И даль свободного романа…
А. Пушкин
Эй, брось лукавить, Божья Обезьяна!
Сен-Жон Перс
И призраки требуют тела,
И плоти причастны слова…
О. Мандельштам
Часть первая
1. Первый звонок судьбы
История эта началось утром, когда жизнь еще имеет хоть какой-то смысл.
Ранний телефонный звонок настиг Андрея Львовича Кокотова в належанной теплой постели. Он недавно проснулся и теперь полусонно размышлял о том, что разумные существа есть, вероятно, не что иное, как смертоносные вирусы, вроде СПИДа, которыми одна галактика в момент астрального соития заражает другую. После вчерашнего посещения поликлиники и одинокого вечернего возлияния он был невесел, мрачна была и его космогоническая полудрема.
Будучи по профессии литератором, Кокотов вяло прикинул, можно ли из этой странноватой утренней мысли вырастить какой-нибудь рассказ или повестушку, понял, что, скорей всего, нельзя – и погрустнел. А тут еще это внезапное телефонное беспокойство как-то нехорошо вспугнуло сердце, и оно забилось вдруг с торопливыми и опасными препинаниями. Встревоженный писатель с обидой подумал о том, что надо было вчера заглянуть еще и к кардиологу: сорок шесть – самый, как говорится, опасный мужской возраст.
Телефон все звонил. Андрей Львович встал и побрел на кухню.
Впрочем, «звонил» – чересчур громко сказано. Все предразводные месяцы Кокотов и его бывшая супруга Вероника использовали аппарат так же, как старорежимные крестьяне – шапки, а именно: швыряли оземь в качестве последнего и неопровержимого доказательства своей правоты в семейном конфликте, которому стало тесно в двуспальной кровати. И если раньше после ослепительной ссоры Андрей Львович закипал вожделением и страстно желал задушить жену в объятьях, то в последний год их близлежащего сосуществования он хотел ее просто придушить. И однажды целую бессонную ночь посвятил рассуждениям (конечно, чисто умозрительным) о том, куда потом можно было бы окончательно спрятать труп, чтобы не сесть в тюрьму. Перебрав вариантов двадцать, жестоких и небезукоризненных, он, наконец, додумался: надо купить в магазине «Ребята и зверята» аквариум со стаей пираний, очень модных в последнее время среди серьезной публики. И, как говорится, – концы – в воду! Однако эти чешуйчатые людоедки, оказалось, стоят огромных денег! Тогда Андрей Львович замыслил написать про это рассказ, но не решился – из суеверия.
Начался же семейный распад с того, что у Кокотова появилось болезненное ощущение, будто в их спальне поселился кто-то третий, невидимый. И Вероника, прежде отличавшаяся веселой постельной акробатичностью, с некоторых пор превратила интим в редкие и показательно равнодушные супружеские телодвижения, словно доказывая этому невидимому третьему свою полнейшую незаинтересованность в брачных соединениях. А на мужа она стала поглядывать с некой иронической сравнительностью. Та к пляжная дама, проводив влажным взором загорелого атлета, с тоскливой усмешкой смотрит на своего законного животоносца, приканчивающего восьмую бутылку пива…
– Коко, – объявила Вероника однажды утром за кофе, – я должна тебе сообщить одну важную вещь!
– Какую, Нико?
– Мы разводимся!
– Почему? – спросил Андрей Львович не из любопытства (он давно этого ждал), а скорее из чисто писательской привычки выстраивать диалог.
– Потому что ошибки надо когда-нибудь исправлять…
Развели их без осложнений: потомства они так и не завели (дети, как и пираньи, стоили дорого), а на жилплощадь и совместно нажитое имущество, смехотворное, если быть откровенным, Вероника не имела никаких претензий. Эта бессребреная странность некоторым образом разъяснилась, когда они вышли из суда, и бывшая супруга, точно разнузданная кобылица, потряхивая мелированной гривой, радостно поскакала к огромному джипу. Вскочив на подножку, она обернулась, показала бывшему мужу длинный язык и, победно хлопнув дверцей, скрылась за непроглядными стеклами, исчезла, так сказать, во тьме своей новой светлой жизни.
А телефон все звонил…
На кухне царило то неприглядное бытовое разложение, какое часто встречается в домах недавних холостяков. На тарелке усыхала грубо расчлененная и недоеденная селедка, посыпанная одряхлевшими кольцами фиолетового лука. Чуть выгнулся, почерствев за ночь, забытый кусок черного хлеба. В бутылке оставалось довольно водки, что свидетельствовало о мужском одиночестве, пока еще не перешедшем в неутолимое пьянство. Аппарат фирмы «Тесла» был обмотан разноцветным скотчем и напоминал античную вазу, кропотливо собранную из кусочков. Он даже не звонил, а жалобно верещал из-под кухонной табуретки, словно принесенный с улицы мусорный котенок. Вечор Кокотов хотел от тоски и для познания жизненных глубин позвонить какой-нибудь телефонной возбудительнице, даже отчеркнул в рекламной газетке номерок горячей линии «Ротики эротики». Но так и не собрался с духом. А зря! Дело в том, что у него появился любопытный сюжетец для нового романа из серии «Лабиринты страсти».
Сюжет такой. Он и она. Ромео и Джульетта. Роман и Юля. Сослуживцы. Работают в одном порно-журнале «Афродозиак». И вот между ними по тайным законам влечения возникает чистое, светлое чувство, которое лишь иногда, очень редко, проникает в нашу жизнь, словно луч солнца в канализационный люк. Роман – фотограф: снимает «обнаженку». Юля – редактор: сочиняет письма, которые якобы приходят в «Афродозиак» от читателей, переживших острое сексуальное приключение.
Ну вот, например:
«Дорогая редакция! Это случилось в Италии, во время экскурсии к жерлу вулкана Санта-Лючия. Вся наша группа уже насладилась красотами клокочущей преисподней и начала спускаться вниз. А мне – не знаю почему – захотелось остаться наверху, продолжая смотреть вниз на инфернальные всполохи магмы. И вдруг я с ужасом и негодованием почувствовала, как чья-то требовательная конечность нырнула ко мне под юбку и нагло пытается проникнуть в мой собственный кратер, защищенный только ажурными „стрингами“, которые я перед отпуском купила в магазине „Дикая облепиха“. Я обернулась, чтобы отхлестать наглеца по щекам, но моя рука неподвижно застыла в воздухе: это был Николай – самый юный, скромный и симпатичный член нашей тургруппы. Он смотрел на меня так робко, так нежно, так влюбленно…»
Тут Юля отрывается от компьютера и вспоминает, с каким ласковым сочувствием Рома смотрел на нее во время недавней планерки, когда шеф-редактор орал, предынсультно перекосив металлокерамический рот: «Запомните раз и навсегда: мы пиарим только “Мир белья”. У нас договор! Если я еще раз обнаружу в вашем тексте, Юлия Викторовна, хоть намек на “Дикую облепиху”, я вас уволю. Понятно?»
А Рома? Что Рома? Он, сердешный, тщательно выставляя свет, чтобы поразвратнее запечатлеть свежевыбритый цветок счастья, принадлежащий стареющей фотошлюхе, тем временем томительно думает о том, как странно глянула на него Юля, проходя вчера по редакционному коридору…
– Попку чуть на меня! – командует он. – Нет, так много… Это уже не попка! – А сам изнывает от желания просто видеть Юлю, говорить с ней, смотреть в эти чистые голубые глаза…
Кстати, с невинными деликатностями зарождающегося чувства у Андрея Львовича было все в порядке. Он понимал и умел тонко описать, как внезапно рождается, расцветает и опадает лепестками разочарования внезапная симпатия к пассажирке автобуса, особенно грустно взглянувшей на тебя. А вот знаний о развратной стороне жизни ему, семейному до недавних пор мужчине, явно не хватало, что по-человечески, может быть, и хорошо, но с писательской точки зрения непроизводительно: ведь именно романами о «странностях любви» он и зарабатывал себе на жизнь в самые трудные годы. Со звонка в «Ротики эротики» он полагал начать серьезное, бескомпромиссное изучение сексуальных беспределов окружающей действительности, но в самый последний момент, набрав шесть цифр, смалодушничал, передумал и, злясь на себя, сунул «Теслу» под табурет.
Та м он ее, без умолку верещащую, и обнаружил. Нагнулся и, чувствуя прилив крови к вискам, снял трубку.
– Я бы хотел побеседовать с господином Кокотовым! – потребовал густой мужской голос.
– Кокотовым, – привычно поправил Андрей Львович, ибо почти никто и никогда не произносил его довольно редкую фамилию правильно с первого раза. (Из трех вариантов ударения все почему-то поначалу выбирали именно тот, который немедленно придавал фамилии легкомысленный, даже блудливый оттенок, что, конечно же, подтверждает давнюю гипотезу о первородной греховности человека.)
– В таком случае мне нужен господин Кокотов! – заявил голос с раздражением.
– А кто его спрашивает?
– Жарынин.
– Кто-о?
– Кинорежиссер Жарынин. Слыхали?
– Слыхал, – полусоврал Кокотов. – Простите, имя-отчество только вот запамятовал…
– Дмитрием Антоновичем с утра был!
– Я вас слушаю, Дмитрий Антонович!
– А до этого вы меня, Андрей Львович, выходит, не слушали?
– Я неточно выразился. Очень рад вас слышать. Давний поклонник вашего таланта! – зачем-то рассыпался Кокотов, мучительно соображая, почему фамилия режиссера показалась знакомой, если ни одного его фильма он вспомнить никак не мог.
– Будет врать-то! А вот я в самом деле прочел ваш рассказ в журнале «Железный век».
– Какой рассказ?
– А вы много рассказов напечатали в этом журнале?
– Один…
– Тогда не задавайте глупых вопросов! Я прочел рассказ про гипсового трубача.
– Вам понравилось?
– Кое-что есть, хотя в целом рассказ написан слабо.
– Вы считаете? – обидчиво улыбнулся Андрей Львович.
– Считаю.
– Зачем же вы мне звоните?
– Потому что по вашему сюжету я могу снять хороший фильм!
– Мне трудно об этом судить…
– Почему?
– Потому что, Дмитрий Антонович, я не видел ни одной вашей картины! – поквитался Кокотов.
– Вы и не могли видеть. Вгиковская короткометражка «Толпа» не в счет. Второе режиссерство в агитке «Ленин в Лонжюмо» по сценарию Армена Вознесяна тоже. А единственная моя стоящая картина «Двое в плавнях» была смыта по решению Политбюро! В знак протеста я ушел из кинематографа! Но ушел, хлопнув дверью…
Андрей Львович мудро подумал о странности человеческого ума: когда сталкиваешься с опасностью, всегда наде– ешься, что она окажется на самом деле не такой страшной. Зато потом, когда беды позади, воображаешь их такими чудовищными, каких и не бывает на свете. Теперь вот многим кажется, будто при советской власти даже в вытрезвитель по решению Политбюро забирали…
– Что вы там молчите? – сердито спросил Жарынин.
– Ах, ну как же! – Кокотов вспомнил этот действительно громкий скандал застойного кинематографа. – А теперь, значит, вы в кинематограф возвращаетесь?
– Да, побыл, как бы это выразиться, во внутренней эмиграции… Надоело. Возвращаюсь!
– А во внешней эмиграции не были?
– Был и во внешней. Но русскому человеку там делать нечего. Однако же странно…
– Что?
– Странно то, что вы расспрашиваете меня о всякой ерунде вместо того, чтобы прыгать от счастья. Вам звонит режиссер и хочет экранизировать ваш рассказ!
– Я прыгаю. Вы просто не видите. А деньги на картину у вас есть?
– Разумеется. В противном случае я бы не звонил. Еще вопросы?
– Нет.
– Тогда запоминайте: завтра в девять ноль-ноль я заезжаю за вами, и мы отправляемся в «Ипокренино».
– В «Ипокренино»? – переспросил писатель, много слышавший об этом историческом месте, но ни разу там не бывавший.
– Да. У меня две путевки.
– Я не могу.
– Почему?! – возмутился Жарынин.
– У меня анализ. В среду. Очень важный…
– Какой еще к чертям анализ! А вы не можете эти ваши… ингредиенты сегодня сдать… впрок?
– Нет, это очень сложный анализ. По знакомству. А «ингредиенты», как вы выразились, тут абсолютно ни при чем! – с вызовом ответил Андрей Львович.
Некоторое время из трубки доносилось лишь недовольное покряхтывание и посапывание. Наверное, именно так ругались наши бессловесные предки, еще не знавшие роскоши многофункциональной брани.
«Чтоб они пропали, эти анализы! Ну зачем я поперся в поликлинику? Жил бы с этой чертовой бородавкой и дальше! – в отчаянье думал Кокотов, которому впервые в жизни звонил режиссер да еще с таким предложением. – Пошлет он меня сейчас, и правильно сделает!»
– Хорошо, – наконец согласился Жарынин. – В среду я сам отвезу вас в Москву и сдам на анализы! А потом доставлю назад в «Ипокренино». Договорились?
– А сколько я должен за путевку? – не успев обрадоваться, с боязливой щепетильностью полюбопытствовал Андрей Львович.
– Нисколько. Фирма платит. Да или нет?!
– Да. Я согласен.
– Неужели?! У вас тяжелый характер. До завтра. Ровно в девять.
– В девять, – повторил Кокотов, чтобы лучше запомнить.
– И не опаздывайте! Возле вашего дома остановка запрещена, и я не смогу припарковать машину.
– Откуда вы знаете, что запрещена? – подозрительно спросил писатель.
– Прежде чем сделать вам такое предложение, я собрал о вас материал.
– Вы за мной следили?
– Наблюдал.
– Ну, знаете… Я…
Однако Жарынин уже повесил трубку, и Кокотов, слушая гудки, подумал о том, что судьба непредсказуема, словно домохозяйка за рулем…
2. Проклятье псевдонима
На следующее утро Андрей Львович ровно в девять стоял возле своего дома, расположенного недалеко от платформы «Северянин». Двухкомнатную квартиру, выходящую окнами на шумное, загазованное Ярославское шоссе, он получил еще в прежние времена от могучего в ту пору Союза писателей. Кокотов значился в списках очередников на улучшение жилищных условий, так как населял с мамой Светланой Егоровной тесную хрущевскую «однушку» в Свиблове. Отсюда, собственно, и появился его первый литературный псевдоним «Свиблов», под которым он печатал свои сочинения много лет, не снискав себе ни славы, ни даже какой-нибудь чуть заметной известности. Был у него, правда, еще один псевдоним, так сказать, коммерческий… Но это отдельная история.
Размышляя о происхождении такого стойкого неуспеха, Кокотов перебрал множество разнообразных причин и выделил две самые вероятные: первая – неправильно выбранный псевдоним, вторая – отсутствие таланта. Впрочем, вторую можно было отмести сразу: мало ли кругом знаменитых графоманов? Да и кто из пишущих, в самом-то деле, признает себя бездарным? В определенном смыс– ле творческий работник похож на уродливую женщину, ведь она все равно в глубине души убеждена: в ней что-то есть, что-то чертовски милое – просто пока еще никто не заметил. Кстати, именно на этой тайной дамской уверенности основана многовековая и очень успешная деятельность брачных аферистов.
Значит, оставалась первая причина: псевдоним «Свиблов», который содержал в себе, очевидно, некую губительную неброскость. И Кокотов решил обмануть неприветливую литературную судьбу – рассказ «Гипсовый трубач» он опубликовал под своей родовой фамилией. Впрочем, главный редактор «Железного века» Федя Мреев, трезвевший только тогда, когда жрал антибиотики после очередной болезнетворной половой связи, убеждал этого не делать. В тот день Федя как раз и был угнетающе трезв, ибо умудрился в пьяном беспамятстве завести получасовой роман с привокзальной особью. Последствия оказались самыми тяжелыми, в чем Мреев винил, разумеется, не себя, а тезку – Федора Михайловича Достоевского, который своей Лизаветой Смердящей сбил с толку немало вполне приличных мужчин интеллигентной ориентации…
– Не вздумай, Львович! – предупредил Мреев. – Фамилия у писателя может быть любая, но только не смешная! Ко-ко-тов… – он через силу улыбнулся. – Не вздумай!
Но Львович вздумал! И вот пожалуйста, он стоит с чемоданом и ждет режиссера, чтобы ехать в «Ипокренино» – сочинять сценарий! А Мреев лежит в клинике с гепатитом, передающимся, оказывается, не только алкогольным, но еще и половым путем! На днях Кокотов навестил своего друга-издателя, пожелтевшего, как древний пергамент. Однако настроен Федя был не мрачно, а скорее философически:
– Знаешь, я вот лежу и думаю… Насколько же все-таки алкоголь безопаснее секса! Ты подумай, Львович, сколько еще можно было выпить до заслуженного алкогольного гепатита! А тут раз – и квас… Да, Львович, нет справедливости на свете!
«Есть, есть справедливость! – удовлетворенно думал Кокотов, вглядываясь в проезжавшие мимо автомобили. – Мало, очень мало, но есть!»
О том, что судьба к нему если не жестока, то уж точно неласкова, наш герой стал задумываться давно. Ну взять хотя бы ту же квартиру… Он как член творческого союза по советским законам имел право на дополнительные двадцать метров. Сочинять первые книжки ему приходилось на крохотной кухоньке, где закипевший чайник можно было снять с плиты, не вставая из-за стола.
Светлана Егоровна давным-давно, когда сын был еще бессознательно мал, отдала своего неверного мужа Леву в хорошие, как она однажды выразилась, руки, из которых тот уже не вырвался даже для того, чтобы хоть однажды повидать подрастающего отпрыска. Поначалу, правда, Лева тайно звонил и плакал в трубку, жалуясь на грубости новой жены, звал на помощь бывшую супругу, умолял поднести к мембране ребеночка, дабы услыхать единокровное «уа!». Однако звонки становились все реже, а потом отец окончательно исчез в толще прошлого. Лет десять по почте еще приходили алименты, такие крошечные, словно вычитались они из жалованья лилипута, зарабатывающего на жизнь перетаскиванием крупногабаритных грузов.
О том, что Лева умер, Светлана Егоровна узнала, когда позвонила его вдова и спросила, не хочет ли первая жена внести лепту в созидание могильной плиты усопшему.
Мать так изумилась просьбе, что денег дала. Их повез по указанному адресу Андрей Львович, в ту пору подросток, и попал прямо на сороковины. Дверь открыла толстая женщина в старом халате. Одутловатым своим лицом, прической и усами она чрезвычайно напоминала пожилого Бальзака, замученного непомерным употреблением кофе и Эвелины Ганской. В замусоренную переднюю из кухни доносилась пьяная разноголосица, мало похожая на траурное поминовение усопшего, чья душа как раз в этот день должна окончательно отлететь от своих земных заморочек.
– Ты кто? – спросила Бальзаковна.
– Я сын Льва Ивановича.
– Что-то не похож…
– Я на маму похож.
– Ну разве что! Принес?
– Принес, – он протянул конверт.
Бальзаковна схватила деньги и сунула за пазуху, потом степенно спросила:
– Отца помянешь?
– В каком смысле?
– Выпьешь?
– Детям нельзя…
– Молодец! И не пей! – всхлипнула она и прижала мальчика к своей мягкой груди, пахнувшей какой-то острой закуской.
Спускаясь по лестнице, Кокотов услышал восторженно-дикий вопль: вероятно, именно в этот миг собутыльники узнали, что теперь могут гулять, не нуждаясь в средствах, до естественного изнеможения организма. Вернувшись домой, Андрей рассказал об увиденном матери. Та сначала возмутилась, но потом расстроилась и даже всплакнула. Видимо, пропащий Лева все-таки оставил в ее женском существе особенный, незаживающий след.
Впрочем, чисто внешне ее одинокая жизнь сложилась вполне оптимистично. Разойдясь с мужем, Светлана Егоровна вела бодрое, насыщенное прозябание инженера БРИЗа и активной общественницы и по совокупности заслуг получила однокомнатную квартирку в Свиблове, покинув, наконец, семейное заводское общежитие, где вечерами одновременно вскипали две дюжины чайников, а коллективная субботняя стирка рождала в извилистых коридорах непроглядные, почти колдовские туманы, пахшие хозяйственным мылом. Личные радости у нее, наверное, все-таки случались – на отдыхе в ведомственном санатории, откуда она всегда возвращалась оживленная, даже взвинченная. Некоторое время Светлана Егоровна чаще, чем обычно, задерживалась у зеркала, будто хотела увидеть себя глазами того обаятельного язвенника, который после санаторного разгула и послепроцедурных любовных безумств вернулся в свой скучный Сыктывкар. Именно оттуда несколько лет ей приходили поздравительные открытки к Восьмому марта, подписанные неведомым «Э».
Потом один тощий рационализатор несколько лет настойчиво таскал ей на дом проект чудодейственной автоматической помывки стеклотары на конвейере и очень удивлялся, что Андрей сиднем читает дома книжки, вместо того чтобы носиться с друзьями на уличной воле. Светлана Егоровна, по-ахматовски кутаясь в облезший оренбургский плат, в ответ лишь гордо усмехалась, мол, вот такой у меня необыкновенный сын! Очевидно, она принадлежала к тому типу женщин, для которых мужчина – возможный, даже желанный, но совершенно не обязательный компонент жизнедеятельности.
Зато когда Кокотов подрос и озаботился женской телесностью, мать старалась создавать ему всяческие условия: уходила в консерваторию или уезжала на дачу к знакомым. При этом Светлана Егоровна относилась к его подружкам, сначала одноклассницам, а потом и однокурсницам, с доброжелательным небрежением, надеясь, вероятно, что эту манеру переймет у нее и сын. Впрочем, изредка она делала серьезное лицо, напоминая ему о том, что если с девушкой получится что-нибудь чреватое, он должен повести себя как настоящий мужчина: в серванте для такого случая всегда лежала наготове зеленая полусотенная купюра (немалые по тем временам деньги!), а рядом – бумажка с телефоном знакомого гинеколога, принимавшего на дому. Бесплатно в госмедучреждениях это осуществляли очень больно, обидно и неаккуратно. В общем, Светлана Егоровна делала все для того, чтобы уступить сына другой женщине как можно позже, и делала это легко, изобретательно, с улыбчивой жестокостью.
Пятидесятирублевка, кстати, так и не пригодилась. От природы Кокотов не обладал тем веселым даром обольщения, который кто-то из остряков назвал «нижним подходом к женщине». При такой методе дама может сколько угодно твердить вам: «нет, нет, нет», но очень скоро, незаметно для себя, отвечает «нет» уже на нежный вопрос: «А вот так тебе, кисонька, не больно?» Что же касается «верхнего подхода», когда слияние душ намного опережает слияние сперматозоида и яйцеклетки, то на него у Андрея Львовича просто не оставалось душевных сил. Он тратил себя на другое, им овладела иная страсть, почти болезнь, которая будет посильнее плотской. Имя этого недуга – сочинительство.
Почти все свободное время он проводил за пишущей машинкой. Впрочем, «машинкой» этот агрегат под назва– нием «Десна», списанный за ветхой громоздкостью и принесенный Светланой Егоровной со службы, назвать было трудно. Он предназначался для печатанья широкоформатных финансовых отчетов. Метровая каретка, совершив отпущенное ей движение вправо, возвращалась на место с такой стенобитной мощью, что маленькая квартирка Кокотовых вздрагивала всем своим гипсоасбестовым существом, а мозеровские рюмки, подаренные когда-то матери на свадьбу, мелко дребезжали в серванте.
Печатал Кокотов на обратной, чистой стороне каких-то министерских инструкций, огорчался и рвал странички не оттого, что понимал всю невозможность «изречь невыразимое», а из-за досадных опечаток. Особенно часто у него вместо «И» выскакивало «Т», а вместо «А» – «В». Когда количество перебивок на странице становилось критическим, нервы начинающего литератора не выдерживали, и он, зверски выдрав лист из каретки, в бешенстве рвал его на такие мелкие кусочки, что могли бы позавидовать конструкторы самых современных бумагоуничтожителей. Переживавшая за сына Светлана Егоровна достала где-то по знакомству несколько флакончиков чудодейственной импортной замазки – и творческий процесс наладился.
Готовые сочинения Андрей Львович радостно нес на обсуждение в литобъединение «Исток», откуда возвращался с таким видом, словно его несколько часов методично хлестали по щекам, а в довершение еще и плюнули в лицо. После этого Кокотов впадал в депрессию, пил седуксен, который Светлане Егоровне выписали от нервов и который считался тогда универсальным средством для примирения с действительностью. Но депрессия оканчивалась приливом вдохновения, снова стенобитная каретка сотрясала квартиру, и снова Кокотов тащил очередную рукопись в литобъеди– нение «Исток». Та м его снова били по щекам, но в лицо уже не плевали – то ли забывали, то ли не считали нужным, учтя творческий рост молодого автора. И то радость!
Та к что Кокотову было не до зеленой купюры. А потом он, к ужасу Светланы Егоровны, женился на первой же забеременевшей от него однокурснице, с которой сошелся на летней педагогической практике в пионерском лагере «Березка». Звали избранницу Лена Обиход. Но брак был недолгим, вскоре он вернулся к матери, а спустя пять лет преподнес ей свою первую книжку, повесть «Бойкот» – про школьников, взбунтовавшихся против учителя, который препятствовал развитию самоуправления в классе. Глупость, конечно! Самоуправление в школе такая же нелепость, как коллегиальность на операционном столе. Писатель Свиблов этого не понимал, а учитель Кокотов очень скоро понял. Но такое тогда было время – 1986-й год, перестройка! Свобода уже проникла в Отечество, но вела себя еще довольно скромно, точно опытный домушник: осторожно, бесшумно она обходила ночное жилище, примечая, где что лежит, прикидывая, что брать в первую очередь, а что во вторую, и нежно поигрывала в кармане «ножом-выкидушкой» – на случай, если проснутся хозяева…
Увидев фотографию сына на обложке, Светлана Егоровна расплакалась, стала целовать странички и даже испачкала губы свежей типографской краской. Потом повесть похвалил в отчетном докладе тогдашний главный литературный начальник Георгий Мокеевич Марков, человек неглупый и, что самое удивительное, внимательно читавший своих собратьев по перу, даже начинающих. Кокотова всем на зависть быстро, без проволочек приняли в Союз писателей.
Гладя тисненное золотом писательское удостоверение, выданное сыну, мать снова расплакалась (позже Кокотов прочел в журнале «Здрав-инфо», что чрезмерная слезливость – признак надвигающегося инсульта) и в воскресенье повезла сына на Немецкое кладбище к своим рано умершим родителям. «Вот, смотрите! – гордо объявила она. – Ваш внук – настоящий писатель!» Из впечатанных в рябой гранит овальных рамок напряженно глядели фотографические останки людей, когда-то живших, работавших, любивших, рожавших. Казалось, они изнурительно думают о том, почему, почему бесконечная жизнь может вдруг вот так взять и замереть между двумя датами, выбитыми на камне. Кто же знал тогда, что всего через несколько лет на памятнике появится еще один портретный овал, и Светлана Егоровна, обретя блаженство там, под землей, или на небе (Кокотов это для себя еще не решил), вдоволь наговорится со своими родителями об Андрюшиных блестящих успехах.
Получив писательский билет, Кокотов тут же встал в очередь на улучшение жилищных условий. Собственно, для того многие и рвались в Союз писателей. Новую площадь ему обещали, но не скоро. Однако через год случилось чудо: один поэт-полуклассик (точнее сказать, классик-полупоэт), оказавшийся после четвертого развода без крова, осмотрел и гневно отверг двухкомнатную квартирешку в панельном доме да еще рядом с гремучим Ярославским шоссе.
– Вы понимаете, с кем говорите?! – кипел он. – Мою песню «В страну ворвался ветер перемен!» поет вся страна и даже генсек Горбачев!
Предыдущую квартиру он получил на проспекте Мира, убедив жилищную комиссию в том, что его песню «Кружатся чайки над Малой землей…» любит петь в застолье сам генсек Брежнев, хотя к тому времени Сам не то что петь, а и говорить-то уже не мог, напоминая человека, который из угрюмого озорства решил умереть не в больнице или дома, а на трибуне. В общем, полуклассику-полупоэту срочно подыскали что-то соответствовавшее его статусу, а ордер на «двушку», видимо, учитывая душевное расположение литературного начальства, предложили Кокотову. Посоветовавшись с мамой, он радостно согласился, хотя мог, между прочим, в случае срочной женитьбы, даже фиктивной, рассчитывать и на трехкомнатную квартиру. Но, как говорится, лучше ордер в руках, чем слава в веках.
Они въехали в новую квартиру – и у каждого появилась теперь отдельная комната, однако Андрей Львович, повинуясь многолетнему рефлексу, выработавшемуся в начальный период творчества, продолжал сочинять исключительно на кухне, среди кастрюль. И это еще ничего: один песенный лирик, пострадавший от тоталитаризма и ставший поэтом в ГУЛАГе, куда попал как оголтелый троцкист за групповое изнасилование комсомолки, поддерживавшей сталинскую платформу, выйдя на свободу, построил в своем рабочем кабинете настоящие нары и установил действующую «парашу». Только так он мог возбудить в себе трепет стихоносного вдохновения. Его, кстати, часто теперь показывают по телевизору: во-первых, как феномен психологии творчества, а во-вторых, как напоминание нашей беззаботной капиталистической молодежи о мрачных временах страшной Совдепии.
Не успели мать с сыном порадоваться новой жилплощади, как вдруг – гром среди ясного неба: Союзу писателей вне плана выделили целый подъезд в изумительном кирпичном доме рядом с лесопарковыми Сокольниками. Вероятно, советская власть, зашатавшаяся под ударами прекраснодушных перестроечных нетерпеливцев и американских спецслужб, рассчитывала задобрить писателей и опереться на них в трудную годину надвигавшейся смуты. Намерение, надо признать, еще более нелепое, чем попытки уставших от разврата гусар искать себе верных жен в гарнизонных борделях. Те м не менее ордера на роскошные трехкомнатные квартиры давали всем очередникам и даже безочередным литераторам, чей талант отличался выдающейся общественной стервозностью. Узнав это, Кокотов внутренне заплакал от коварства судьбы, а потом мнительно решил, будто «двушку» на Ярославке ему подсунули специально, чтобы устранить претендента на Сокольники.
В результате он так обиделся на советскую власть, что в августе девяносто первого сломя голову помчался защищать Белый дом от путчистов, чтобы поддержать Ельцина, и без того умевшего постоять за себя на танке. Кокотов даже плакал от счастья, когда объявили победу демократии. Память об этих слезах теперь спрятана в самом потаенном кармашке души, вместе с другими глупыми и стыдными событиями его жизни, вроде кражи николаевского пятака у одноклассника-нумизмата, малодушного бегства из семьи Обиходов или позорного изгнания из фонда Сэроса…
В октябре девяносто третьего Кокотов снова хотел поехать к Белому дому, теперь чтобы оберечь легитимных народных избранников от озверевшего законно избранного президента, но у него не оказалось денег даже на метро…
- Гипсовый трубач, или Конец фильма
- Гипсовый трубач. Дубль два