© Прилепин З.
© ООО «Издательство АСТ»
* * *
До Бати было – рукой подать. Мы соседствовали.
Казарму нашему свежесобранному разведовательно-штурмовому батальону определили поздней осенью. Местом расположения стала разворованная в хлам ледяная гостиница, носившая имя чешской столицы и торта.
Гостиница действительно была похожа на старый, подсохший, надрезанный торт.
Скульптура солдата Швейка – слева от стеклянных дверей – располагалась почему-то посреди клумбы: словно солдат, не успевавший вернуться в расположение по нужде, побежал отлить на травку – и окаменел, настигнутый окриком небесного дежурного.
Только сейчас вспомнил – скажу, пока не забыл, потом уже не до них будет: в батальоне служили две чеха, добровольцы. Один – огромный, бородатый, совершенно бандитского вида, приписанный к группе быстрого реагирования, еле по-русски говорил, я поначалу думал – чечен; но нет, мне сказали: чех. Комбат назначил его следить за порядком, потому что наша ГБР реагировала в основном на залётчиков внутри бата; так эта орясина била своих совершенно безжалостно. Другой – мелкий, молчаливый, немного, кажется, бестолковый. Я всё собирался, встретив их на улице, пошутить: ваш, мол? – кивая на Швейка и показывая тем самым, что в курсе их национальных героев.
Это было бы трогательно, накоротке, интернационально. Я бы себе нравился в эту минуту; хотя делал бы вид, что хочу нравиться им, чешским ополченцам. Они бы потом, годы спустя, на самом склоне отседевших и осыпающихся лет, рассказывали бы своим веснушчатым чешским внукам, заметив портрет Швейка в учебнике по литературе: «…а вот у нас был командир – знал Швейка, подмигивал: “…мол, ваш?” – да и сам командир что-то писал, стишки то ли прозу, фамилию только его забыл, на Ленина похожа…»
«Командир погиб, дедушка?»
«Да, внучок, мы все погибли, я тоже погиб».
Хотя чехи Швейка, кстати, не очень любят – считают пародией на себя.
Но глядя на этих двух – чеха-громилу и тихого чеха, – ничего хоть отдалённо напоминающего солдата Швейка ни в одном из них разглядеть не мог. Если пародия – то не похожая.
…Многие месяцы проползали как ночные поезда – вроде, шум был, но тьма ж вокруг, ничего толком не разглядишь, только тревога, запах мазута, плохой сон; теперь оглянулся и вижу: так и не выказал чехам свою осведомлённость, начитанность, а заодно человечность.
Два батальонных года был занят, как ощенившаяся собака: метался, принюхивался, что-то вечно тащил в зубах, бессмысленно глядя скисшими от натуги глазами себе под ноги.
Собственный батальон оказался зверской заботой.
Чехи не помню, когда появились; сразу их не было.
Бо́льшую часть батальона составили луганские ребята. Многие пришли из личного спецназа Плотницкого – луганского главы, похожего на внебрачного ребёнка северокорейского генерала и заведующей продмагом брежневских времён.
Луганских я мало знал; а костяк батальона был нацбольский – нацболов знал получше, я сам был в молодости хулиган, нацбол, размахивал красным знаменем и кричал «Смерть буржуям!».
(Буржуи делали вид, что не слышат команды; не умирали. Нацболов сажали за решётку и при смутных обстоятельствах умертвляли куда чаще.)
Остальных в наш бат мы добрали из осколков других донбасских подразделений, перебитых либо разогнанных. Получился красивый, разномастный букет, я держал его в охапке: пахло русским полем, по которому прошёл беспощадный табун, всё сжёг, всё вытоптал, лютики-мои-цветики, одолень-трава.
Не воевавших среди нас почти не было; может, три, может, два человека – случайных. Это уже потом, краем уха, я слышал разговоры, что попадаются дурни, не умеющие разбирать автомат.
Но по большей части бойцы у нас служили духовитые, идейные; хотя многие, как положено ополченцу, беспутные – одна жена в Луганске, вторая в Ростове, третья на той, за линией разграничения, стороне, а вообще: пошли бы все эти бабы к чертям, надоели.
Ополченец, весело убегающий от перепутавшихся баб, – частый случай. Но без убеждённости в том, за что стреляешь, на одной распре с потенциальной вдовой, – много не навоюешь. Женщины были далёким фоном; на фон не оглядывались; о женщинах почти не говорили.
Россиян среди бойцов было мало: я, комбат – позывной Томич, командир разведки – Домовой, дюжина нацболов, казак Кубань с Кубани, несколько бывших ментов, и ещё два гэрэушника на подходе к пенсии, с позывными Касатур и Кит, – здоровенные мужики, один вроде русский, другой восточный (может, якут, может, башкир, – я на глаз не отличаю). У каждого из гэрэушников – по триста прыжков с парашютом. Зачем они пришли в ополчение, я так и не спросил; потом начштаба Араб просветил, что им вроде бы на работе (где? в ГРУ?!) сказали, что день за три пойдёт, если до пенсии дотянуть на донбасских фронтах. Забыл уточнить, правда ли это, – а то до сих пор кажется ерундой: чего они, со справкой отсюда туда поехали бы, в свой отдел кадров? – «Давайте пенсию, мы дослужили!»
Кит теперь не знаю где, а Касатура убили; спросить не у кого. Батальона тоже нет, гостиницы нет, республики той, в запомнившемся, как на лучшем фото, виде, нет. Швейк один стоит, ледяной.
…Но это сейчас, а тогда ещё всё было.
Помню день: оружия наспех испечённому батальону, хоть и причисленному уже к полку спецназа, – не выдали, формы тоже ещё не выдали; я заявился через неделю-другую после подписания приказа о создании нашего подразделения, заглянул в гостиницу, в смысле в казарму: по ней ходили серые от холода, тоскливые от голода мужики, смотрели волками, страдали от недокура – нет такого слова? – ну, пусть будет, очень нужное слово: когда человеку хочется курить, а он не накуривается, потому что нечем. Было бы чем – накурился бы.
Денег вообще ни у кого не имелось. До первой зарплаты оставалось три недели.
Меня никто в лицо не узнавал.
Я прошёлся по бывшим номерам гостиницы, – даже батареи смотрели так, словно хотели загрызть кого-нибудь и сами замёрзли больше людей.
На кроватях лежали бойцы, не открывавшие глаз и не шевелившиеся при нашем с комбатом появлении.
– Они мёртвые? – спросил я всерьёз. – Или муляжи?
– Устали, – ответил комбат. Он даже самые маленькие слова произносил быстро. Словно разгонялся, чтоб сразу сказать много слов, но они тут же кончались.
Промёрзшие занавески выглядели увесисто: в них можно было трупы заворачивать и бросать хоть в море, хоть в шахту, хоть в кратер – ничего трупу не будет: сохранится как новенький.
На подоконниках стояли пустые, примёрзшие банки из-под консервов, со вдавленными в них чинариками, докуренными до размера ноготка.
Кто-то из бойцов, ещё не заснувших до весны, смуро спросил у меня: «А нет покурить» – безо всякой надежды, без знака вопроса на конце фразы; я вытащил из кармана сторублёвку, дал, – боец на полмига ошалел, но тут же собрался, хватанул купюру (я почувствовал пальцы подсохшего утопленника), спрятал в карман, пока никто не видел; но заприметили тут же ещё двое-трое стоявших в коридоре без движения: словно зависших в бесцветной паутине, – и когда первый вдоль стены пошёл-пошёл-пошёл (в Донецке на сторублёвку можно было купить четыре пачки чудовищных, табака лишённых, убивающих кентавра, сигарет) – эти двое-трое, спутавшиеся до неразличимости друг с другом, похожие на ходячих, зыбучих мертвецов, потянулись за ним.
Ещё одну сторублёвку у меня никто спросить не решился. Я выглядел пришлым, что-то проверяющим, явившимся из тёплого мира.
Форма на мне была отличная, непродуваемая, красивая: «Бундесвер»; в моём кармане лежали пачка сторублёвок, пачка тысечерублёвок, пачка пятитысячных. Я был обеспечен – но только до той степени, чтоб подобным образом рассовать по карманам купюры. Вообще же при мне была едва ли не четверть всей налички, заработанной к сорока годам.
Всю недвижимость – две квартиры, дачу и машину, – уезжая насовсем, я переписал на жену: ей нужнее; меня убьют, а они будут жить, повесят папин портрет на стену: семья.
Из признаков роскоши имелась только собственная машина: мой бодрый, непотопляемый «круизёр».
Когда эти – серые, ходячие, трое – вышли из расположения, они увидели на улице большой, чёрный, тогда почти совсем новый джип: номер – три пятёрки, а буквы – НАХ. Случайно такие номера попались, клянусь первой прочитанной книжкой.
Помимо моего «круизёра», на целый батальон к тому моменту приходилось всего две легковушки: ржавые, побитые, доживающие последнюю зиму. На одной из них возили комбата, Томича.
Короче, я посмотрел на всё это, отщипнул комбату половину одной из пачек, чтоб батальон хотя бы до первого построения дожил, и в тот же вечер снял себе дом.
Дом был нужен.
Помимо забот со свежеобразованным батальоном пристылых мертвецов, у меня имелось множество других дел; в казарме эти дела было не порешать. К тому же я собирался уговорить, уломать свою женщину, мать своих детей, приехать, наконец, ко мне, жить со мной: сколько можно одному мыкаться в этом прекрасном городе, пронизанном канонадой (ничего тут поэтического нет: стреляли каждый день).
Сделал звонок – прямо в секретариат Главы Донецкой народной республики: никем не признанной, но существующей страны, где я уже год на тот момент жил и служил, в которую верил как в свет собственного детства, как в отца, как в первую любовь, как в любимое стихотворение, как в молитву, которая помогла в страшный час…
…забыл, о чём речь.
А, сделал звонок. Да.
Говорю: дом хочу снять, надоело мыкаться по вашим ведомственным гостиницам, хочу обживаться, фикус перевезу из большой России.
Мне скинули номера; набрал первый же, попал на риэлтора.
Привычно удивился: война, а риэлторы всё равно существуют. Все мирные профессии в наличии, просто некоторые держатся в тени.
Риэлтор подъехал ко мне в кафе, – я там пил водку с каким-то знакомым офицером, полевым командиром, вёл разговор о том, где мне раздобыть оружия на целый батальон; тот хитрил, лукаво косился, но дал пару наводок.
Сел за руль; риэлтор показывал дорогу, я особенно не обращал внимания, куда еду; делал вид, что слушаю риэлтора, а сам думал: собрал ты, брат мой, под триста мужиков, теперь тебе их надо накормить, потом вооружить, потом сбить в единый, чёрт, коллектив, чтоб получились такие дружные ребята, которые идут и умирают как один, если есть на то подходящий приказ.
«Вот зачем ты это сделал?»
Отвлёк меня от этих мыслей гостевой домик, куда я сам себя каким-то кривым путём, по чёрным проулкам, привёз.
А что, три комнаты, чистенько. Шкафы, посуда, вешалки. Тумбочка. Широкая кровать.
Ну-ка, ещё раз на воздух выйду. Большой двор, во дворе большой стол, мангал, рядом кран с раковиной – можно мясо жарить, овощи мыть. Справа коттедж хозяев – но у них выход на другую сторону, так что, пообещали мне (обманули), видеться мы будем редко. Коттедж основательный: отлично зарабатывали люди до войны, – но теперь живёт одна хозяйка; «…проверяла пищевую продукцию всего Донбасса», – шепнул риэлтор; муж умер, а зять – бизнесмен – уехал в Киев.
Про зятя сама сказала. Даже с некоторым вызовом.
Уехал и уехал, всё равно.
Ещё раз осмотрелся. Забор высокий. По обе стороны от нас и на другой стороне улицы – такие же коттеджи, но, судя по всему, совсем пустые: ни одного огня.
Высоток вокруг нет, выискивать в ста окнах стрелка не придётся, и на том спасибо.
До центра, как я понял, пять минут. Просто прекрасно.
«До вас тут жил тренер английской футбольной команды», – докладывала мне хозяйка; но мне и без рекомендаций предыдущего жильца уже всё понравилось, к тому же – водка внутри, грамм триста, к тому же – я только вчера вернулся в Донецк из большой России, проехав полторы тысячи километров в один заход, к тому же – я спал часа два, к тому же – холод… В общем, говорю риэлтору: не поеду другие дома смотреть, тут останусь, спать лягу прямо сейчас, уходите.
Достал из кармана стремительно худеющую пачку с тысячерублёвыми, – он распахнул портфель, вывалил готовые бланки, – я поскорей, не читая, расписался, и тут же расплатился.
Хозяйка всё норовила что-то дорассказать – я говорю: завтра, завтра.
Лёг спать, форма у кровати, пистолет (ТТ, наградной, Захарченко вручил, за проявленное) на столике. Рядом с пистолетом – мобильный.
Где-то – кажется, в районе донецкого аэропорта – жутко громыхало; хотя, может, и не там – я всё равно не очень понимал, где, посреди Донецка, улёгся, какие мои координаты.
Мне было ужасно хорошо. Начиналась новая жизнь. Новая жизнь сулила новые открытия, новые встречи, смерть. Много всего.
В невидимом мне небе клокотала артиллерийская перестрелка.
Что за жизнь у меня, вообразить вчера было нельзя, – а сегодня в ней застрял, как дурак в болоте: так думал блаженно.
Сладко спалось.
Утром проснулся свежий, полный сил, довольный. Проспал восемь часов – по моим меркам это много. На улице – звук метлы.
Выпил чаю. Покурил один на кухне – наслаждение во всём теле не покидало меня.
Вышел на улицу. Там хозяйка ходит с метлой, что-то метёт то в одну сторону, то в другую. На самом деле – пытается на метле ко мне подъехать, хочет со мной поговорить, но ещё не знает, о чём.
Зато я знаю, что ни о чём не хочу.
Выбежала мелкая, омерзительная – какого-то гнусного окраса, как ожившая половая тряпка, – собачка, завизжала на меня. Хозяйка стала её зазывать к ноге. Имя собаки удивило: я бы так лебедь белую назвал. А она – эту визгливую тряпку.
Открыл ворота, выкатил машину на улочку, лживо переживая о собачке: как бы не задавить, – и только здесь заметил: вот так я заселился!
Слева, сто пятьдесят метров, – особняк, где живёт Батя: Александр Владимирович Захарченко, Глава Республики; а я его советник, солдат, офицер, товарищ.
Справа, двести метров, – бывшая гостиница «Прага», где определили расположение придуманному мной батальону.
И посредине живу я: меж Главой и батальоном.
Только спьяну так можно было заселиться – наобум, наугад.
Многие местные министры, командиры, чиновники искали дом в том же районе, где я свой выхватил без проблем, – и никто ничего не нашёл. А они так хотели прибиться поближе к Главе.
Со мной всегда всё так. Само в руки падает.
Все были уверены, что Батя нарочно меня к себе подселил.
Пару раз рассказал любопытствующим реальную историю: про то, как напился, сделал один звонок риэлтору, заехал, спать хотел, ничего толком не посмотрел, даже названия улицы не спросил, расплатился и упал замертво… В ответ слушавшие меня, все как один, хитро, на хохляцкий манер, улыбались: ага, заливай нам, а то мы не знаем.
Не верили.
* * *
Называл его: Батя, Александр Владимирович, в зависимости от. И здесь буду так же. Ещё: Захарченко, командир, Глава.
…Мне позвонили, сказали: командир вернулся из Москвы, когда сможешь у него быть?
На улице начиналось лето, его последнее, а моё нет.
«На Алтае или у себя?» – спросил я; Алтаем называлась одна из его ставок.
«Дома, ждёт», – сказали мне.
«Пять минут», – ответил я.
Личка Главы, стоявшая на перекрёстке возле его дома, передала коллегам на дому: «Захар». Там помолчали несколько секунд, потом ответили бесстрастно: «Пусть заходит».
– Заходите, – сказали мне. А то я глухой и рации не слышу. С другой стороны, если охранник просто головой кивнул бы – мол, иди, – меня б это ещё больше выбесило: раскивался, словами скажи.
От перекрёстка – пятьдесят метров до его дома, вход через гараж. Там тоже охрана, смотрит на меня. Положено сдавать оружие, хотя я мог и не сдавать, мне разрешалось входить вооружённым к Главе; таких людей на всю республику было не более десяти, если не считать его собственной охраны. Но всё равно я сдавал пистолет – чтоб лишний раз не злить его личку. Им же не нравится, что я прусь к нему с оружием, – ну и зачем пацанам переживать?
– У себя? – спросил.
– В бане. В баню спускайся.
Тем более: что я буду в бане с пистолетом делать.
Ещё на подходе услышал его голос, и неподражаемый смех: заливается как ребёнок. Ей-богу, так только дети могут смеяться.
Батя был в тельняшке и в камуфляжных штанах. Курил, естественно: он курил не переставая.
Я попал как раз к началу его истории. Он прервал рассказ и поднялся мне навстречу, за ним Ташкент и Казак, ближайшие его товарищи; их обоих, между прочим, тоже звали Сашами.
Можно было б загадать: пусть его не убьют этим летом. Вдруг глупая примета хотя б один раз сработала. Но никому и в голову не могло прийти, что его убьют.
Захарченко затянулся и продолжил историю.
Пересказать могу только в общих чертах.
Поздним вечером, после всех положенных переговоров, Батя оказался в центре Москвы и загулял в компании одного генерала. Вышли покурить из кабака на улицу – и увидели одинокую лошадь.
Она задержалась на работе, шла домой.
Батя сообщил генералу, что может верхом произвести некий трюк, – какой именно, я забыл; мог бы соврать, но зачем. Генерал нисколько не сомневался в мастерстве Захарченко, но это уже не имело значения. Батя позвал лошадь. Лошадь подошла вдвоём с девушкой (оказывается, они шли вместе).
Ловко вспрыгнул, безупречно исполнил трюк. Редкие прохожие были обрадованы, узнав Главу воюющей республики; раздались аплодисменты. Лошадь сделала что-то вроде книксена.
Появились хозяева лошади. Их было несколько, кажется, четыре, и все они происходили с кавказских гор или предгорий. Быть может, им не понравилось, как используют их лошадь, быть может, какие-то ещё маловажные, ныне совершенно забытые и не подлежащие восстановлению в памяти вещи (в силу отсутствия этой памяти: в неё попало железо, и всё поломало).
Глава был с охранником. Генерал – один.
Люди с кавказских гор или предгорий обладают способностью увеличиваться в числе: кажется, только что их было четверо, но вот уже восемь – и все жестикулируют, у них сложная моторика пчёл, они оказываются сразу и везде, и в какой-то момент кто-то из них очень неожиданно делает подсечку и роняет тебя на пол, на асфальт, на камень. Глава не стал дожидаться подобного развития событий: оставаясь в седле, он врубился в рой, в родоплеменной строй, в самую гущу.
Одномоментно на ярко освещённой московской улице происходило множество событий.
Охранник Бати был профессионалом, и успешно справлялся с рядом спонтанных задач.
В свою очередь, генерал обладал мощным генеральским голосом, сбивавшим часть неожиданных собеседников с ног.
Глава продолжал топтать живую силу, лошадь была за него, но её всё-таки схватили под уздцы сразу восемью или уже двенадцатью загорелыми, волосатыми руками.
Руки решительно потянули вниз седока.
В тот миг у генерала нашёлся пистолет. Он его извлёк. Находка возымела действие. Все были удивлены и тронуты.
Воцарилась временная тишина.
Показалась полицейская машина.
Собравшиеся решили разобраться в казусе сами.
Когда полиция подъехала, уже началось братание.
Полиция посмотрела сквозь стекло и улыбнулась.
Генералу пришлось некоторое время держать пистолет за спиной.
Люди с кавказских гор или предгорий оказались добрыми, солнечными ребятами.
Всем сразу расхотелось прощаться.
Кавказские люди начали угощать своих новых друзей. Они это умеют.
Генерал раскрылся и зачем-то поведал, что пистолет у него был не заряжен. Всех это особенно развеселило. Генерал ходит с пустым магазином – смешно, если вдуматься.
Друзья пили, пускали шутихи, смешили лошадь.
Более всего из числа новых друзей Глава не хотел расставаться с лошадью, и под утро её приобрёл. По символической цене, на память о встрече.
Некоторая проблема заключалась в том, что Глава не мог лошадь взять в самолёт, а ему уже пришла пора улетать. Поэтому он приобрёл лошадь вместе с девушкой. Которая, впрочем, и сама не хотела расставаться со вверенным ей животным: они были как сёстры. Для девушки и лошади пришлось снять отдельный вагон в следующем на Ростов поезде.
Вернувшись в Донецк, Глава лёг спать часа на два, может, даже на четыре; но едва раскрыл глаза – подчинённые, будучи уверенными, что пришла шифровка, доложили Главе: лошадь в Ростове и ждёт приказа зайти в Донецкую народную республику.
Мы все смеялись, и Захарченко хохотал больше всех, откашливая остатки смеха, и снова заливаясь, как самый голубоглазый и лобастый ребёнок, которого щекочут.
Жизнь щекотала и веселила его.
В бане мы умеренно выпивали – по нашим меркам умеренно; иные сказали бы – без жалости к своим бренным телам, – но мы считали, что всё нормально. Пили на двоих, я и он: два других Саши категорически не употребляли.
Еда на столе всегда была сомнительной. Когда всё съедобное кончалось – а кончалось всё очень быстро, – Батя звал кого-то из лички и просил съездить на ближайшую заправку, купить какой-нибудь отравы – гамбургер, чизбургер; ужас, в общем.
В доме никогда не водилось никаких красных рыб, икры, мяс, колбас, – к пище насущной он относился спокойно; при доме Главы целого государства не было никого, кто занимался бы подобными вопросами.
Вообще, быт был обычный, мужицкий.
Пили всегда тоже что-то простое, из местного магазина. Редко, когда Глава коньяк подарочный привезёт – ну, и его выпьем. Потом всё равно на местную водку переходили.
Делали три-четыре захода в баню; потом один из Саш уезжал – позывной Ташкент (бывший танкист: в Ташкенте учился на танкиста), кум Главы, он же вице-премьер, он же министр налогов и сборов, он же глава оборонной промышленности республики, он же глава каких-то сельхозведомств, огромный мужичина. Ташкент мало того, что не пил, но и баню ценил не очень, – а близость дружеская и семейная позволяла ему спокойно отбыть, когда подходило личное время.
За полночь разговор становился серьёзней.
Глава вкратце рассказывал мне – то, что ушедшему куму, по совместительству вице-премьеру, наверняка уже раньше рассказал, – про иные, помимо лошади, результаты Москвы.
Встречался в Москве вот с этим – Глава называл одну фамилию, – и вот с тем, – называл другую. Я эти фамилии знал: их все в России знают, кто знает хоть что-то.
Самая главная российская фамилия не звучала.
Император с Захарченко так и не увиделся, ни разу.
Всё, что было между ними за четыре года войны, – один звонок. Короткий, менее минуты. Человек с той стороны незримого провода (с той стороны реальности) задал какой-то, не самый важный, но человеческий вопрос, – выслушав ответ, коротко сказал: «Работайте».
Всё свелось к этому слову. Можно было б его положить на мелодию и петь: в нём содержалась великая сила благословения.
Донбасские люди не могли иначе относиться к верховному, чем так, как относились: с замиранием сердца. От него в прямом смысле зависела их жизнь.
Они знали: если он отвернётся – их придут убить.
Сотрут в порошок, порошок сдуют со стола.
Но пока император на них смотрит, или хранит их образ даже на периферии зрения, – донбасские имеют терпкий, еле пульсирующий шанс однажды победить.
Боец с нашего батальона, позывной – Злой, сказал как-то про императора: «Вот бы его увидеть! Просто на него посмотреть! хотя бы минутку!» – я оглянулся по сторонам, оглядел бойцов, слышащих нас: нет, ни у кого и намёка на иронию не было на лице, хотя потешались эти грубые, смелые люди над чем угодно, над самым святым.
Но не над этим.
Глава, Батя, – был частью своего народа, и все общие иллюзии (и не иллюзии) – разделял.
Оттого его непонимание было таким болезненным, детским: если император столь велик – отчего он не расслышит то, что кричат отсюда?
Нет, даже не о войне – войну донецкие готовы были тащить и дальше, – зов был о другом.
Все годы донецкой герильи шла невидимая для большинства, но беспощадная давка: республика навоевала себе многое, от огромных заводов до копанок, и не желала делиться ни с кем – но от неё требовали, чтоб делилась.
Возвращаясь из Москвы, Захарченко из раза в раз матерился и закипал:
– …я им говорю: предлагайте мне российского олигарха хотя бы! Что вы мне киевского навяливаете! У вас своих нет? К чёрту мне украинские?
Звучала обычная малороссийская фамилия – поначалу я на неё даже не реагировал; у одной известной актрисы была такая же: Гурченко, что ли, или как-то так. Этому, как его, «Гурченко» отдельные кремлёвские распорядители отчего-то желали передать, передарить то, за что здесь – умирали.
Не в тот раз, а в другой, раньше, Захарченко, словно вдруг разом утерявший надежду на справедливость в переговорах с империей, поднял на меня глаза – мы сидели за столом, вдвоём, в донецком ресторанчике, была ночь, – и попросил (никогда ни до этого, ни после ни о чём другом меня не просил):
– Заступись за нас?
* * *
Иногда по утрам мы с моей личкой завтракали в ресторане «Пушкин».
В личке попарно работали четыре бойца: Граф, Тайсон, Шаман, Злой; они менялись каждую неделю.
В республике ежемесячно случалось по два, по три покушения на первых, вторых, третьих лиц. Каждые два, три месяца покушение – удавалось; но не обо всех говорили.
Получали непонятно откуда явившуюся пулю, подрывались (возле казармы, по дороге к дому, в самом доме), пропадали, а потом находились в ближайшем палисаднике порезанными на куски самые разные персонажи: знаменитые командиры, порученцы по особым вопросам, даже после гибели не нуждавшиеся в огласке заезжие офицеры, просто близкие к Бате люди. Близких пропалывали осознанно.
И всё равно Донецк заново расслаблял маревной, умиротворяющей своей внешностью – опять и опять казалось, что всё плохое уже случилось… разве возможно в такое лето умереть. Ладно ещё осенью, зимой, ладно, пусть даже весной, – но летом-то?..
Возле ресторана, на углу, сидел молодой каменный Пушкин. «Как ты, брат Пушкин?» – «Да так как-то всё…»
Ресторан был отделан под старину. Официанты обращались к посетителям: «Сударь».
Мои бойцы поначалу прыскали со смеху и даже чуть краснели. «Э, сударь…» – начинали пихаться, едва официант отходил; по спине было видно, что он отлично всё слышит, – но персонал был вышколен и вида не подавал.
Напротив ресторана располагалась резиденция Главы – Алтай, а в том же здании, где «Пушкин», на верхних этажах работали какие-то министерства и ведомства, – поэтому на перекрёстке у ресторана постоянно дежурили многочисленные люди в форме, и на углу всегда стоял дорожный страж: проезд к ресторану был запрещён. Моей личке здесь можно было немного расслабиться, и поесть вместе со мной, а не только глазеть по сторонам.
В «Пушкине» едва ли не ежедневно сидели первый Саша, который Ташкент, и второй Саша – главный советник Александра Захарченко, позывной Казак: умница, очаровательный тип, три телефона на столе, все три гудят, звенят, переливаются, ни на один звонок не отвечает сразу же, кроме звонка Главы.
Заходил ещё один Саша – позывной Трамп, министр внутренней политики, тоже, как и Ташкент, вице-премьер.
И Ташкент, и Трамп были действующими офицерами и руководили собственными воинскими подразделениями.
Но все они заявлялись позже, а в полдень ресторан был почти всегда пуст.
Сегодня какая-то пара – с веранды их было видно через огромные стеклянные окна – расположилась внутри; скорее всего, жених и невеста обсуждали скорую свадьбу.
У Графа напарником был Тайсон. Граф был белокожий, молочный, деревенский. Тайсон – тёмный, смуглый, городской. Граф – большой, Тайсон – невысокий, сухощавый. Граф – ариец, наполовину немец, наполовину казак, Тайсон – вроде как сложного типа нацмен, хотя говорил, что украинец (но я подозревал – монгол).
Граф часто улыбался, но сам шутил редко. Шуток над собой не терпел.
Тайсон смеялся мало, но сам острил замечательно.
Они были не-разлей-вода-друзья; оба моложе меня на двадцать лет; но я не чувствовал ничего такого, не знаю, как они.
По дороге сюда я добивал какую-то ночную философическую тему, – они же работали, неотрывно глядя по сторонам: сидящий справа Граф отвечал односложно или кивал, Тайсон вообще помалкивал.
Они не расслаблялись.
Не так давно бойцы гоняли без меня на «круизёре» за хозяйственными покупками, – кто-то из мелкашки зарядил им прямо в лобовуху. Лобовуха не разбилась.
Мою машину все, кому надо, в Донецке знали: многие месяцы на одних номерах.
Это, кажется, был символический жест кого-то из местных: знай, мы тебя видим, и вместо мелкашки можем взять в руки что-то другое.
Едва ли они видели, когда стреляли, что за рулём не я, а Граф.
При желании можно было обнаружить другой смысл: эй, парень, понаехавший на Донбасс, мы тебе добра не хотим, но и зла не желаем: имей в виду, тебя могут убить, и уже скоро; поэтому – берегись.
Наконец, простейший вариант: выстрелил фрик или дурковатый пацан – не зная в кого, просто в чёрный джип; на чёрных джипах здесь всегда перемещалось начальство.
Бойцы вылетели тогда из зоны обстрела, повыскакивали из машины – но что там разглядишь… сто окон, сто балконов, много крыш – нажал человек на спусковой крючок, сбросил ствол, и сидит себе под подоконником, спиной к батарее, дальше радио слушает. Весна уже наступила: открытых окон было предостаточно, а форточек – тем более.
На стекле, с правой стороны, остались выщербленная вмятина и длинная красивая трещина от неё.
– Короче, Граф, – вспоминал я, – на чём мы остановились?..
Вчера мы гоняли туда-сюда кое-какие сомнительные максимы. Если первую половину жизни жить правильно, вторую можешь прожить как угодно. Если первую половину жизни жить неправильно, второй половины может не быть. Если первую половину жизни прожить правильно, то потом уже не хватит сноровки и желания жить неправильно. Если первую половину жизни прожить неправильно, правильно жить уже никто не научит.
Граф время от времени иллюстрировал верность или ложность этих утверждений – историей, случившейся с ним или вокруг него. Он поразительно прожил свою четверть века, но главное – за воспоминаниями Графа иной раз остро чувствовалось, что он различает рисунок судьбы: своей ли, нашей, неважно.
С Графом мы проговорили многие часы.
Тайсон изредка поглядывал на нас и улыбался. Если я переводил взгляд на него, он несколько раз кивал, в том смысле, что – понимаю, понимаю, понимаю.
Они находились в первой половине жизни и до второй могли не добраться. Я находился во второй, и пока не мог решить: если первую половину жизни я провёл, в целом, правильно – что делать теперь с оставшимся сроком?
Или это не моё дело?
На ближайший день имелись некоторые планы; не дальше.
Бойцы заказывали себе всё время одно и то же: солянку, жареную картошку или пельмени.
Я смеялся: когда вы ещё будете в ресторане, товарищи мои, тем более в таком дорогом! Смотрите, тут котлеты из щуки, жульены из белых грибов, расстегаи, гусаки под фруктовым соусом – а вам всё солянка да картошка.
Тайсон ещё раз брал меню, почти по слогам читал несколько названий, и бережно откладывал приятную на ощупь и виньетками украшенную книжицу обратно.