лодку хрупкими панцирями, щекотали ее волосяными усиками, долбили игольчатыми клювами, налипали живым трепещущим студнем. Все это трепетало, волновалось, пело, брызгало плодоносными капельками, источало пульсирующее млечное свечение. Плужников, очарованный божественным хором несметных торжествующих жизней, удерживал в своем чутком ухе увеличенную во сто крат розовую креветку с золотыми глазами, прозрачным женственным тельцем, шевелящимися нежными усиками. Узорная раковина уха, и в ней, словно в раме, царственный портрет креветки.
Океан огласился иными звуками. Казалось, кто-то вдыхает слова в глубокий гулкий кувшин. В глубине сосуда исчезают согласные звуки и остается булькающее, бессловесное пение. Голоса были человечьими, но молвь, на которой изъяснялись подводные создания, была невнятна, как древний язык, пригодный для обозначения лишь самых важных понятий, таких как солнце, вода, любовь, бессмертие. На этом изначальном, от Сотворения мира, языке говорили косатки – глянцевитые киты, игравшие вокруг лодки, принимавшие ее за огромного медлительного сородича. Водили вокруг нее хороводы, заманивали в свой круг, нежно к ней прижимались. Плужников чувствовал сквозь сталь их близкие глазированные тела, гладкие ласты, фиолетовые выпуклые глаза. Косатки нежились, ласкали друг друга. Самцы танцевали, играли мускулами. В самках, в горячих темных утробах, созревали детеныши. Матери несли их в студеных потоках, выпуская серебряные цепи воздушных пузырей. Поднимали прекрасные глаза ввысь, откуда проникали зеленоватые лучи полярного солнца. Плужников слушал божественный язык китов. Старался понять его смысл. Ему казалось, что киты говорят о нем, зовут к себе, в соленую играющую стихию. Его восхищенное ухо заключало в себе фиолетовое, с серебряным пятном, китовое око.
- Крейсерова соната
- Алюминиевое лицо. Замковый камень (сборник)
- Политолог