В раннем детстве любил я огромное кресло, носившее странное название «Курым». За это кресло меня прозвали Курымушкой. Прозвище долго мучило и злило меня, пока, наконец, я не поумнел и не понял, что злиться и драться нехорошо. И как только я это понял и перестал злиться, так вскоре все и перестали меня дразнить Курымушкой.
Моя мать, еще молодая, в сорок лет осталась вдовой с пятью малыми ребятами на руках. Она должна была каждый день вставать до восхода солнца. Очень рано, далеко до восхода, няня моя должна была для нее приготовить самовар и вскипятить молоко в глиняном горшочке. Сверху этот горшочек всегда покрывался румяной пенкой, и под этой пенкой наверху было необыкновенно вкусное молоко, и чай от него делался прекрасным. Я однажды случайно встал тоже до солнца, чтобы на заре расставить силки на перепелок. Мать угостила меня этим своим чаем, и такое угощенье решило мою жизнь в хорошую сторону: я начал, как мать, вставать до солнца, чтобы напиться с ней вкусного чаю.
Мало-помалу я к этому утреннему вставанью так привык, что уже и не мог проспать восхода солнца.
После чаю мать моя садилась в дрожки и уезжала в поле. Я же уходил на охоту за перепелками, скворцами, соловьями, кузнечиками, горлинками, бабочками. Ружья тогда у меня не было, но и теперь ружье в моей охоте не обязательно. Моя охота была и тогда и теперь в находках: нужно было найти в природе такое, чего я еще не видал и, может быть, никто еще в жизни своей с этим не встречался Перепелку-самку надо было силками поймать такую, чтобы она лучше всех подзывала самца, а самца сетью поймать самого голосистого. Тоже и соловья молодого надо было кормить муравьиными яичками, чтобы он потом пел лучше всех. А поди-ка, найди такой муравейник, поди-ка, ухитрись набить мешок этими яйцами и потом отманить муравьев на ветки от своих драгоценных личинок. Хозяйство мое было большое, тропы бесчисленные. Но и теперь, ночью, когда не спится, чтобы заснуть, я представляю себе в закрытых глазах с точностью все тропинки, все овражки, и камушки, и канавки, и хожу по ним, пока не усну.
Особым видом моей охоты была охота за яблоками, грушами, ягодами. К нашему большому саду примыкали сады других владельцев, и так они тянулись очень далеко. Все эти сады сдавались в аренду, и их стерегли страшные караульщики. Охота была очень опасная, но особенно интересная. Добычу забирал я в пазуху и такими «пазухами» ссыпал в амбар. В полднях после обеда, когда мать ложилась отдыхать, я приходил под амбар к своей добыче. Тут на послеобеденный отдых собирались в тень и прохладу все работники, и начинался между нами обмен. Я им давал яблоки, они мне платили за это, кто чем мог: кто сетку сплетет, кто дудочку-жалейку соберет из тростника и коровьего рога, кто поймает горлинку, кто кузнечиков-трескунков с красными и голубыми крыльями. Но главное, чем они мне платили, было в их рассказах и сказках о какой-то чудесной стране в Золотых горах и на Белых водах.
Сказка эта о чудесной стране рождалась в крестьянском горе. Дело было в том, что у них было мало земли, и эта земля тоже все уменьшалась, потому что новые люди рождались, а кругом земля была помещичья. Вот тогда от большой нужды и горя разведчики из крестьян – ходоки – начали отправляться в Сибирь и потом сманивать наших бедных крестьян туда своими рассказами о чудесной стране Алтае в Золотых горах. Конечно, я расспрашивал о чудесной стране во всех подробностях, и мне выдумывали умелые рассказчики всякий вздор. Только один мужичок, маленький и очень добрый, по прозвищу Гусек, никогда не врал о чудесной стране, а показывал мне настоящие чудеса. Это он научил меня ловить сеткой перепелов, выкармливать молодых соловьев, учить разговору скворцов, разводить голубей-турманов и тысячам-тысяч всяких чудес. Самое главное, чему я у него выучился, это пониманию, что все птицы разные, и зайцы, и кузнечики, и все животные существа тоже, как люди, между собой отличаются, что у них тоже, как у нас, если он Иван, то так он и есть Иван, Петр – это уже другой. Так и воробьи тоже у него были все разные, и он мог это видеть, и это главное, чему я у него выучился.
Гусек был самый бедный мужичок. Он много времени отдавал всяким своим охотам, ловле перепелок, разведению голубей, пчел и всяким охотничьим опытам. Он был всегда радостный и не мечтал о чудесной стране в Золотых горах: его чудесная страна была его родина, тут у нас, в селе Хрущево Елецкого уезда Орловской губернии. Вот этому простому чувству родины своей я тогда еще не мог у него научиться и тоже вместе с другими обыкновенными мужиками мечтал о чудесной стране в Золотых горах.
В девять лет я уже был такой же охотник, как и теперь, конечно, только без нынешнего опыта. Мне бы учиться еще и учиться у Гуська пониманию природы больше и больше. Но мать моя видела вперед, что на этом пути мое положение в будущем будет не лучше, чем у беднейшего из крестьян Гуська. И мать увезла меня в Елец и отдала в классическую гимназию учиться латинскому языку, русскому, арифметике и географии.
Учился я старательно, только учителя меня признавали «рассеянным». Они не знали, что я не мог быть хорошим учеником потому, что и днем, и ночью во сне, и во время занятий по арифметике, и латинского, и географии неотступно думал о том, как бы и мне вместе с мужиками убежать в чудесную страну в Золотых горах. Через год такой упорной думы я нашел себе четырех товарищей, и мы уехали на лодке по реке быстрой Сосне в Тихий Дон, намереваясь так попасть в Золотые горы в Азии. Через несколько дней нас поймали, и я понял, что чудесная страна – это что самому хочется, а учиться – надо. Так я потом и учился и жил, будто раскладывая нажитое в два ящика: в один ящик я копил то, что надо, а в другой складывал на будущее то, что себе хочется.
Конечно, я не раз срывался с этого пути: когда надо было жить, как надо, я поступал, как мне хочется. Но от этого неизменно получалось несчастье, как в гимназии, когда надо мной издевались и дразнили: «поехал в Азию, приехал в гимназию». Мало-помалу, однако, я хорошо усвоил себе, что непременно надо окончить среднее учебное заведение, и потом высшее, и практически усвоить свою специальность. Все это я добросовестно сделал и, наконец, в один действительно прекрасный день своей жизни понял, что я все кончил, что я готов, что я выполнил все, что надо, и теперь могу свободно жить, как мне хочется.
Вот тогда я купил себе ружье, удочки, котелок. Вспомнилось мне тогда, как учителя мои под амбаром рассказывали о каком-то волшебном колобке: колобок катится, а человек идет за ним в какую-то чудесную страну, в Золотые горы. Так я и пошел на Север за колобком в край непуганых птиц. Было это полвека тому назад. Там, на Севере, я записывал сказки, и это было точно то же самое, что делал я в детстве своем под амбаром. Только тогда я все в себя складывал, а теперь я сам стал складывать сказки и отдавать их на пользу людям, и мне стало от этого хорошо, я до страсти полюбил свое дело.
«У РОССТАНИ»
В некотором царстве, в некотором государстве жить людям стало плохо, и они стали разбегаться в разные стороны. Меня тоже потянуло куда-то.
– Бабушка, – сказал я, – испеки ты мне волшебный колобок, пусть он уведет меня в леса дремучие, за синие моря, за океаны.
Бабушка взяла крылышко, по коробу поскребла, по сусеку помела, набрала муки пригоршни с две и сделала веселый колобок. Он полежал, полежал, да вдруг и покатился с окна на лавку, с лавки на пол, по полу да к дверям, перепрыгнул через порог в сени, из сеней на крыльцо, с крыльца на двор, со двора за ворота – дальше, дальше.
У росстани остановился колобок. А я сел на камень и осмотрелся. Впереди меня на берегу плачет последняя березка, позади город – узкая полоска домов между синей тундрой и Белым морем. Направо морской путь в Ледовитый океан, налево береговая тропинка лесами к Соловецким островам: ее протоптали богомольцы в монастырь. Куда поведет колобок: направо – в море, или налево – в лес?
Хотелось бы мне идти с моряками. Но море чужое мне. А по тропинке – лес, родной. И в лес тянет меня волшебный колобок.
Направо или налево, не могу я решить. Вижу, идет мимо старичок. Попытаю его.
– Здравствуй, дедушка!
Старик останавливается, удивляется мне, не похожему ни на странника, ни на барина-чиновника, ни на моряка.
Спрашивает:
– Куда ты идешь?
– Иду, дедушка, везде, куда путь лежит, куда птица летит. Сам не ведаю, куда глаза глядят.
– Дела пытаешь или от дела пытаешь?
– Попадется дело – рад делу, но только, вернее, от дела лытаю.
– Ишь ты, – старик качает головой, – дела да случаи всех примучили, вот и разбегается народ.
– Укажи мне, дедушка, землю, – прошу я, – где не перевелись бабушки-задворенки, Кощеи Бессмертные и Марьи Моревны?
– Поезжай в Дураково, – отвечает старик: – нет глуше места.
«Шустрый дед!» – подумал я, собираясь ответить смешно и необидно. И вдруг сам увидал на своей карманной карте Дураково – беломорскую деревню против Соловецких островов.
– Дураково! – воскликнул я. – Вот Дураково!
– Ты думал, я шучу? – улыбнулся старик. – Дураково есть у нас, самое глухое и самое глупое место.
Дураково мне почему-то понравилось; я даже обиделся, что старик назвал деревню глупой. Она так называется, конечно, потому, что в ней Иванушки-дурачки живут. А только ничего не понимающий человек назовет Иванушку глупым.
Я подумал о лесных тропинках, протоптанных странниками, о ручьях, где можно поймать рыбу и тут же сварить ее в котелке, об охоте на разных незнакомых мне морских птиц и зверей.
– Подожди немного на камне, – сказал дед, – кажется, здесь есть дураковцы, они лучше меня расскажут. Если тут, я их к тебе пришлю. Счастливый путь!
Через минуту вместо старика пришел молодой человек, с ружьем и с котомкой.
Он заговорил не ртом, казалось мне, а глазами – такие они у него были ясные и простые.
– Барин, раздели наше море! – были его первые слова.
Я изумился. Я только сейчас думал о невозможности разделить море и тем даже объяснил себе преимущества северных людей: земля дробится, но море неделимо.
– Как же я могу разделить море? Это только Никита Кожемяка со Змеем Горынычем делили, да и то у них ничего не вышло.
В ответ он подал бумагу. Дело шло о разделе семужных тонь с соседней деревней.
Нужен был начальник, но в Дураково ехать никто не хотел.
– Барин, – продолжал упрашивать меня деревенский ходок, – не смотри ты ни на кого, раздели ты сам.
Я понял, что меня принимают за важное лицо. В северном народе, я знал, существует легенда о том, что иногда люди необычайной власти принимают на себя образ простых странников и так узнают жизнь народа. Я знал это поверье, распространенное по всему свету, и понял, что теперь конец мне.
Я по опыту знал, что стоит только деревне в страннике заподозрить начальство, как мгновенно исчезнут все бабушки-задворенки, сам перестанешь верить в свое дело, и колобок останавливается. Я стал из всех сил уверять Алексея, что я – не начальство, что иду я за сказками: объяснил ему, зачем это мне нужно.
Алексей сказал, что понял, и я поверил его открытым, чистым глазам.
Потом мы с ним отдохнули, закусили и пошли. Колобок покатился и запел свою песенку:
Я от дедушки ушел,
Я от бабушки ушел.
«ЛЕС»
Шли мы долго ли, коротко ли, близко ли, далеко ли, – добрались до деревушки Сюзьма. Здесь мы простились с Алексеем. Он пошел вперед, а я не надеялся на свои ноги и просил прислать за мной лодку в Красные Горы – деревню у самого моря по эту сторону Унской губы. Мы расстались; я отдохнул день и пошел в Красные Горы.
Путь мой лежал по краю лесов и моря. Тут место борьбы, страданий. На одинокие сосны страшно и больно смотреть. Они еще живые, но изуродованы ветром, они будто бабочки с оборванными крыльями. А иногда деревья срастаются в густую чащу, встречают полярный ветер, пригибаются в сторону земли, стонут, но стоят и выращивают под своей защитой стройные зеленые ели и чистые прямые березки. Высокий берег Белого моря кажется щетинистым хребтом какого-то северного зверя. Тут много погибших, почерневших стволов, о которые стучит нога, как о крышку гроба; есть совсем пустые черные места. Тут много могил. Но я о них не думал. Когда я шел, не было битвы, была весна: березки, пригнутые к земле, поднимали зеленые головки, сосны вытягивались, выпрямлялись.
Мне нужно было добывать себе пищу, и я увлекся охотой, как серьезным жизненным делом. В лесу на пустых полянках мне попадались красивые кроншнепы, перелетали стайки турухтанов. Но больше всего мне нравилось подкрадываться к незнакомым морским птицам. Издали я замечал спокойные, то белые, то черные головки. Тогда я снимал свою котомку, оставлял ее где-нибудь под заметной сосной или камнем и полз. Я полз иногда версту и две; воздух на севере прозрачный, я замечал птицу далеко и часто обманывался в расстоянии. Я растирал себе в кровь руки и колени о песок, об острые камни, о колючие сучки, но ничего не замечал. Ползти на неизвестное расстояние к незнакомым птицам – вот высочайшее наслаждение охотника, вот граница, где эта невинная, смешная забава переходит в серьезную страсть.
Я ползу совсем один под небом и солнцем к морю, но ничего этого не замечаю потому, что так много всего этого в себе; я ползу, как зверь, и только слышу, как больно и громко стучит сердце. Вот на пути протягивается ко мне какая-то наивная зеленая веточка, тянется, вероятно, с любовью и лаской, но я ее тихонько, осторожно отвожу, пригибаю к земле и хочу неслышно сломать. И будто стонет она. Я страшно пугаюсь, ложусь вплотную к земле, думаю: все пропало, птицы улетели. Потом осторожно гляжу вверх. Все спокойно; больные сосны на солнце, ослепительно сверкает зелень северных березок; все тихо, все молчит. Я ползу дальше к намеченному камню, приготовляю ружье, взвожу курки и медленно выглядываю из-за камня, скрывая ружье в мягком ягеле.
Иногда в четырех-пяти шагах перед собой я вижу больших незнакомых птиц. Одни спят на одной ноге, другие купаются в море, третьи просто глядят на небо одним глазом, повернув туда голову. Раз я так подкрался к задремавшему на камне орлу, раз – к семье лебедей.
Мне страшно шевельнуться, я не решаюсь направить ружье в спящую птицу. Я смотрю на них, пока какое-нибудь нечаянное движение, под влиянием какого-нибудь горького воспоминания не обломит под локтем сучок и все птицы со страшным шумом, плеском, хлопаньем крыльев не разлетятся в разные стороны. Я не сожалею, не сержусь на себя за свой промах и радуюсь, что я здесь один, что этого никто не видел из моих товарищей-охотников. Но иногда я убиваю. Пока птица еще не в моих руках, я чем-то наслаждаюсь еще, а когда беру в руки, то все проходит. Бывают тяжелые случаи, когда птица не дострелена. Тогда я иногда начинаю думать о своей страсти к охоте и природе как о чем-то очень нехорошем. Я так размышляю, но мне на дороге попадаются новые птицы; я забываю то, о чем думал минутою раньше.