© Валерий Попов, 2021
© ООО «Издательство К. Тублина», 2021
© А. Веселов, обложка, 2021
vk.com/Limbus
www.limbuspress.ru
Незабываёмоё
Стоит мне куда-то поехать (или даже никуда не ехать), как сразу же – начинается!
Вступление
Жара несусветная, а я на солнцепеке. Иду быстрей и вдруг замечаю: в тени моей – маленькая птичка и не желает ее покидать. Я останавливаюсь – и она! Пошел – и она запрыгала. Нашла место спасения, в моей тени. Куда ж мне ее довести, какой другой тени передать? Я скоро исчезну. Озираюсь… Нет никого. Ну что же, доведу ее до берега с ивами и иван-чаем, и лилиями в воде. Писатель – это тот, под кем земля цветет.
МОСКОВСКИЙ СТИЛЬ
Мы не можем удлинить жизнь, сдвинув ее конец. Но можем намного «вытянуть» ее к началу, сдвигая его, восстанавливая в памяти. Для этого я и приехал в Москву. Москва – второй мой город, не главный (жизнь прошла в Питере), но сколько же всего произошло здесь, сколько связано с Москвой. Вернуть!
Первый раз я вышел на площадь трех вокзалов в январе 1946 года. Мы ехали из Казани в Ленинград – к счастью, через Москву. Огромный и весь разукрашенный Казанский вокзал поразил меня. Он был ярче и величественнее всего, что я видел до этого, включая саму Казань. В Казани мы ехали на вокзал в кузове грузовика по узким, наклонным, заснеженным улицам с низкими домами. Провожали нас неуклюжие, закутанные тетки (ближайшие наши казанские родственницы). А здесь нас встретил высокий красивый мужчина в кожаном пальто (шофер деда, Василия Петровича), и целая шеренга носильщиков в форменных робах. Они погрузили наш скарб на красивые тележки и, с тихим стрекотанием колес, покатили. Мы вышли на площадь, и я снова загляделся, открыв рот: еще один удивительный вокзал был напротив. Мама подтолкнула меня вперед: «Иди. Нас встречают!» Мы подошли к длинной черной машине у тротуара (это был ЗИС, самая большая и шикарная машина тех лет), и из нее вылез важный, в золотом (так мне показалось) пенсне и с красивым седым ежиком академик Василий Петрович Мосолов, вице-президент Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук, мой дед.
– Ну здравствуй, Алевтина! – Он обнял мою маму, свою дочь. Потом вдруг расцеловался с нашей бабушкой, Александрой Иринарховной. – Ну здравствуй, Александра!
Я почувствовал тут некоторую неловкость, какую-то странность происходящего. Наша любимая, простая, веселая бабушка – и этот величественный старец. Не укладывалось в голове, что когда-то они были мужем и женой, жили вместе, вырастили двух дочерей. В Москве (как я понял из туманных маминых намеков) у Василия Петровича была новая, соответствующая его высокому положению семья (наше знакомство с ней, видимо, не предполагалось). Он строго, без улыбки, поздоровался за руку с Георгием (нашим папой) и лишь потом повернулся к нам, трем детям – ко мне и двум моим сестрам. Особенно долго он смотрел на меня – своего единственного на тот момент внука. Я, помню, от волнения снял шапку, от головы пошел пар, и дед улыбнулся. Первый и, к сожалению, последний наш близкий контакт.
– Да! – Академик повернулся к нашей маме. – Вы прямо как снег на голову!
«Снег как раз на голову падает! – отметил я, замечая и переживая всё уже тогда. Пауза походила на прощальную. – Сейчас уедет! – подумал с отчаянием, и почему-то еще: – Пусть голова мерзнет, раз так!»
– Ну, что стоишь? Простудишься. Залезай! – вдруг сказал мне дед, и шофер в кожаном пальто отпахнул дверку.
И я, замерев от восторга, полез в роскошное алое бархатное нутро, показавшееся мне огромным. Облюбовав интересный маленький стульчик, который выдвигался из спинки переднего сиденья, я устроился на нем, абсолютно счастливый. После некоторой заминки в машину села бабушка и сестры – Эля и Оля. Родители поехали на второй машине. Сначала за окнами пролетали узкие улочки, невысокие дома. Потом пошли сплошной стеной огромные, украшенные каменными узорами здания: мы выехали на улицу Горького – главную улицу Москвы. Какая ширь, красота, высота! Восторженность моя была оценена: дед обернулся с переднего сиденья, и тень благосклонной улыбки появилась на его массивном, почти бронзовом лике. Первая улыбка Москвы! 1946 год.
Помню зеркальные стены, огромные люстры, лепные потолки. То был Елисеевский – лучший гастроном Москвы. Особо поражали витрины – съедобная красота! И вот в руках у меня, а потом у старшей моей сестры Эли оказались огромные, изогнутые по краям коробки конфет с яркой картинкой: Руслан на белом коне везет перед собой нежную Людмилу, а поверженный Черномор, пристегнутый сзади к седлу, злобно надулся. Коробки эти стали чуть ли не главным украшением скудной послевоенной жизни, и когда я видел их потом в магазинах, неизменно восхищался… но в Москве я держал эти конфеты в своих руках впервые! Такая же коробка оказалась и у Оли, младшей сестры, курносой, большеглазой, не похожей на нас, старших. Она обрадовалась, и тут же вдруг разревелась: хватая коробку, упустила розовый шарик, купленный ей мамой при входе в гастроном, и теперь шарик словно прилип к выпуклому плафону на потолке, изображающему гроздь фруктов. Деда в Елисеевском я почему-то не вижу, но ощущаю его власть. Кто нам вручил эти великолепные коробки? Неужели кто-то из продавцов? А теперь вот великолепный швейцар в фуражке и в форменных брюках с лампасами (менее значимая фигура, видимо, тут не подходила), стоя на стремянке, вытянулся вверх и старательно пытается шваброй подцепить свисающую нить, как-то накрутить нить на рейку… Помню, с каким азартом я за этим следил, даже стало весело. Есть! И величественный усатый швейцар с поклоном вручает шарик маленькой девочке. Она смеется, слезинки сияют. Так нас встретила Москва.
Это тоже Москва, но другая. Мы только пересекли широкую улицу Горького и въехали в высокую арку, а улочка тут уже узкая, и домики ниже. Мы заходим в один из них. Багаж? Не запомнил. Лишь длинный коридор за обшарпанной дверью… Это что? Мы-то жили в Казани в отдельной квартире, а тут совершенно чужие люди! И только дверь в самом конце – открыта. Проходим в нее. За столом под абажуром (как я с иронией пересказывал потом Игорьку) – образцовая советская семья! Глава семейства в кителе с погонами, маленькие проницательные глазки на длинном, с прожилками, лице, пожилая женщина (копия моего отца) и два мальчика – старший мордатый, уши не видны из-за щек, второй, наоборот, с впалыми щеками, ушастый, оживленный. Первый радостный клич – его. Потом уже хором вступает семья. Отец объяснил нам заранее… Иван Сергеевич, муж отцовой сестры Татьяны – подполковник, причем подполковник НКВД. Но не следователь – ученый, философ, доцент кафедры марксизма-ленинизма авиационного института. Держится важно. Слегка выпив, они заводят философский спор с отцом – отец хохочет, Иван Сергеевич еще больше мрачнеет. Суров!
Вся их семья проживает в единственной комнате, вдоль стен стоят кровати, в середине под абажуром – стол. Как же тут разместиться еще и нам, шестерым, вместе с бабушкой? Но в послевоенное время такие проблемы между родственниками даже не обсуждались. Детям постелют на полу, там они и повозятся, похохочут, подружатся – так и будет. А пока родственное застолье продолжается. У Ивана Сергеевича маленькие глазки то и дело вспыхивают яростью. Старший сын, Владлен – круглый, толстощекий, – всё время перебивает отца, бурно общается с нами, выкрикивает какие-то цитаты из прочитанных им пиратских книг, например, показывая на меня пальцем, вопит:
– Я узнал тебя! Ты Джон Перейра, торговец черным деревом!
Иван Сергеевич бросает на него гневные взгляды, но Владлен не унимается. Иван Сергеевич медленно поднимается, закрывая собой репродукцию картины Шишкина «Утро в сосновом лесу», замахивается правой рукой от левого плеча…
– Иван, прекрати! – кричит тетя Таня.
Звенящая тишина. Иван, сменив багровый цвет щек на фиолетовый, садится.
Татьяна посылает жалобный взгляд своему любимому брату Георгию (моему отцу) – мол, и вот так каждый день! Мой отец, тяжко вздохнув, кладет свою ладонь на ее руку, успокоительно похлопывает. Вот уж кто похож, действительно, как две капли воды – батя и Татьяна. Южная порода – смоляные кудри, яркие темные глаза… О, а вот и третий, кто в их породу – младшенький Игорек, мой ровесник. Курчавый и ловкий, как обезьянка. Я ловлю его веселый взгляд, он лихо подмигивает и тут же подобострастно застывает, сомкнув перед собой ладони и не сводя глаз с отца. Вот! Я нашел себе друга! И как оказалось – навсегда.
– А давайте в карты сыграем! – вдруг весело предлагает бабушка, которая сперва была как бы в тени и вдруг стала главной.
Все оживляются, гремят стульями. Игорек даже потирает ладошки – видно, мастак. Но…
– Ладно, пора укладываться, – произносит Иван Сергеевич и встает.
Должно же быть последнее слово за ним. Взрослые начинают двигать мебель, стелить. Нам с Владленом и Игорьком постелено на полу – мы дурачимся, деремся подушками. Первая моя ночевка в Москве.
Солнечное утро. Солнце даже в уборной – узкой полосой, через крохотное окошко. Загляделся! Это странное помещение, похожее на башню изнутри, почему-то приводит меня в восторг. Все его стены, от пола до потолка, увешаны плоскими деревянными бубликами разных цветов. «Это же… хомуты!» – начинаю сочинять я. Однажды я видел хомуты на селекционной станции под Казанью. Правда, там они были кожаные. А здесь – почему-то деревянные и используются… как сидения для унитаза! Я хохочу – я счастлив. Сходство одного с другим восхитило меня. Никакой музей, даже самый великолепный, не приводил меня в такой же восторг, как эта «башня»: здесь творил я! И при этом словно соревновался с кем-то: еще, еще! А еще это… Не хомуты – бумеранги! Куда бы их зашвырнуть? Вся стена за моей спиной в цветных бумерангах. Сколько же здесь аборигенов живет? И на кого тут охотятся? Ликую! Как говорила бабушка: «Дураку все смешно!»
Разбираясь с этой утварью, в то же время слышу, как в гулком коридоре по телефону, висевшему у входных дверей, говорит мама.
– Так что, Дуся, все хорошо! Отец куда надо позвонил, все устроил. Можно ехать в Ленинград! Отправляй мебель. Да, как там записано – на Саперный. Целую тебя!
Я понимаю, что это важный момент моей жизни, и знаю даже то, что он запомнится… благодаря «хомутам», и что ставить такие метки на времени – милое дело. Сидел тут не зря.
– Эй! Ты там, случайно, не заснул? – мамин веселый голос.
– Нет! – кричу я гулко.
– Тогда выходи. Только вымой руки.
Я шумлю водой, потом, лихо щелкнув щеколдой, выхожу, и мы с мамой, счастливые, идем по длинному московскому коридору. Сколько раз я еще ходил по нему – с годами менялось все, кроме этого коридора.
Последний раз я ночевал в этой квартире, уже всеми покинутой, после бурного обмывания диплома ВГИКа – Всесоюзного государственного института кинематографии – в компании самого Валентина Ивановича Ежова, руководителя диплома. И в «финал» вышли он и я – остальные слиняли, а мы всё пили. После чего я оказался здесь. Коридор качался, но я хохотал. Входную дверь я выбил – или была так? Рухнул на распоротый матрас, а утром проснулся весь в стружках из него. Хорошо отдохнул. И отметил – начало и расцвет моей творческой жизни – здесь! И стружки гордо потом носил в моих еще буйных кудрях. Прощай, коридор!
ХОЛОДНЫЕ ВИРТУОЗЫ
Ленинградом я был поражен сразу, но тосковал по Москве. Там душевней! Семьями пересекались не раз – и было весело. Но надо же действовать и самому! В пятнадцать лет уже нужно иметь смелость для выполнения желаний. В Москву! И – без спросу! Только бабушке сказал. Та ахнула. И отлично!
– …Не надо ждать удара, как биллиардный шар, надо ловить свои желания раньше, и оказываться уже не там, где тупо ищет тебя, ерзая взад-вперед, свиной пятачок чужого кия, который хочет тебя послать, куда надо ему. Ау! Я уже тута! – что-то такое я лопотал под ударами ветра, наполнявшего мои щеки, полощущего волосы, оказавшиеся вдруг длинными – в те годы можно было не только распахивать дверь в тамбуре на ходу, но и высовываться, свешиваться. Красота!.. Теперь, конечно, нельзя.
Площадь трех вокзалов я проскочил, словно был уже своим в Москве, быстро-быстро. Знал, что Алексеевы на даче, где я не был ни разу… Так буду! Из разговора – и то только по телефону – с общей знакомой, Милицей Николаевной, знал: через Внуково, где аэропорт, до Валуевского дворца, Дома отдыха летного состава, а от Валуевского дворца – по аллее, потом будет огро-омная такая липа, чуть в стороне – замечательная! – иди за нее, за ней – канава…
– И падать прямо в нее! И плыть? Правильно? Нет? – бодро говорил я.
– Нет! – улыбался по телефону голос Милицы Николаевны. – По мостику переходи. И – иди!
– Куда?
– Как куда? В сторону Алексеевых. Там будут еще такие огромные антенны, целое поле!
– Туда не ходить? Угадал?
– Домики увидишь… Это и есть Филимонки! Их родовое гнездо.
И сердце затрепетало. Как удивительно, когда слова превращаются в вещи. Антенны до неба, ажурные. Антенное поле! Растут, как горох, по которому можно добраться до туч.
Тропинка кривая, клонится куда-то. Вот! Отличный дом с красивой террасой. Но что-то подсказало: не наш. Почему-то свое не всегда оказывается лучшим. Сердце сжало… Вот этот наш. Без сомнения. Можно входить: голова работала.
В палисаднике у синей низкой террасы они сидели на скамейке, щурясь на солнце… И не узнавали меня! Иван, конечно, Сергеевич. В линялой майке и семейных трусах. И точно в таких же – сыны (их семейная традиция) Владлен, круглощекий, красный, словно дующий в незримую трубу, и вертлявый Игорек.
– Валерио! – первым завопил Игорек и кинулся навстречу, распахнув калитку.
– Джон Перейра, торговец живым товаром! – захохотал Владлен.
Ивану Сергеву (как звала его родня) пришлось одновременно смотреть с яростью на свихнувшихся сыновей и ласково – на меня.
– Валерка – ты, что ли? Ну, как нашел? Поблудил малость? Ну правильно. Поблудил и пришел!
С тех пор «поблудил и пришел» – один из любимых слоганов нашего «клана».
– На Георгия стал похож! – сказала счастливая Татьяна Ивановна, сама похожая на мулатку.
– Батя! Что ты несешь? Что значит «поблудил»? – похохатывая, внес смуту старший сынок.
– Ты? Ты еще меня будешь учить! Я высшую партийную школу закончил! Крестьянский университет! А ты – троечник! – подзатыльник.
Начало обнадеживает. Обычный, как понимаю я, быт этой семьи. Ладно, облагородим. Игорек, реагируя на происходящее (и на меня), складывает ладони и лукаво вздымает глаза к небу. Мы поняли друг друга!
И вот, как ни в чем ни бывало – чопорный семейный обед в круглой беседке.
– Спасибо, Татьяна! – довольный Иван Сергеевич откидывается в плетеном кресле. – Такую ботвинью я только в кремлевской больнице ел!
Высший, как я понимаю, комплимент. Эту фразу можно изобразить на ленточке над картиной их семейной идиллии.
Но мы с Игорьком, «блистательные негодяи», как определил нас Иван Сергеевич несколько позже, виртуозно исчезаем из нашей комнаты, из душного, «тупого» (выражение Игорька) послеобеденного сна. Игорек босой (деревенский вариант, как прокомментировал он), я тоже разулся, и мы стоим на перекрестке в теплой пыли – Игорек перебирает гибкими артистичными пальцами ног, задумчиво ими любуясь. Тишина, только стрекот цикад. Момент рождения идеи.
– А айда на Пенинскую! – простонародно (деревенский вариант), восклицает он. – Пенинская – речка наша, – гордо поясняет он.
Сбегаем по каменистой тропке. Как это он – босиком по острому? Даже не замечает! Деревенский мальчонка. «С картины итальянского художника», – мысленно добавляю. Черноглазый, смуглый, кудрявый. Длинные ноги… и чуть короткая шея. Я чувствую, что запоминаю все навсегда.
И вот – награда, прохлада. Речка на самом деле, как ручей – изгибается, булькает. Большая часть ее в тени, нависают ветки ивняка. Чтобы искупаться, надо тут лечь и время от времени переворачиваться – тогда тебя омоет всего.
– Пенинская! – гордо говорит Игорек.
«Возможно, мне удастся ее оценить… когда-то!» – иронично думаю я. Но на долгое бездеятельное ожидание он не согласен – он стремителен, ловок, нетерпелив. Создала же природа такое чудо! Отгибая левой рукой торчащие над водой ветки, он приседает – в длинных семейных трусах (а других тогда не было) – и лезет правой рукой в глубину у самого берега. Яму нашел – и длинная ловкая его рука (музыканта-виртуоза, как потом хвастался он) уходит все дальше в булькающую тьму… по плечо… а вот и по самое ухо. Поднимаются из глубины грязные пузыри, лопаются, распространяя гнилостный запах. Но лицо его строго, сосредоточено, словно исполняет ноктюрн!.. Но это будет позже. А здесь-то, казалось бы, что? Вытащит корягу? Теперь лишь глаза его над водой… Веки вздрагивают, и он вдруг стремительно поднимается, с него сливаются потоки грязной воды – он небрежно, не глядя, словно отбрасывая, швыряет на берег… какую-то маленькую корягу, дергающую отростками… Рак! Серо-зеленый, он шлепается на брюхо, пятится к воде. Ну нет уж! Теперь – я! Пихаю рака в хозяйственную сумку, которую мы зачем-то (понимаю теперь зачем) взяли с собой. А вот и сразу парочка – сработал обеими руками, легко – два клешнястых летят, посверкивая животами. Один падает на спину и сочно шлепает плоским изогнутым хвостом по брюшку, словно аплодируя.
– Вот так, – на секунду поднимается, раскланивается, Игорек, – работают виртуозы!
Приседает и вынимает следующего – огромного. Сжимая его с боков, заставляет дубасить воздух клешнями.
– Неистовый… Кассиус Клей! – без секунды промедления комментирует он. – Сегодня решающий бой с яичками подполковника Министерства внутренних дел… Алексеева Ивана Сергеевича!
Я цепенею.
– Аплодисменты!
Раки на берегу дружно хлопают.
– Аншлаг! – импровизирует Игорек. – Место действия… темно-коричневые трусы фабрики «Ба-альшевичка»!
Я испуганно озираюсь. Но он поет, как… угнетенный мулат, сборщик раков, на плантации – фантазирую я. Песня освобождающегося мулата! Похож!
– Рак… исполкомовский… Сидор Игнатьич Пафнутьев! Прошу любить!
И еще один тучный шлепается на берег, присоединяясь к аплодисментам.
Сливая с себя потоки грязной воды, наш герой поднимается.
Знал бы Иван Сергеевич, смачно обламывая хитиновую скорлупу Кассиуса Клея, превращая его в труху, о комментариях сына получасовой давности! Сыто вздохнув, он отодвигает блюдо с ошметками «супербойца»:
– Не! У нас в Волге раки крупнее!
– Ну, с более крупным тебе бы пришлось и больше повозиться, – смиренно произносит сын.
Я неожиданно смеюсь. Пауза.
– Ладно, сынок! Спасибо тебе за такой подарок.
– Ну что ты, батя. Можно мы погуляем?
– Да уж покажи брату-то… дяревню нашу! – усмехается довольный хозяин избы.
Фонтанировали мы тогда непрерывно. Миноносец «Назойливый»! Миноносец… «Мозолистый»! – и представляли, как Сергев гонится за нами в длинных трусах, раскручивая в воздухе бляху ремня.
А пока мы уходим в отведенную нам светелку.
– Это была, так сказать, деревенская часть… нашей эпопеи! – продолжает комментировать наши перемещения Игорек. – Босоногое детство. Эскиз художника-передвижника. И далее – великосветская жизнь! Переодеваемся!
К моему удивлению, Игорек остается в той же рубахе, но меняется в корне. Хотя добавились тапочки. Но – осанка! Перед выходом он оценивает свое отражение в старом тусклом зеркале.
– Чудовищная бедность! – произносит он трагически, но гордо.
И мы выходим. Берем зачем-то ракетки для пинг-понга. Как я понимаю – чтобы выглядеть богаче.
– У нас тут, впрочем, всё без затей, – поясняет Игорек (и нарядом своим, и всем видом подтверждая это). – Но зато – все свои! – Это он произносит надменно, и даже как-то гнусаво.
Выходим на утоптанную (танцами?) площадку. Пахнет мятой травой.
– Познакомься – Марк Лубоцкой, первая скрипка, Большой театр.
Изящный брюнет в майке и шароварах склоняет голову – чуть шутливо.
– Нелли Мешкова, солистка того же заведения!
Я бы сказал – легкая, слегка покровительственная небрежность.
Нелли, на первый взгляд, кажется женщиной простой, но это только на первый.
– Игорь Иваныч Алексеев, – улыбаясь, рекомендует она Игорька остальным (их друзьям, видимо). – Душа нашего деревенского общества.
Такая рекомендация, чувствую, несколько коробит Игорька. Что значит «деревенского»? Но не поправлять же даму. Для этого он слишком хорошо воспитан. Только сдержанный поклон, и рука – к сердцу.
– Ах, да. Совершенно забыл. Валерий, мой петербургский кузен. Подающий надежды! – Тонкая усмешка, рассчитанная на всеобщее понимание. – Впрочем, – взмах руки, снисходительно-прощающий, – богатый бездельник, как все они!
Я тоже несколько обомлеваю от такой характеристики – не полностью согласен. Но поднимать склоку – терять лицо!
– Ну что? Играем? – снимая напряжение, произносит Марк и поднимает ракетку.
Он с Нелли, я с Игорьком – расходимся по краям.
– Понял, – подаю голос я (не молчать же!). – Я думал – играем квартет Брамса и был в ужасе! А я как раз сегодня не в форме.
– Ничего! – улыбается Марк. – Мы и в театре всегда не в форме. Но как-то играем!
И на меня летит, отскочив от стола, белый целлулоидный шарик. Отбиваю, целя в угол. У них троих, включая Игорька, ракетки изящные, с толстым слоем каучука… Лишь у меня – фанера. Приласкал кузена! Простака! Дурака! Слова задают ритм, шарик мелькает. 20:20! И вот Игорек, отбивая, как-то особо подкручивает шарик, тот свечой летит в небеса, потом низвергается и, чуть чиркнув о срез стола, падает. Очко! Победное! Марк и Нелли, захохотав, бросают на стол свои обитые каучуком темно-вишневые ракетки. Игорек, чуть помедлив, – свою. Победитель! Кстати – и я с ним. Я тоже кидаю на стол свою ракетку-фанерку, выданную мне надменным кузеном, – но и она не подвела. Москва. Проверка.
– Вот так, – произносит Игорек, – играют холодные виртуозы!
Аплодисменты. Игорек раскланивается. Раскланиваюсь и я. Я – принят! Судя по тому, что и меня тоже берут купаться на речку Пенинскую, где есть, оказывается, и омут.
Москва. Солнечное утро. Крест – тень рамы – на озаренных обоях. Я лежу на полу, на жестких досках, на тончайшем матрасе. Спать на полу – не считалось тогда чем-то особенным. Тысячи родственников из провинции спали на московских полах и просыпались счастливыми. Проснулся счастливым и я. Мишки с полотна «Утро в сосновом лесу» Шишкина («Дурная копия», как определил Игорек) озарены тоже.
Голова моя – рядом с ножкой стула. Да, все же грубовато мне постелили, не совсем комфортно – хотели, видимо, подчеркнуть, что число моих визитов в Москву несколько «превышает норму»… Неплохо сказано для едва проснувшегося… «Холодные виртуозы» – вот как называли мы себя тогда с Игорьком. И значительно позже, когда восхищались «виртуозностью» Игорька, и еще позже, когда его за это же хулили (за то же самое, чем раньше восхищались), он неизменно отвечал (сдержанно, но с достоинством): «Московская школа!» И тут, разумеется, подразумевалась не только средняя школа, где он блистал, но и вообще – Москва. Ну, не вся Москва – только ее «истеблишмент» (одно из любимейших слов Игорька).
Вернемся в то солнечное утро. Я, кажется, перележал на полу. Видимо, от страха. «Наверху» явно назревал скандал – а тут вдруг резко встать, прямо с пола? Лучше отползти подальше от этого опасного стула, на котором сидит Игорек.
– Да, отец, дай, кстати, денег мне, – высокомерно произносит Игорек, и откидывает голову.
Ушибется сейчас. Мне, похоже, придется смягчить его падение (проходили уже!).
– Ах, тябе денюх? Денюх тябе? – закипает яростью, наливаясь лиловостью, Иван Сергев. – А на што тябе денюх? – издевательски простонародничает, прищуривает глаз – симптомы, увы, уже знакомые.
– На наслаждения, разумэ-этся. Приехал кузэ-эн. – Плавный жест в мою сторону, однако не исполненный до конца, грубо прерванный.
– Ах кузе-е-н! – специально нас принижая и распаляя себя, нажимает на «е-е» Иван Сергев. На нем белая посконная ночная рубаха и галифе цвета хаки, он по-крестьянски босой, пальцы на ноге загнуты вверх (плохой признак). – Денюх тебе? Так получи!
Хлесткий удар босой ногой сыну в пах. Зря тот развернулся так вольготно, распахнул себя, да еще нагло раскачивался. Надо было сгруппироваться. «Том козыряет», как любил говорить Игорек… И босой (к счастью) ногой – в пах! Батя угощает!
Игорек опрокидывает своей тяжестью стул на меня – я, успев схватить спинку, отжимаю стул, как штангу… Уф! Полегчало! Игорек соскочил. А то здесь, в этой неудобной позе, ему светила еще одна плюха от родного отца.
– Ну? Ты, надеюсь, со мной? – произносит он, обернувшись.
Ну разумеется, с ним! Одежду – в охапку. Делов-то!
По солнечной стороне (вспоминаются почему-то только солнечные дни, словно других тогда и не было) мы направляемся к высокой арке, которой заканчивалась тогда улица Станиславского, и, пройдя под ней, выходим на пустынную в этот час улицу Горького.
– Да, – хмуря лоб, произносит Игорек, – ломка старого происходит порой мучительно!
Мы идём вниз вдоль высокого, закрывающего небо дома с гранитным цоколем.
– Здесь, – Игорек устало поводит кистью руки, – живут только академики и маршалы.
Говорит так, как будто он сам там жил. Важничая, Игорек нашлёпывает нижнюю губу на верхнюю почти до носа и почему-то закатывает глаза.
– Тут с Ганькой Зелинским заходили к нему. Восемь комнат… комнатка для прислуги. В кабинете лежит, как мумия, дед его в черной бархатной шапочке – академик Зелинский… Ну, который противогаз изобрел! – добавляет Игорек небрежно.
– А заходили зачем?
– Да задачки решали, Ганьке с экзаменом помогал!
– У меня тоже дед академик! – скромно признаюсь я, но он оставляет мое заявление без внимания.
Спустившись, мы оказались у конечного по улице Горького здания, где размещался шикарный «Националь». Не просто кафе – витрина «бомонда», который зарождался тогда, или, точней, возрождался. Даже Олешу я видел тут – правда, несколько позже. А пока мы стояли в холле у огромного зеркала, отражавшего нас. Игорь бросал на свое отражение взгляд то так, то сяк, меняя личины. Я все ждал «чудовищной бедности» – одной из козырных его фраз, но он меня ошарашил новой.
– Фанатический приверженец стиля! – так оценил он себя.
После чего повернулся и вышел на улицу. Я старался не отставать.
– Надо бы где-то прилично позавтракать… Но – где? – страдальчески произнес он, гениально перевирая. На самом деле: не где, а как.
– Эту проблему можно легко решить! – я сам испугался своей уверенности.
– Надеюсь, это не связано с чудовищными унижениями? – он остановился.
– Не. Не с чудовищными. Пойдем.
У деда, академика Василия Петровича, с нашей бабушкой было две дочери – моя мама и тетя Люда. Одинокая тетя Люда (жених ее погиб на войне) жила в Москве, и наша добрая бабушка часто навещала ее, чтобы та не скучала – а заодно, я думаю, бабушка отдыхала здесь от нашего многолюдного семейства. Но тут ее настигал я, приходя в гости, когда был в Москве, поскольку считал и московское место проживания моей бабушки своей вотчиной. Как же не привести с собой и любимого кузена?
И я привел Игорька в свой рай на Каляевской улице, ныне Новослободской. Игорек не видел мою бабушку с той поры, когда мы переезжали из Казани и спали у них.
Помню, как сейчас: Игорек – красивый, молодой, неугомонный, хохочущий – начинает «заводиться» еще на подходе, пританцовывая, крутя ручонками:
– Так! Отлично! Родственный экстаз! Сделаем!
И когда мы с ним (открыли соседи) вошли в коридор, коммунальный, но светлый и широкий, и вышла, радостно улыбаясь, бабушка, а за ней тетя Люда, Игорек бурно набросился на них, душил в объятиях, страстно целовал, постанывая от счастья.
– Ну хватит, хватит, Игорек! – смеясь, вырывалась бабушка. – Я уже вижу, как ты нас любишь!
И денег нам бабушка, конечно, дала – и не с какими-либо поучениями, а просто так, сияя! Я думаю, она была счастлива: хороший день, и ребята выросли совсем неплохие – видно, что не сделают никаких глупостей – а «аванс», вложенный в них, когда-нибудь отработают… И я думаю – мы не подвели.
Когда мы еще шли туда, Игорек повторял:
– Экстаз! Экстаз! Чтобы занять у родственников денег – нужен экстаз!
Но когда мы вышли от бабушки в мой любимый московский двор с нагретыми солнцем красными кирпичами, с постоянным, почти ощутимо сладким, пением из окна (знаменитый тенор) и горьким запахом мутно-зеленой полыни вдоль стен, я увидел вдруг, что и Игорек растроган.
– Какая бабушка у тебя! – растерянно, что случалось с ним редко, проговорил он. – А я боялся, думал: жена академика, встретит нас надменно, в пенсне!
– Ты забыл ее, что ли? – сказал я, почему-то смущаясь.
Женой академика я и не помню ее – развелись до моего рождения. Всегда душевной была. Не хлыщами ли мы ей показались?
– Ну все! – я взял бразды правления в свои руки. – По-прежнему – бедность, но уже не мучительная! Вперед!
Помню сияющие цветы и листья на подсвеченном витраже станции «Новослободская». Как сейчас, вижу нас, озаренных тем светом. Обожаю эту станцию и теперь – в каком бы горе ни проезжал, сразу же настроение улучшается.
И вот мы поднимаемся из подземелья возле Кремля.
– Красиво! – восклицаю я, но тут же спохватываюсь – не покажусь ли я слишком сентиментальным?
– Ну, старина Фьораванти, конечно, сделал, что мог, – говорит мой друг снисходительно. – Но что он мог? Бедняга!
Беднягами как раз только что были мы. А он… всё же построил Успенский собор.
– Даже производство кирпича пришлось налаживать ему в Москве – прежний, видишь ли, был плох.
Бедняга Фьораванти!
– А ты, что ли, не наладил бы? – спрашиваю я.
– Возможно, – сухо сообщает он.
Как можно жить рядом с таким великолепием и не восхищаться? Но Игорь Иваныч важничает и, как всегда в такие минуты, нашлепывает нижнюю губу на верхнюю до носа и закатывает глаза. Как сейчас помню то свежее московское утро и мой восторг: замечательный у меня кузен, и как мне повезло, что он есть! «С ним – как за каменной стеной… пусть даже кирпичной, которую он не совсем одобряет», – думаю я, пряча ироническую усмешку, никак не умаляющую значимости Игорька в моей жизни. Эту реплику, про значимость, я тоже произношу мысленно, но уже вполне всерьез. С таким проводником! В глубь веков!
– А в мавзолей не зайдем? – указываю я на творение уже нашей эпохи.
Ну-ка, что скажет тут? Вдоль кремлевской стены длинная очередь тянется к мавзолею. Надо как-то сбить спесь с Игорька: вон какая очередь…
– Сейчас – нет, – произносит он и снисходительно добавляет: – Для представителей истеблишмента существуют спецэкскурсии.
– А когда?
– В специально выделенное время! – чеканит он. – А сейчас у нас…
И мы погружаемся с ним в мир роскоши. На самой фешенебельной улице Москвы – улице Горького, – в «Парикмахерской № 1» (ну а в какой же еще?), у лучшего мастера (которого Игорек похлопывает по плечу, хотя тот намного старше нас) мы сделали из наших пышных тогда кудрей два ослепительных кока, торчащих вверх и вперед, и пошли вдоль красивых витрин «в поисках мимолетных наслаждений», как чуть вычурно, но абсолютно соответствуя своему стилю, сформулировал Игорек. Можно, конечно, спросить: а почему мимолетных? Но когда он в «словесном полете», лучше его не сбивать, а слушать и наслаждаться.