bannerbannerbanner
Название книги:

Невидимые всадники. Культы одержимости глазами ученых

Автор:
Нестор Пилявский
Невидимые всадники. Культы одержимости глазами ученых

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

© Н. Пилявский, 2024

© Издательство АСТ, 2024

* * * 

Эта книга посвящается Маме Франсиске, Папе Кандело, Ма Руфине, Франсиско Сьете Райос, Та Хосе, Папе Конго, Тата Хулиану, Розе Баха а Кабанда, всем африканцам, которые страдали от рабства, оберегали свою культуру и боролись за свою свободу.

Она написана с памятью и вниманием к тем исследователям, которые были захвачены мощными, непреодолимыми ветрами африканских духов и сделались не только учеными-антропологами, но и художниками человеческой стихии. Это Зора Нил Хёрстон, Мишель Лейрис, Хуберт Фихте, Роберт Фаррис Томпсон, Наталия Боливар Аростеги и, конечно же, Майя Дерен, талантливая кинематографистка и хореограф, великая поэтическая натура, одна из первых запечатлевшая вуду и создавшая фильм «Божественные всадники: живые боги Гаити». Название моей монографии – оммаж названию этого фильма и одноименной книге госпожи Дерен, вдохновившей несколько поколений этнографов.

Я благодарю своих информантов: колдунов, медиумов, жрецов, целителей, художников, исследователей и простых людей, имевших дело с культами одержимости. Граждане разных стран по обе стороны Атлантического океана, но в большей степени кубинцы, передавали мне знания и открывали пути в невероятно богатый, парадоксальный и удивительный африканский психокосмос. Все их имена указаны в небольших интервью, которыми сопровождаются главы данной книги.

Также я с благодарностью называю имена людей, которые дополнили эту книгу своими фотоматериалами: Дани дель Пино Родригес, Хиран Гонсалес Менья и Джимми Мартинес из Республики Куба, Данило Малунго из Бразилии, Андрей Луконин из России, Олатеху Оладепо из Нигерии, Поль Меданг Томби из Габона, Лав Лионс и Жозе Азор из Гаити.

Предисловие. Обыкновенные духи и странные антропологи

Вера в духов – явление всеобщее, и едва ли в мире найдется культура, в которой нет хотя бы следов такой веры. Не менее распространено и представление об одержимости духами как о возможности захватить разум и тело человека и распоряжаться ими по своему усмотрению. По данным Эрики Бургиньон (1924–2015), одной из первых исследовательниц трансовых состояний в гаитянском вуду, такое представление встречается в 74 % из 488 человеческих сообществ [Bourguignon, 1976]. Э. Бургиньон говорит об одержимости духами как об очень древней идее, менявшейся в зависимости от тех или иных исторических обстоятельств. Следы этой идеи проявляются в обыденной речи: например, мы говорим: «Я не знаю, что на нее нашло» или «Я был сам не свой» [Бургиньон, 2001: 42, 428]. Одним словом, духи и одержимость ими – явление вполне обыкновенное, чрезвычайно распространенное, а потому оно не могло не стать одной из классических тем в исследованиях человеческих обществ.

Настоящая книга, однако, посвящена не одержимости как таковой, а культам одержимости. Под этим термином подразумеваются особые религиозные или религиозно-магические традиции, которые выстраивают свою основную ритуальную деятельность вокруг одержимости и видят в ней нечто чрезвычайно важное и даже определяющее поведение человека – не только во время обрядов, но и в обыденной жизни.

Подобные культы не всегда считают одержимость чем-то желанным. В отличие от вуду или сантерии, где вселение божеств и предков в тела адептов почитается за честь, в культах, известных под общим названием зар, одержимость духом мыслится не заслугой или милостью высших сил, а скорее чем-то вроде проклятия, которого стоило бы избегать. Однако адепты зар не избавляются от овладевающим ими духов, а приспосабливаются и делают их важнейшей частью своей жизни.

В европейской культуре одержимость обычно демонизируется, а духи изгоняются, подвергаясь экзорцизму. Но и в христианстве есть периферийные практики с иным подходом, своего рода культы одержимости: несколько специфических направлений, практикующих одержимость Святым Духом (харизматы среди протестантов и католиков) и, реже, отдельными святыми (болгарское нестинарство). Но в целом христианству и выросшей из него европейской культуре, где не принято терять самоконтроль, одержимость кажется чем-то опасным и подозрительным – еретическим, если опираться на религиозное видение, или патологическим, если говорить в терминах светской культуры, отдающей, как правило, одержимость на откуп психиатрии.

В других обществах одержимость может находиться в центре религиозной практики: она бывает желательной, и ее учатся достигать. Иной вариант – одержимость не считается чем-то однозначно положительным, но всё же становится основой для обрядов и институций. Одержимость духами может определять не только сценарии и смыслы обряда, но и космологию, понимание человеком своего места в мире. Она также влияет на организацию семейной или общественной жизни.

Таким образом, в культах одержимости последняя является ключевым смысловым элементом всей мистической логики, а тела последователей превращаются в орудия духов или становятся «сценой сверхъестественного», где образуются и разыгрываются связи между людьми с одной стороны и духами, мертвецами, божествами – с другой [Maldonado López, 2017: 112].

Подобных культов одержимости огромное множество, и я не ставлю себе цель коснуться их всех. Эмпирический материал книги скорректирован моими полевыми исследованиями и общением с информантами из Кубы, Гаити, Венесуэлы, Бразилии, США, Габона, Камеруна, Нигерии, Омана и некоторых других стран. Даже если говорить только о культах африканского происхождения, за пределами рассмотрения остались аком (Гана), тро (Того), эгунгун (Нигерия), хаука (Нигер), лемба (Республика Конго), шангоизм и спиритуальный баптизм (Тринидад), кумина (Ямайка) и множество других.

Задачей книги является не описание культов одержимости, на что не хватило бы и многотомника, а создание панорамы взаимоотношений спиритуальной одержимости и науки, главным образом – социально-культурной антропологии. В центр внимания я сознательно помещаю миноритарных или странных антропологов, которые сильно выбивались за принятые в их времена академические рамки и имели особые отношения с изучаемыми этническими и религиозными сообществами. Пусть эти исследователи не поднимались на вершины академического мира, из-за чего о них меньше пишут и говорят, но именно они предвосхитили те научные тенденции, что стали определяющими к нашему времени, в том числе деколониализм.

Разумеется, в книге уделено внимание и классическим, институализированным антропологам, таким как Бронислав Малиновский, Эдвард Эван Эванс-Причард, Мелвилл Херсковиц, Эрика Бургиньон или наши современники Дженис Бодди и Майкл Ламбек. Однако в истории постепенного разворачивания антропологии от «расколдовывания мира» к попыткам «открыть его заколдованность заново», в череде выдающихся идей и блистательных имен, в эпопее исследовательских парадигм и методологических подходов мне бы хотелось выделить исследователей, связанных не только с антропологией, но и с миром искусства. Не в последнюю очередь благодаря этому, будучи свободными от научной ортодоксии и кабинетных «смирительных рубашек», они смогли честнее, свободнее и точнее понять «туземные сообщества» с их магией, демонизмом и одержимостью. Это не только американская исследовательница вуду и кинематографистка Майя Дерен (1917–1961) – украинская эмигрантка, поразившая американскую богему своими фильмами и сама имевшая опыт одержимости, она же автор труда «Божественные всадники: живые боги Гаити», с названием которого я сознательно связал название настоящей книги. Также среди них – афроамериканская активистка Зора Нил Хёрстон (1891–1960), французский поэт и коллекционер Мишель Лейрис (1901–1990), немецкий писатель и путешественник Хуберт Фихте (1935–1986), американский искусствовед Роберт Фаррис Томпсон (1932–2021), кубинская революционерка, ведьма и художница Наталия Боливар Аростеги (p. 1934) и многие другие, кого я упоминаю вскользь. Все они были одновременно этнологами, а Наталия Боливар творит и здравствует поныне. Этих очень разных исследователей объединяет важное качество: они не только не замкнуты в тесном академическом кружке, но и в разное время приложили немало усилий для «подрыва» консервативных положений в антропологии изнутри, чтобы наука пересмотрела сама себя.

Исследователь культа зар Мишель Лейрис, беспокойный и лиричный, был едва ли не первым, кто изменил само антропологическое письмо и связал наблюдения за внешним миром с откровенным самоанализом. Он же призвал коллег прекратить грабеж культурного наследия изучаемых народов (скупку за копейки или принудительное изъятие артефактов). Лейрис описывает, как в бытность ассистентом Марселя Гриоля, открывшего миру невероятную мифологию догонов, он отправился в очередной поход за священными предметами. Орудуя специальным ножом, он заметил двух африканцев – совсем безобидных, обративших к нему свои немые взгляды. В этот момент антрополог почувствовал глубокое внутреннее отвращение и понимание того, что значит быть «белым человеком с ножом в руке».

Подобно Мишелю Лейрису и Майе Дерен, великой поэтической натурой обладал и Хуберт Фихте. Все они были неравнодушными исследователями, носившими в себе внутреннюю Африку, полную парадоксов, красоты и жестокости, что изменялась сама и меняла их. Но Хуберт Фихте пошел дальше Лейриса, бросив вызов западной идее разделения природы и духовности, природы и культуры. Воздвигая между этими концептами границу, западный ум ищет возможности подчинить первое второму: природу и бытие – разуму и производству. Фихте показал узость культурно-материалистического подхода к религиозным верованиям: такая оптика не в состоянии ухватить саму человеческую реальность переживаемого спиритуального опыта. Кроме того, этот подход ставит исследуемые сообщества на заведомо более низкую позицию, объективирует их и изымает из них содержание. Лучше всего это чувствуют и выражают сами местные жители. Какой-то гаитянин бросил Хуберту Фихте фразу: «Когда антропологи приходят, боги покидают нас… Боги покинули нас и вернулись в Африку» [Fichte, 1976: 214].

 

Антропологи – часть колониальных отрядов. Они приходят вместе с проповедниками и врачами, вслед за торговцами и солдатами. Они остаются с племенами и народами уже в постколониальной реальности, и тогда к ним присоединяются художники, коллекционеры, туристы, любители психотропных зелий и «экзотических штучек». Бабалао и антрополог, кубинец Рауль Канисарес, основавший в США одну из церквей сантерии, вспоминает в своей книге, как старая афрокубинка, недовольная вторжением белых людей в ее религию и последовавшей за этим коммерциализацией сантерии, горестно жаловалась: «Белые украли у нас всё, даже наших оришей» [Canizares, 1999: 180]. Можно добавить: украли и продали.

Сам Фихте различил в ритуальном языке вуду с его литаниями, перечнями божеств и перформативным трансом речевой сюрреализм, который, как оказалось, существовал еще до графа Лотреамона и Жана Жене. Похожее прозрение посетило и Андре Мальро, французского философа, министра кабинета Шарля де Голля. Во время путешествий по Гаити он обнаружил в местной живописи мотивы и формы, считавшиеся изобретением европейского абстракционизма и экспрессионизма. Афроамериканские культы открылись Фихте в грязных лужах, в булькающих голосах мертвецов, в любострастных или воинственных танцах, в пронзительной и конкретной материальной реальности. Андре Пьер, один из самых известных гаитянских художников прошлого века и хунган (жрец вуду), признался Фихте, что язык вуду – это голод, и этот язык должен оставаться тайным:

«Я спрашиваю, почему нет газеты на креольском языке.

Он отвечает: у иностранцев не должно быть возможности изучать креольский язык.

Они не должны понимать, когда люди плачут от голода.

Только вуду помогает людям.

Ни католическая церковь, ни протестантские секты»

[Fichte, 1976: 136].

К слову, Андре Пьер позже подружится с Майей Дерен, и это соединит вуду с миром художественных салонов. Именно Дерен посоветовала Пьеру выставить свои работы в США, так западный мир узнал о гаитянском наиве – этим термином искусствоведы маркировали искусство Пьера, как бы детское, непосредственное и волшебное. Оно тотчас стало модным и превратилось в предмет желания коллекционеров.

Безусловно, антропология – это наука, родившаяся из глобального колониального проекта Запада. Но парадоксальное зерно – залог будущих трансформаций – она содержала в себе изначально. Всматриваясь в жизнь туземца, вслушиваясь в голоса духов и божеств, антрополог знакомится с чем-то совершенно отличным от привычного в своей науке и культуре. Со временем эта наука меняется и даже превращается в интеллектуальный авангард деколонизации. Именно поэтому радикальная программа Фихте, которую поначалу не приняли всерьез, сознательно или бессознательно развивалась другими антропологами.

В постколониальном мире карибского культурного ареала, роскошного и буйного, как тропические джунгли, современные антропологи находят материал и идеи для всеобщей деколонизации, для нового витка в развитии человечества. Они отмечают, что африканские диаспоры Нового Света становятся ключевым геоисторическим полем глобальных культурных процессов [Mignolo, Escobar, 2010; Lao-Montes, 2007], а религия, мифология и магия этих диаспор предлагают миру опыт, способный перезапустить обветшалую колониальную академию и обогатить людей креативными экологическими моделями [Isasi-Díaz, Mendieta, 2012; Concha-Holmes, 2012].

Миноритарные антропологи, которых я уже назвал и еще назову на страницах этой книги, играли своеобразную роль трикстеров, переворачивая науку изнутри и вытесняя надменный голос колониального всезнайки с университетской и универсалистской картиной мира «голосами туземцев», а с ними – и голосами духов, говорящих устами одержимых. Стенли Криппнер (р. 1932), один из самых необычных исследователей своего времени, писал, что миссия трикстера состоит в том, чтобы новое появилось буквально ниоткуда и заняло место старого, разрушив узколобое человеческое самодовольство: «Элемент трикстерства содержится также в трансперсональных и аномальных переживаниях. Они, говоря терминологией постмодерна, по сути, являются “деконструкцией”, в том смысле, что они подрывают привычные границы, классификации и категории мышления» [Krippner, 2002].

Интересно, что к трикстерским приемам и парадоксам обращаются не только исследователи, разделяющие трансперсональные или близкие к парапсихологии подходы (что было особенно распространено на рубеже XX–XXI веков), но и современные антропологи, занятые деколонизацией мышления – попытками сдвинуть социальные науки с «мертвой точки» большого евроцентричного нарратива, чтобы тем самым открыть новые, невиданные миры, иные логики, множественные и парадоксальные онтологии. Имея цель объяснить одержимость духами, подразумевающую совмещение двух (или более) субъектов в одном теле, антропологи Матан Шапиро и Диана Эспирито Санто призывают «вспомнить образ трикстера, широко известной мифологической фигуры, которая всегда изображается как парадоксальная сущность, поскольку объединяет противоположности в длящемся созидании социально допустимого беспорядка». Взгляните на вудуистского трикстера Легбу, действующего с помощью лжи, которая оказывается истиной, где обман – на самом деле откровение. Трикстер одновременно герой и дурак, проницательный хищник и незадачливая жертва, лжец и вершитель правосудия, податель смыслов и хозяин бессмыслицы – он уклоняется от четкой классификации. Не стоит ли исследователям так же учиться парадоксальному, многовекторному и гибкому мышлению – мышлению становления, – чтобы вникнуть в человеческую динамику магии и одержимости [Shapiro, Espírito Santo, 2022: 9–10]?

Следует сказать, что странными антропологами в каком-то смысле были не только названные мной подрывные фигуры, но и классические ученые, работавшие, казалось бы, исходя из родового колониального посыла антропологии. Дело в том, что социально-культурная антропология в целом является особенной наукой, поскольку располагается на перекрестке, в переходном пространстве, соединяющем научное и ненаучное. Когда Эдвард Эван Эванс-Причард (1902–1973) вывел антропологию из плена биологии, он приблизил ее не только к историческим наукам, но и в каком-то смысле – к искусству. Антропология оказалась искусством переводов и интерпретаций, а поэтому со временем приобрела особый статус между наукой (в западном понимании) и культурой (точнее, разными культурами).

Антропология – это странная наука (быть может, шаманы и духи-трикстеры действительно сильно повлияли на антропологов?), которая саму научность и науку рассматривает как одну из культур, а ученых – как одно из племен или сообществ с собственными ритуалами и верованиями. Из этого следует, что и различные племена можно понимать как среду образования тех или иных рациональных моделей (инокультурных наук). Медицинская антропология, к примеру, уравнивает «обычную» биомедицину (докторов в белых халатах) с другими медицинскими традициями мира, будь то индийская аюрведа или искусство перуанских курандеро, понимая ее, по сути, как этномедицину европейцев. Закономерным (и в то же время парадоксальным) образом антропология, стартовавшая как колониальный проект, но пережившая опыт внимательного вслушивания и вглядывания в действа шаманов и медиумов, оказалась в авангарде глобального проекта деколонизации знания.

Разрабатывая различия между шаманизмом и культами одержимости, бельгийский этнолог и антрополог, писатель и режиссер, специалист по Центральной Африке Люк де Ёш (1927–2012) ввел новый термин – адорцизм. Практики адорцизма заключаются в адаптации человека к присутствию в его жизни и телесности духов, будучи таким образом противопоставлены практикам экзорцизма – изгнания потусторонних сил. Адорцизм, в отличие от экзорцизма, приспосабливает и закрепляет духов в психической и культурной среде [De Heusch, 1971]. Думаю, эту оптику можно использовать и в отношении истории антропологических учений.

Одной из задач данной книги является демонстрация того, что господствовавшее долгое время в антропологии представление о духах и колдовстве как о проявлении болезни или безграмотности «отсталых народов» наследует еще донаучной европейской парадигме вселенского экзорцизма, пришедшей с христианством. После отделения церкви от государства и возникновения социальных наук речь шла уже не об изгнании, собственно, демонов, в реальности которых европейцы разуверились, но об изгнании из тел и разумов покоренных народов «духов и бесов», коими считались невежество, иллюзии, дикие нравы и «неправильные» верования. Когда же антропология признала за всеми культурами равенство, достоинство и право на свои этнометафизические истины, западная наука перешла в режим адорцизма. Теперь уже она приспосабливается к инокультурным реальностям с их разнообразными и магическими космологиями. Это приспосабливание проходит непросто, но в интеллектуальном отношении – весьма захватывающе.


Часть I. Наука и магия

1.1. Тело и дух: небинарная антропология против философского идеализма

Прежде чем перейти к основному материалу, нам придется ответить на важный вопрос: можем ли мы вообще говорить о духах, об одержимости духами? Проблема в том, что понятие «дух» (лат. spiritus) автоматически приводит нас к европейской религиозной и философской традиции, в которой дух обычно противопоставляется телу, а спиритуальное – телесному, физическому. Даже без этого противопоставления отношения духа и тела образуют напряженную и драматическую диаду. Трактовать дух и использовать спиритуальные понятия в этом ключе – значит упускать африканские или афрогенные (происходящие из Африки) контексты, которые являются основными для данной книги. Как на Востоке, так и в Африке главенствует не дуальное мировоззрение, выведенное из оппозиции духа (сознания) и тела (материи), а представление о целостной духовно-физической вовлеченности человека в бытие.

Американский исследователь афро-кубинской колдовской традиции пало (пало монте, пало майомбе) Тодд Р. Очоа вовсе отказался от использования терминов «дух» и «духи», обозначая существ из этой традиции их прямыми названиями: нкиси, нфумбе и т. д. Он также использует испанский термин muertos (мертвые). По мнению Очоа, существа, с которыми взаимодействуют последователи пало (их называют палеро), составляют своеобразный континуум – нечто вроде текучей, динамичной, где-то сгущающейся, а где-то истончающейся атмосферы. Эта атмосфера – океан или космос мертвецов, пронизывающий всё мироздание и известный в космологии банту под названием Калунга, – является одновременно и онтологической, и объяснительной моделью, которая раскрывается в мифологических противоречиях и парадоксах и не стремится к какой-либо последовательности или иерархичности – всему тому, чего обычно требует мировоззрение, определяемое главенством духа или сознания. Вот что Очоа пишет в книге «Сообщество мертвых: Нкита Мунанкита и благословение пало на Кубе», обобщая воззрения кубинки Исидры, ставшей для антрополога после посвящения в культ пало наставницей и крестной матерью (мадриной):

«На протяжении месяцев Исидра утверждала, что Калунга – это блистание меняющихся текстур на поверхности пало. Таким образом, порядок объяснения, который она предлагает, далек от какой-либо полноты; он полон пробелов и зияющих лакун. Атмосфера мертвых как эпистемологическое и космологическое основание не приближается к абсолютному пониманию мира, предполагаемому божеством или западными философскими понятиями, такими как “идея” Платона или “дух” Гегеля, хотя и можно, пожалуй, поискать, где атмосфера мертвых могла бы расположиться внутри гегелевского движения» [Ochoa, 2010: 38].

Где-то в истории сознания, какой ее видят Гегель и европейские философы, где-то в складках и внутренних напластованиях диалектики, пишет Очоа, можно найти «мертвецов Исидры, какими они приходили к ней и жили с ней ежедневно». Но в целом европейское понятие «дух» (нем. Geist) для описания африканских и афроамериканских культов одержимости, по мнению антрополога, не подходит. С ним можно было бы согласиться, если бы не два «но».

 

Во-первых, термин «дух» давно вошел в обиход самих практиков афроамериканских культов. На той же Кубе мы имеем (исп.): espíritu – дух; espíritu burlón – беспокойный, насмешливый дух, полтергейст; misa espiritual – спиритическая месса; espiritista – спиритист, и т. д. На Гаити лоа – существа, которым служат вудуисты, их также называют по-европейски «духами» или «богами», хотя до недавнего времени чаще обозначали их как тайны (фр. Mystères) или невидимые (фр. Invisibles). Подобная же терминология бытует и в самой Африке.

Разумеется, употребляя термины «дух» и «спиритуальный» в неевропейском или в смешанном контексте, необходимо всегда иметь в виду взгляд на дух и плоть, далекий от диалектической традиции Европы. Согласно африканскому ви́дению, знание существует не исключительно внутри обозревающих мир сознаний, но воплощено в телесности и природности, распределено по материальной и космологической целостности мира. Не случайно исследователь афроамериканского искусства и философии Роберт Фаррис Томпсон, один из немногих белых академиков, пользующихся огромным уважением и признанием в среде самих почитателей оришей и лоа, назвал свою знаменитую книгу «Плоть духа» (Flash of the Spirit). Этим названием он, с одной стороны, снял дуальные противопоставления, свойственные европейским онтологиям, а с другой – разъяснил методологию и контекст своего исследования. Изящные статуэтки Йорубаленда, залитые жертвенной кровью алтари в деревнях Бенина, многочисленные вудуистские pwen (куклы, бутылки, свертки), выкладываемые на полу ритуальные узоры веве и вышитые блестками флаги, изощренные космограммы, магические печати и письмена тайных обществ, ощерившиеся гвоздями и копьями конголезские фигурки нкиси-нконди, афрокубинские котлы нганги, священные камни сантерии, называемые отан, и многое-многое другое – всё это представляет собой плоть духов, всё это – суть тела, воплощенные знания, пребывающие в непосредственном контакте с нами космологические силы, тайны и интенсивности, гнездящиеся в прихотливой и загадочной материальности разнообразных природных и искусственных сборок [Thompson, 1984].

Во-вторых, причина, которая вынуждает пользоваться привычными терминами, прагматическая: невозможно каждый раз использовать новые названия классов тех или иных существ, описывая различные культы (нкиси, мпунгу, нфумбе и симби в пало, ориши и эггуны в сантерии и кандомбле, лоа и геде в вуду, зары в культе зар и т. д.), без того, чтобы перегрузить текст и запутать читателя.

Тем не менее, отправляясь навстречу духам и их культам, мы должны усвоить, насколько их содержание отлично от привычного белому миру представления о бестелесных сущностях, парящих над грубой материей. Такое перенесение конвенциональных взглядов и подходов нисколько не приблизило бы нас к исследуемому материалу, а напротив, отдалило бы от него.

Итак, в африканских феноменологиях духи могут быть телесными, их существование прямо увязывается с телесностью или воплощенностью. У них может быть даже по нескольку тел сразу. Они обладают способностью становиться более (или менее) «густыми» и «материальными» в зависимости от манипуляций верующих и биографии духа [Espírito Santo, 2019].

К примеру, духи мертвых, с которыми работают последователи афрокарибского спиритизма, не осуществляющие кровавых жертвоприношений, считаются более «легкими и разреженными», чем нкиси, обитающие в материальных сборках из различных природных материалов и питающиеся кровью животных.

Ориши, воплощенные в камнях и специальных инструментах, также питаются кровью – витальной субстанцией, объединяющей невидимую силу и видимую материальность. «Я не хочу другой еды, кроме крови (Ogúñale didé ko wá bu dí eyé)», – поется в песне от имени свирепой ориши Ойя, хозяйки штормов и кладбищ в культах йоруба [Cabrera, 1957: 144]. В ритуальных песнях пало монте, сопровождающих окропление кровью святыни-обиталища духов нкиси, может петься о том, что mama quiere menga (т. е. мама хочет крови) [Ochoa, 2010: 245].

Эти существа не просто принимают символические подношения от своих последователей, они именно питаются, едят: для описания обряда употребляется бантуизм uria (udia, ndía) – глагол, обозначающий «кормить» и «кормиться» [Cabrera, 2001: 54], либо такое же по смыслу испанское слово comer.

Духи или сообщества, семьи духов в афрогенных традициях чаще всего воплощены в том или ином сакральном объекте (т. н. фетише). Если этот объект будет разрушен или истощен, то и дух может утратить свое существование.

У вудуистов Западной Африки зафиксировано противопоставление материализованных и конкретных фетишей абстрактному, бестелесному и безликому Богу-Творцу. Если верховный Бог находится далеко от простых смертных и обычно не вмешивается в их дела, то фетиши, воплощающие тех или иных духов водунов, реальны, подручны и близки. Почему? Потому что они сами были телесны. Они, в отличие от Всевышнего, жили на Земле и умирали, были людьми, животными и растениями, а теперь имеют телесность в виде заполненных тайными составами статуэток, горшков и других алтарных предметов.

Телесность, или воплощенность, водунов поддерживается кровью жертв. Их реальность продолжается, пока им приносятся жертвы, а если этого не делать, то они могут умереть уже в качестве фетишей-водунов, как умерли в предыдущих воплощениях людьми, животными или растениями, достигшими с перерождениями более сильного статуса [Chesi, 1980: 135]. Смерть такого фетиша дурно отразится на его владельце (или на целом сообществе людей, если он обслуживает общину), поскольку фетиш и человек онтологически вложены друг в друга и составляют сборку, пребывающую в непрерывном процессе самопереопределения. И здесь нужно обратить внимание на экзистенциальную подоплеку вудуистской (шире – африканской) феноменологии: существенно или, если угодно, онтологически насыщенно и причастно человеку то, что уже умерло и живет жизнью мертвого, питаясь и набираясь сил от подношений живых, которые, в свою очередь, покуда они живы, направляются мертвыми.


Жертвоприношение петухов для Эшу, представленного головой в центре. 2013 г. Гавана, Куба


Ориши, древние божества народа йоруба, принявшие на Кубе в ходе исторического смешения (синкретизации) культур и практик облик католических святых (тут их чаще всего так и называют – santos, исп. святые), населяют не только камни отан, но и непосредственно тела людей. Такая воплощенность духов еще более важна в контексте данной книги, чем их материализованность в фетишах и алтарях. Во-первых, духи населяют тела медиумов в процессе одержимости, во-вторых – тела любых инициированных последователей культов, с которыми духи оказываются связанными телесно. Это происходит посредством шрамирования и/или тайных манипуляций с головой и накладывается навсегда, в повседневности и до самой смерти. Как любят говорить на Гаити: «Белые люди идут в церковь, чтобы пообщаться с Богом, а мы идем на церемонию вуду, чтобы самим стать богами».

В ходе ритуальных танцев, когда медиум достигает состояния одержимости, его могут переодевать, вручать ему атрибуты тех или иных духов (мачете, топоры, плети, скипетры и пр.), а сами его телодвижения демонстрируют историю, характер и биографию вселившейся сущности. К примеру, человек, одержимый оришей-старцем Бабалу Айе (чаще известным под католическим именем Святой Лазарь), может ковылять и казаться больным. Лоа-змей Дамбала заставляет своих адептов шипеть и ползать по полу, афробразильские трикстеры эшу заливаются зловещим смехом, богиня любви Очун (бразильское произношение – Ошун) танцует женственно и чувственно, и т. д. Исходя из этого, мы можем говорить, что дух выступает агентом трансформации социального, то есть представленного общине тела человека [Turner, 1995].

Божества и духи культов одержимости распределены не только по фетишам, магическим предметам и телам медиумов, но и по цепочкам посвящения, объединяющим адептов и сакральные, содержащие силу духов предметы в одну разветвленную систему. Эти цепочки посвящения отображаются в специальных молитвах общины (моюббах) и, в случае пало монте, в именах колдовских котлов нганг, которые так же, как и сами адепты, составляют длинные сакральные генеалогии – одна нганга в ходе ее создания «рождается» от другой [Kerestetzi, 2016: 95–96, 199]. Духи, их ритуальные ассамбляжи, называемые на Кубе fundamento (исп. основа), и люди образуют круг, скрепленный обрядовыми клятвами и кровью [Cabrera, 1986: 135]. Уже на уровне метафор ясно проступает телесная акцентированность духов: свеча освещает тьму в глубине котла нганги как гробницу с телом мертвеца. Котел представляет гробницу, поскольку в нем находятся некоторые кости нфумбе – мертвеца, с которым колдун заключил специальный пакт [Kerestetzi, 2016: 93].