000
ОтложитьЧитал
Посвящается Куанг-Ю
Henry W. Pickford
Thinking with Tolstoy and Wittgenstein
Expression, Emotion, and Art
Northwestern University Press
Evanston, Illinois
2016
Перевод с английского Ольги Бараш
Научный редактор доктор философских наук
С. М. Климова
© Henry W. Pickford, text, 2016
© Northwestern University Press, 2016
© Бараш О. Я., перевод с английского, 2021
© Academic Studies Press, 2021
© Оформление и макет. ООО «Библиороссика», 2021
Слова благодарности
Эту книгу можно назвать дневником путешествия моей мысли, где на каждой станции мне посчастливилось встретить людей выдающегося ума, эрудиции, щедрости и честности. Некоторые из них стали моими близкими друзьями. Будучи студентом Дартмутского университета, я познакомился с сочинениями Л. Н. Толстого благодаря Барри Шерру и с философией Л. Витгенштейна – благодаря Роберту Фогелину. В Стэнфордском университете расширить знания о русской литературе XIX века мне помог Уильям Миллс Тодд III, который всячески поддерживал мою работу и дальше. В Йельском университете оттачивать аналитические навыки и разбираться в современной философии языка меня учил Кен Джиме. В аспирантуре Питтсбургского университета мне выпала честь изучать Витгештейна и многое другое у Джона Макдауэлла – его влияние на мое мышление сказывается в этой книге на каждом шагу. Став приглашенным доцентом Северо-Западного университета, я получил возможность проверить некоторые свои идеи в диалоге с Эндрю Вахтелем и Юлией Борисовой. Будучи доцентом Колорадского университета, я смог развить свои мысли об эмоциях и неинференциальном знании благодаря Роберту Ханне.
Барри Шерр, Уильям Миллс Тодд III, Тимоти Д. Сергай и Роберт Ханна прочитали главы этой книги и высказали бесценные замечания и предложения. Некоторые вводные положения книги были опубликованы в виде статьи в журнале «Tolstoy Studies Journal», редактор которого Майкл Деннер дал мне очень полезные советы. Ранние варианты разных частей книги представлялись на обсуждение в Питтсбургском университете, Нью-Йоркском университете, Гарвардском университете, Северо-Западном университете и на ежегодной конференции Американской ассоциации сравнительного литературоведения. Я также благодарен двум анонимным рецензентам, чьи предложения существенно улучшили качество книги. Ныне покойная Хелен Тартар порекомендовала мне издательство Северо-Западного университета и его замечательного редактора Майкла Г. Ливайна. Именно увлеченность Хелен новаторскими междисциплинарными исследованиями в гуманитарных науках способствовала выходу в свет подобных сочинений, и я заканчивал свою книгу в память о ней.
Все годы работы над книгой меня поддерживали друзья: Дэниел Брадни, Эрик Вальчак, Зилла Гудмен, Аниль Гупта, Дэниел ДеллиБови, Мартин Джей, Кен Джиме, Кэти Кийло, Дженис Кауфман, Майкл Ливайн, Джон Макдауэлл, Иэн Макдоналд, Рут Мас, Кристоф Менке, Ларсон Пауэлл, Дэвид Пэн, Соня Саттон, Тимоти Д. Сергей, Керан Сетийя, Р. Клифтон Спарго, Рошель Тобиас, Уильям Миллс Тодд III, Дэвид Феррис, Гордон Финлейсен, Джон Фрейзи, Йозеф Фрюхтль, Роберт Ханна, Йохан Хартле, Бен Хейл, Заския Хинц, Карен Хоули, Пэм Шайм, Барри Шерр, Джессика Шиллинг, Мартин Шустер, Морин Пикфорд и семья Аренс.
Благодарю моих новых коллег из Университета Дьюка за то, что приняли меня так радушно: Ингеборг Вальтер, Кату Геллен, Майкла Гиллеспи, Брайана Гиллиама, Коринну Канке, Лору Л ибер, Хайди Мэдден, Якоба Норберга, Томаса Пфау, Маргарет Суонсон, Дороти Торп-Тернер, Сюзанну Фрейтаг и Стефани Энгельштейн. Я также благодарен за дружескую поддержку коллегам из Университета Северной Каролины в Чапел-Хилле, занятых в совместной последипломной программе Каролины – Дьюка по германистике.
Русский перевод моей книги не состоялся бы без помощи Лины Стейнер, которая несколько раз читала мою рукопись. Я благодарен различным организациям и подразделениям Дьюкского университета финансовую поддержку: офису декана гуманитарных наук, Центру международных и глобальных исследований, Гуманитарному институту Джона Хоупа Франклина и Департаменту германских исследований.
Введение
У Толстого с его пустым теоретизированием по поводу того, как произведение искусства передает «чувства», можно многому научиться.
Витгенштейн
О духе Шопенгауэра можно сказать, что он совершенно грубый. То есть: у него есть утонченность, но на определенной глубине она внезапно пропадает, и он становится столь же грубым, сколь и грубейший из нас.
О Шопенгауэре можно сказать: он никогда не углубляется в себя.
Витгенштейн[1]
1. Притом что романы Достоевского – антипода-двойника Толстого – всегда пользовались большим авторитетом среди философов, склонных к экзистенциализму, художественная проза самого Толстого и его непревзойденный психологический реализм часто служили главным ориентиром для мыслителей, пишущих о природе ума и чувств, о нравственной психологии и теории ценностей[2]. Так, один из современных философов, говоря об «Анне Карениной», признался: «некоторые из нас, прочитав книгу, чувствуют, что от Толстого можно узнать о том, как следует жить, не меньше, чем от Аристотеля или Канта. Следовательно, философия окажется намного беднее, если философы, в силу профессиональной узости, будут игнорировать Толстого и других романистов»[3]. Одним из мыслителей, не игнорировавших Толстого, был Людвиг Витгенштейн, в круг чтения которого, как известно, почти не входили философы, кроме Фреге, Рассела и Шопенгауэра[4]. Недавние исследования показали, что в этот небольшой пантеон следует включить и Толстого. Р. Монк пишет об увлеченности молодого Витгенштейна «Кратким изложением Евангелия» Толстого: «Книга стала для него чем-то вроде талисмана: он брал ее с собой, куда бы ни шел, и читал так часто, что знал целые отрывки наизусть <…> “Если вы до сих пор с ним не знакомы, – рассказывал он позже Фикеру, – то вы не можете себе представить, какое влияние оно может оказать на человека”» [Монк 2018: 130–131][5]. Некоторые воспоминания коллег также свидетельствуют о его увлечении поздними произведениями Толстого в целом, в том числе трактатом «Что такое искусство?», с рядом положений которого, как сообщает П. Энгельман, Витгенштейн был согласен[6]. Но притом что исследователи признают важность Толстого для Витгенштейна, чаще всего это влияние сводят к предполагаемому подражанию Витгенштейна Толстому в личной жизни и в мировоззрении. В частности, этой точки зрения придерживается Р. М. Дэвисон, утверждающий, что «притягательность Толстого для Витгенштейна коренится в существенном сходстве характера и духа, что отражается в некоторых биографических параллелях» [Davison 1978:51], таких как преподавание в сельской школе, отказ от семейного богатства ради простой жизни и т. д. Притом что эти биографические параллели весьма убедительны (действительно, и Толстого, и Витгенштейна часто считают людьми, склонными к некоторой «святости» в частной жизни)[7], я полагаю, что художественные и публицистические произведения Толстого, его образы, концепции и идеи гораздо глубже повлияли на мысль Витгенштейна, чем это до сих пор признавалось[8]. В этой книге я постараюсь проследить ту линию рассуждений Витгенштейна, которая может послужить своего рода ответом на проблемы, поднятые в текстах Толстого. Таким образом я покажу, как идеи Витгенштейна помогают лучше понять Толстого, проливают свет на его теорию искусства и позволяют разобраться в причинах, по которым она в конце концов оказалась несостоятельной. После чего, используя другие философские идеи Витгенштейна, я предложу свой вариант пересмотра толстовских идей об эстетическом выражении, что, надеюсь, позволит взглянуть на них по-новому.
2. Однако у моего прочтения Толстого сквозь призму Витгенштейна есть еще одна цель. «Деконструкция», основанная на философии Ж. Деррида, глубоко повлияла на теорию литературы и на несколько поколений исследователей в самых разных областях. Хотя некоторые ученые утверждают, что между семиологической критикой значений и поздней философией Витгенштейна имеется очевидное сходство, я принадлежу к противоположному лагерю: к тем, кто считает, что с помощью идей Витгенштейна можно дать мощный отпор деконструктивистам – апологетам семантического скептицизма[9]. В первой главе я покажу, как может выглядеть такое «витгенштейнианское» опровержение, опираясь на одно из важнейших утверждений философа – что в ряде случаев понимание не требует акта интерпретации в качестве обоснования. Подобное утверждение неоднократно встречается также в поздних произведениях Толстого, как литературных, так и публицистических; в последующих главах я проанализирую его более подробно, чтобы пролить новый свет на некоторые самые известные произведения Толстого: роман «Анна Каренина», эссе «Что такое искусство?» и повесть «Крейцерова соната». Мы также увидим, как изучение Толстым философии Шопенгауэра поставило под сомнение концепцию непосредственного понимания в его эстетической теории и как, пытаясь решить этот вопрос, он сам сделал шаг назад, отступая от своих самых блестящих открытий. Это, в свою очередь, говорит о том, что толстовская эстетическая теория, пересмотренная в оптике Витгенштейна, включая его скрытую критику Толстого, может сегодня снова оказаться достойной внимания. В заключительных главах книги, опираясь на уроки, извлеченные из предыдущих глав, я помещаю пересмотренный таким образом толстовский эстетический экспрессивизм в контекст ожесточенных споров, что ведутся сегодня в гносеологии вокруг философии чувств вообще и нравственных чувств в частности, и столь же оживленных дискуссий о природе эстетического выражения, ведущихся в философской эстетике.
3. Таким образом, эта книга представляет собой одновременно расширенное эссе и философскую реконструкцию в нескольких смыслах. Во-первых, это рациональная реконструкция мысли Толстого, опирающаяся на несколько произведений, написанных им в поздний период творчества. Хочу оговориться: я не занимаюсь позитивистским реконструированием идей, посещавших Толстого, когда он брался за перо и бумагу. Скорее, на материале его текстов и исходя из своего понимания Витгенштейна я формирую рационально обоснованное изложение того, что, как я полагаю, могут предложить нам его тексты. В этой попытке рациональной реконструкции я руководствуюсь «принципом милосердия» по отношению к текстам Толстого: стараюсь извлечь из них смысл, полагаясь на разумность, единство видения и последовательность их автора[10].
Во-вторых, в первой главе содержится рациональная реконструкция двух доводов Деррида, которые я сопоставляю с аналогичным аргументом С. Крипке, присутствующим в его авторитетном толковании основных положений «Философских исследований» Витгенштейна. Встраивая в этот контекст аргументы Деррида, я рассчитываю продемонстрировать, каким образом Витгенштейн дает возможность их опровергнуть. Поклонники Деррида могут упрекнуть меня в том, что я извращаю мысли мэтра в собственных целях, – прошу в свою очередь применить к этому тексту принцип милосердия, которым я руководствуюсь в своем толковании.
Наконец, если мой пересмотр эстетического экспрессивизма Толстого окажется успешным, то подобная квалифицированная реконструкция сможет послужить ответом на деконструкцию, вдохновленную Деррида. Более того, оглядка на роль идей Витгенштейна в современных дискуссиях о чувствах и эстетическом выражении при разработке такой реконструкции повышает ее правдоподобность.
План книги
В главе 1 я намечаю главную линию исследования через критическое осмысление идеи, которую современное литературоведение сочтет трюизмом, – идеи о том, что любой акт понимания (текста, устной речи, личности) требует в качестве обоснования акта интерпретации. Этот трюизм можно назвать предпосылкой интерпретации. Она часто ведет к семантическому скептицизму либо в эпистемологическом плане (мы никогда не можем быть уверены, что правильно или исчерпывающе поняли детерминированное значение выражения), либо в метафизическом (детерминированных значений не существует как таковых). Я сопоставляю аргументы в пользу этого вывода, приводимые С. Крипке но применительно к дискурсу (литературному и публицистическому) позднего Толстого. «Принцип милосердия» (или «принцип доверия» – термин, введенный Н. Л. Уилсоном и подхваченный У В. О. Куайном и Д. Дэвидсоном) требует от интерпретатора «толковать высказывание субъекта с максимальным выявлением его истинности или разумности» [Blackburn 1994: 62]. в его прочтении Витгенштейна, и аргументы Ж. Деррида, а затем показываю, что их доводы в пользу семантического скептицизма могут быть истолкованы как варианты одного рога общей дилеммы (второй рог которой – платонизм), возникающей в результате интерпретистского допущения. Для этого я прибегаю к альтернативному прочтению Витгенштейна, которым мы обязаны Дж. Макдауэллу. Это альтернативное прочтение противостоит картезианскому духу предпосылки интерпретации тем, что учитывает наличие случаев понимания, не являющегося актом интерпретации, где понимание оказывается непосредственным, неинференциальным и не нуждается в каком-либо веском обосновании.
В главе 2 я обращаюсь к Толстому в период «духовного кризиса» и выявляю в «Анне Карениной» ту же идею непосредственного понимания, не требующего интерпретации, в действии: в частности, как она проявляется в контексте скептицизма Левина, альтер эго Толстого – скептицизма более широкого, чем семантический, направленного на смысл жизни. Здесь я привожу несколько мыслей Витгенштейна, чтобы с их помощью продемонстрировать, как в романе Толстого взаимосвязаны скептицизм, понимание и воля.
В главе 3 я интерпретирую главное эстетическое сочинение Толстого «Что такое искусство?», чтобы показать, как он превращает идею непосредственного понимания в ключевую концепцию своей экспрессивистской эстетической теории: удачное произведение искусства непосредственно и универсально «заражает» реципиентов ярко выраженным «чувством», а хорошее произведение искусства передает «правильные» чувства, а именно те, которые призывают либо к христианскому братству, либо к всемирному единению.
В главе 4 я рассматриваю возможное влияние этических и эстетических теорий Шопенгауэра на позднее творчество Толстого. При этом я описываю то, что называю «ницшеанской угрозой», скрытой в модели этико-эстетического понимания, основанного на толковании шопенгауэровой теории воздействия музыки в совокупности с его же теорией действия и нравственной психологией. В заключении этой главы я показываю, что толстовская теория, изложенная в эссе «Что такое искусство?», по всей видимости, уязвима для этой угрозы.
В главе 5 я обращаюсь к повести «Крейцерова соната», которую Толстой писал одновременно с «Что такое искусство?». Я прочитываю повесть как попытку Толстого разобраться именно с «ницшеанской угрозой» в том смысле, в каком она служит препятствием для этического измерения, которое он пытался придать эстетической теории. Основу моих рассуждений в этой главе составляют некоторые мысли Витгенштейна об этике, по всей видимости возникшие в процессе изучения им Шопенгауэра. Далее я возвращаюсь к заключительной части эссе «Что такое искусство?» и высказываю предположение, что Толстой добавил ее, умышленно стараясь отвратить «ницшеанскую угрозу», присутствие которой ощутил в своей эстетической теории и ее этической составляющей. Для того чтобы этическая направленность его эстетической теории не вызывала сомнений, Толстой использует ту самую метафору правил как рельсов, которую яростно критиковал в ранних работах. Этой же метафорой, как известно, пользуется и Витгенштейн, говоря о платонизме. При этом мы видим, что в конечном счете Толстой делает шаг назад и оказывается «в хвосте» собственных лучших идей.
Последние три главы предлагают реконструкцию теории Толстого, достаточную, чтобы она стала жизнеспособной альтернативой «интерпретистским» объяснениям эстетического понимания, вытекающим из дерридианских принципов. Эта реконструкция призвана примирить существующие споры в трех дискуссионных направлениях: в философии чувств в целом, нравственных чувств в частности, а также споры о природе эстетического выражения. В главе 6 определены ограничения на онтологию и эпистемологию чувств, которые я уже описывал в своих предыдущих интерпретациях произведений Толстого; в ней я также утверждаю, что концепция основных чувств как sui generis[11] состояний, образуемых неразрывным единством когнитивного, конативного и аффективного (физиологического, феноменологического и поведенческо-диспозиционного) измерений, наилучшим образом очерчивает эти ограничения. Такая концепция чувств хорошо защищена от конкурирующих теорий, включая некогнитивную «теорию переживания (аффекта)», опирающуюся на причинность и исключающую интенциональность и нормативность нравственных чувств.
В главе 7 я переношу анализ чувств в целом конкретно на нравственные чувства и показываю, что их комплексное объяснение снимает основное противоречие метаэтики – между нравственным суждением как когнитивным убеждением, с одной стороны, и как мотивирующим желанием – с другой. В этой главе также утверждается, что в качестве эпистемологического ограничения в применении к нравственным чувствам наиболее адекватна «теория чувствительности» в отличие от исключительно каузально-диспозиционного либо чрезмерно рассудочного инференциального объяснения. Наконец, в главе описывается развитие когнитивного измерения нравственных чувств у индивидуума достаточно полно, чтобы пояснить, как эстетический опыт может способствовать нравственному воспитанию человека.
Глава 8 помещает версию разграничения между причинным и нормативным среди различных философско-эстетических теорий, касающихся эмоциональной выразительности произведений искусства. Как ни странно, в этих разногласиях воспроизводятся некоторые позиции, определение и оценка которых были даны в главе 1 в связи с семантическим скептицизмом, так что можно выделить теоретический подход к выражению чувств в произведении искусства, соответствующий подходу к значению и пониманию, о котором шла речь в начале этого исследования. Таким образом я намерен показать, что теория Толстого, должным образом реконструированная и развитая, представляет собой жизнеспособную позицию в сегодняшних дискуссиях. В заключении книги суммируются аргументы из предыдущих глав, чтобы еще раз подтвердить, что в ней предлагается именно такое объяснение эстетического экспрессивизма.
Глава 1
Семантический скептицизм согласно С. Крипке и Ж. Деррида
Нечто поразительное, некий парадокс в особом, как бы искаженном окружении. Надо дополнить его окружение таким образом, чтобы то, что выглядело парадоксом, больше не казалось таковым.
Витгенштейн[12]
В этой главе я изложу некоторые линии аргументации и позиции, относящиеся к вопросу: что значит понимать или знать значение выражения? Важнее всего, как мы увидим, станет здесь реконструкция некоторых аргументов Деррида и Витгенштейна относительно роли интерпретации в познании. Ознакомившись с направлениями и раскладом мыслей в этой сфере, мы лучше поймем, как с помощью Витгенштейна можно углубить свое понимание теории эстетического выражения Толстого.
1. Предположим, кто-то правильно понимает значение выражения «плюс 2». Естественным образом, демонстрируя свое понимание, этот человек, называя ряд чисел: 996,998,1000, – должен следом сказать «1002», и любое другое высказывание, например «1004» или «зебра», было бы ошибкой или свидетельствовало о неверном использовании правила, на основе которого надлежит оперировать идеей или правилом «плюс 2». То есть вполне естественно полагать, что понимание выражения «плюс 2» имеет нормативный охват, распространяющийся на числительные в ряду перечисления, которые еще не были – или даже никогда не были – названы, и что адекватное поведение человека, понимающего выражение «плюс 2», должно быть согласовано с правилом применения этого выражения. Такая нормативность значения, по всей видимости, имеет основополагающую важность для понимания значения. Ясно, что наш арифметический пример служит просто иллюстрацией общего требования к пониманию значения: так, человек выказывает понимание значения прилагательного «красный», если при виде красных предметов выносит правильное суждение: «это красное». Но достоинство арифметического примера состоит в его простоте: здесь поведение человека должно проистекать исключительно из правильного понимания, тогда как в случае описательного выражения, такого, как «красный», согласованность понимания и поведения должна подразумевать не только правильное понимание значения слова, но и правильное восприятие эмпирического мира. (Для сравнения представьте себе человека, который понимает значение слова «красный» инференциально, поэтому знает, что «это все красное» неэквивалентно «это все синее» и влечет за собой вывод «это цветное» и т. д., но при этом является дальтоником и поэтому не может правильно идентифицировать красные предметы). Так что арифметический пример выдвигает на первый план общую связь между пониманием значения и поведением, которое является правильным или неправильным в отношении к понятому значению, то есть таким поведением, которое либо согласуется, либо не согласуется с понятым значением[13].
2. Это нормативное отношение между понимаемым значением и согласующимся с ним поведением можно дополнительно уточнить, противопоставив ему сугубо описательное, или каузальное отношение. Понимание смысла не может состоять исключительно в предрасположенности (диспозиции) к поведению, согласующемуся со значением, так как в этом случае приписывание электронному калькулятору понимания того, что значит «плюс 2» было бы вполне корректным предположением, а не просто антропоморфизирующей вольностью. Ясно, что калькулятор может быть описан как агент, выполняющий действие сложения, что подтверждается тестированием его предрасположенности каузально выдавать следующее число серии, получив в качестве входных данных «плюс 2». Но представим себе, что в электронной схеме произошел сбой, и калькулятор вышел из строя, что на практике всегда возможно. Даже для простой констатации факта, что механизм работает неправильно, нужно заранее иметь представление о том, как он должен работать правильно: лишь тогда мы сможем увидеть, что фактическое, эмпирическое, диспозиционное поведение расходится с этим нормативно правильным, ожидаемым поведением. В §§ 192–195 «Философских исследований» [Витгенштейн 1994, 1: 159–161] Витгенштейн вводит образ сверхстабильной «машины как символа», чтобы проиллюстрировать это нормативное представление о том, что все последующие случаи применения того или иного слова уже некоторым образом предопределены, «в некоем таинственном смысле должны уже присутствовать». Но он подчеркивает, что эта машина как символ не тождественна ни одной действительной, эмпирической машине, так как последняя «может двигаться совершенно по-другому», тогда как для первой, как бы по нормативному условию, такая вероятность отсутствует:
Но когда мы размышляем о том, что машина могла бы двигаться и иначе, то может показаться, что в машине как символе виды ее движения должны быть заложены с гораздо большей определенностью, чем в действительных машинах. Как будто для движений, о которых идет речь, недостаточно, чтобы их последовательность определялась, предсказывалась эмпирически. В некоем таинственном смысле эти движения должны уже присутствовать. И, конечно же, верно: движение машины-символа предопределено иначе, чем движение любой реально существующей машины [Витгенштейн 1994, 1: 159–160].
Поэтому понимание значения не может вытекать из реальных диспозиционных факторов поведения. Диспозиционное объяснение значения может предоставить нам описание поведения, но не может предоставить обоснования поведения, поскольку диспозиция – это не то, о чем можно сказать, что она с чем-либо согласуется или не согласуется[14]. Диспозиционное объяснение не может охватывать нормативность значения. Как утверждает Витгенштейн в § 192 «Философских исследований», диспозиционное объяснение и нормативное объяснение представляют собой две различные картины значения; мы получаем представление об идеально стабильной машине «как итог взаимопересечения картин» [Витгенштейн 1994, 1: 159, 160]. Самый запоминающийся образ взаимопересечения появляется у него несколькими абзацами ниже, там, где он сравнивает нормативные правила с рельсами'.
Откуда возникает представление, будто начатый ряд это зримый отрезок рельсов, уходящих в невидимую бесконечность? Что ж, правило можно представить себе в виде рельса. А неограниченному употреблению правила тогда соответствуют бесконечно длинные рельсы [Витгенштейн 1994, 1: 167].
С этим образом мы еще встретимся в поздних произведениях Толстого.
3. На этом этапе рассуждения мы обозначили, по сути, нормативный аспект схватывания значения выражения, а именно постижение нормативных пределов смысла выражения, его правильного применения в соответствующих обстоятельствах. Мы также определили, что это нормативное отношение не может быть уложено в чисто каузальное или диспозиционное объяснение значения, потому что такое объяснение предполагает нормативное объяснение при заведомом допущении, что диспозиция функционирует правильно. И теперь возникает соблазн утверждать, что должно существовать некое сознательное умственное состояние, в которое укладывается значение и которое отвечает за согласованность поведения человека со значением. Так, я представляю себе образ чего-то красного и обращаюсь к этому образу, чтобы решить, является ли некий находящийся передо мной объект красным и подтверждает ли таким образом предикацию «___является красным». Или же я представляю себе ряд четных целых чисел до последнего из перечисленных, а потом представляю, каким должно быть следующее, чтобы дать правильный ответ на «плюс 2». Или же вызываю из памяти верное правило для выполнения сложения (например, запись чисел в столбик, сдвиг разрядов влево, перенос цифр при необходимости) и пользуюсь им для получения правильной суммы и т. д. Таким образом, сознательное умственное состояние, будь то образ, ощущение, правило или принцип, представляет собой как бы факт значения как такового, обращение к которому обосновывает согласованность поведения человека со значением рассматриваемого выражения.
4. И на этом этапе, согласно прочтению Витгенштейна Солом Крипке, неизбежным кажется скептицизм, ибо скептик спрашивает: когда вы обращаетесь к правилу сложения, чтобы обосновать правильность своего ответа на «плюс 2», а следовательно обосновать, что «плюс 2» означает сложение, откуда вы знаете, что вам нужно прибегать к правилу сложения, а не какому-то другому правилу, и, более того, правилу, которое, может быть, и соответствовало правилу сложения во всех предшествующих конкретных случаях, когда вам приходилось осуществлять операцию «плюс 2», но которое не будет ему соответствовать в каком-то будущем случае? (См. [Крипке 2005: 9-56]). Например, представим себе другое правило – назовем его «квус 2», – которое, как и правило, применяемое для «плюс 2», производит ряд чисел: скажем, 2, 4, 6, 8… и так далее, но согласно которому в какой-то последующей, неизвестной вам точке происходит отклонение от закономерности ряда. Таким образом, когда вы выполняете задание «плюс 2», все ваши ответы согласуются как с правилом сложения, так и с правилом квожения. И поэтому всегда есть вероятность, что вы не поняли значения «плюс 2», так как всегда принимали его за «квус 2», а не за «плюс 2». Но этот эпистемический скептицизм, в свою очередь, порождает метафизический семантический скептицизм[15]. Независимо от того, к какому умственному состоянию вы прибегаете, чтобы обосновать свое понимание смысла выражения, в будущем это умственное состояние всегда может быть истолковано по-другому. Особенно доходчиво это объясняет Дж. Макдауэлл:
На какой бы предмет моей умственной обстановки, приобретенный в результате изучения арифметики, я ни ссылался, скептик всегда найдет повод, чтобы отметить, что все мои сегодняшние действия соответствуют ему только в случае, если он имеет только одну интерпретацию, на самом же деле возможны и другие интерпретации. Поэтому он не может конституировать мое понимание «плюса» таким образом, чтобы продиктовать мне ответ, который я даю. Такой способ понимания потребует не только изначального наличия этого предмета [в моем сознании], но и того, чтобы я интерпретировал его правильно. Но что может конституировать мою правильную интерпретацию того или иного умственного объекта? И этот аргумент можно повторять снова и снова [McDowell 1998: 226–227].
В результате этого аргумента возникает то, что Крипке называет витгенштейновским скептическим парадоксом: не существует ни одного факта, обосновывающего то, что я подразумевал именно «плюс 2», а не что-то иное[16].
5. Существует соблазн отстраниться от скептического парадокса, утверждая, что есть регрессионный стопор – «окончательная интерпретация», которая конституирует и обосновывает значение и объективно устанавливает для значения нормативный охват. В «Голубой книге» Витгенштейн говорит об этом соблазне: «Каждый знак поддается интерпретации, но значение не должно поддаваться интерпретации. Оно является последней интерпретацией» [Витгенштейн 2008: 66]. Это окончательная интерпретация. А в § 218 «Философских исследований» Витгенштейн, как мы уже видели, раскрывает это понятие с помощью метафоры правил как рельсов, образа, к примеру, арифметического ряда, строящегося по принципу «плюс 2» и уходящего в бесконечность (2,4,6,8 и т. д.): «Правило можно представить себе в виде рельса. А неограниченному употреблению правила тогда соответствуют бесконечно длинные рельсы» [Витгенштейн 1994,1:167]. В современном философском речевом обиходе, например в математическом реализме, эту концепцию значения как самостоятельного, объективного факта значения называют «семантическим платонизмом». (См., напр., [Крипке 2005: 56]).
Д. Пирс дает полезное пояснение:
Идея в том, что во всех наших операциях с языком мы действительно едем по фиксированным рельсам, проложенным в реальности еще до того, как мы появились на сцене. Прикрепите к объекту имя, и внутренняя природа объекта немедленно возьмет на себя полный контроль и обусловит правильное использование имени в будущем» [Pears 1987,1: 10].
С одной стороны, здесь отражена мысль о том, что существует объективно правильный нормативный стандарт применения выражения, с которым необходимо считаться, если вы понимаете данное выражение. С другой стороны, это побуждает скептика спросить: как может такое бесконечно применимое значение присутствовать в сознании человека?
- Секреты Достоевского. Чтение против течения
- Велижское дело. Ритуальное убийство в одном русском городе
- Перо и скальпель. Творчество Набокова и миры науки
- Пути к славе. Российская империя и Черноморские проливы в начале XX века
- Ружья для царя. Американские технологии и индустрия стрелкового огнестрельного оружия в России XIX века
- Русские реализмы. Литература и живопись, 1840–1890
- Знание и окраины империи. Казахские посредники и российское управление в степи, 1731–1917
- Человеческая природа в литературной утопии. «Мы» Замятина
- И в пути народ мой. «Гилель» и возрождение еврейской жизни в бывшем СССР
- Полным ходом. Эстетика и идеология скорости в культуре русского авангарда, 1910–1930
- Социальная история советской торговли. Торговая политика, розничная торговля и потребление (1917–1953 гг.)
- Сдвиги. Узоры прозы Nабокоvа
- Природа охотника. Тургенев и органический мир
- Русско-японская война и ее влияние на ход истории в XX веке
- Третий Рим. Имперские видения, мессианские грезы, 1890–1940
- SPAсибо партии. Отдых, путешествия и советская мечта
- Неоконченное путешествие Достоевского
- Музыка из уходящего поезда. Еврейская литература в послереволюционной России
- Пределы реформ. Министерство внутренних дел Российской империи в 1802-1881 годах
- Следствия самоосознания. Тургенев, Достоевский, Толстой
- В поисках истинной России. Провинция в современном националистическом дискурсе
- Красная глобализация. Политическая экономия холодной войны от Сталина до Хрущева
- Пролетарское воображение. Личность, модерность, сакральное в России, 1910–1925
- Они сражались за Родину. Русские женщины-солдаты в Первую мировую войну и революцию
- Эффект Достоевского. Детство и игровая зависимость
- Самоуничижение Христа. Метафоры и метонимии в русской культуре и литературе. Том 1. Риторика христологии
- Максимилиан Волошин и русский литературный кружок. Культура и выживание в эпоху революции
- Смеющаяся вопреки. Жизнь и творчество Тэффи
- Феномен ГУЛАГа. Интерпретации, сравнения, исторический контекст
- «Я читаюсь не слева направо, по-еврейски: справа налево». Поэтика Бориса Слуцкого
- Кровавый навет в последние годы Российской империи. Процесс над Менделем Бейлисом
- И все содрогнулось… Стихийные бедствия и катастрофы в Советском Союзе
- Роса на траве. Слово у Чехова
- Набоков и неопределенность. Случай «Истинной жизни Себастьяна Найта»
- Андрей Синявский: герой своего времени?
- Россия на краю. Воображаемые географии и постсоветская идентичность
- Первые слова. О предисловиях Ф. М. Достоевского
- Магда Нахман. Художник в изгнании
- В поисках «полезного прошлого». Биография как жанр в 1917–1937 годах
- Заповедная Россия. Прогулки по русскому лесу XIX века
- Философ для кинорежиссера. Мераб Мамардашвили и российский кинематограф
- Очерки по русской литературной и музыкальной культуре
- Выцветание красного. Бывший враг времен холодной войны в русском и американском кино 1990-2005 годов
- Апокалиптический реализм. Научная фантастика Аркадия и Бориса Стругацких
- Неуловимая реальность. Сто лет русско-израильской литературы (1920–2020)
- Петербург. Тени прошлого
- Создание Узбекистана. Нация, империя и революция в раннесоветский период
- Магия отчаяния. Моральная экономика колдовства в России XVII века
- Англичанин из Лебедяни. Жизнь Евгения Замятина (1884–1937)
- Упразднение смерти. Миф о спасении в русской литературе ХХ века
- Мыслить как Толстой и Витгенштейн. Искусство, эмоции и выражение
- Антисемитизм и упадок русской деревенской прозы. Астафьев, Белов, Распутин
- Не расстанусь с коммунизмом. Мемуары американского историка России
- Социология литературы. Институты, идеология, нарратив
- Полицейская эстетика. Литература, кино и тайная полиция в советскую эпоху
- Допеть до победы! Роль песни в советском обществе во время Второй мировой войны
- Москва строящаяся. Градостроительство, протесты градозащитников и гражданское общество
- Как сделан «Нос». Стилистический и критический комментарий к повести Н. В. Гоголя
- Горбачев и Ельцин как лидеры
- Посткоммунистические государства всеобщего благосостояния. Политика реформ в России и Восточной Европе
- Серп и крест. Сергей Булгаков и судьбы русской религиозной философии (1890–1920)
- Поэтическое воображение Пушкина
- Образ Христа в русской литературе. Достоевский, Толстой, Булгаков, Пастернак
- Литературная черта оседлости. От Гоголя до Бабеля
- Голос техники. Переход советского кино к звуку. 1928–1935
- Правонарушительницы. Женская преступность и криминология в России (1880-1930)
- Романтики, реформаторы, реакционеры. Русская консервативная мысль и политика в царствование Александра I
- Странствующие маски. Итальянская комедия дель арте в русской культуре
- Экономика чувств. Русская литература эпохи Николая I (Политическая экономия и литература)
- Недра России. Власть, нефть и культура после социализма
- Великая война и деколонизация Российской империи
- Параллельные вселенные Давида Шраера-Петрова
- Реорганизованная преступность. Мафия и антимафия в постсоветской Грузии
- Высшая легкость созидания. Следующие сто лет русско-израильской литературы
- На орбите Стравинского. Русский Париж и его рецепция модернизма
- Россия и ее империя. 1450–1801
- Женщины в России. 1700–2000
- Автор как герой: личность и литературная традиция у Булгакова, Пастернака и Набокова
- Достоевский и динамика религиозного опыта
- Искусство на повестке дня. Рождение русской культуры из духа газетных споров
- Этот дикий взгляд. Волки в русском восприятии XIX века
- Модернизация с того берега. Американские интеллектуалы и романтика российского развития
- От победы к миру. Русская дипломатия после Наполеона
- Расширение прав и возможностей женщин в России
- Войны за становление Российского государства. 1460–1730
- Кинематограф оттепели. Пространство, материальность, движение
- Поэты о поэтах. Эпистолярное и поэтическое общение Цветаевой, Пастернака и Рильке
- Febris erotica. Любовный недуг в русской литературе
- Нина Берберова, известная и неизвестная
- Загадка Заболоцкого
- Икона и квадрат. Русский модернизм и русско-византийское возрождение
- Инкарнационный реализм Достоевского. В поисках Христа в Карамазовых
- Как Петербург научился себя изучать
- Двуязыкая муза. Авторский перевод в русской поэзии
- Из Священной Римской империи в страну царей. Одиссея одной семьи, 1768–1870
- Секс, любовь и миграция. Постсоциализм, модерность и интимные отношения от Стамбула до Арктики
- Долой оковы! Русская и афроамериканская литература этнической «души»
- Экономика спасения и антисемитизм Достоевского
- Старая вера и русская земля. Исследования истории этики на Урале
- Проза и лирика романа «Доктор Живаго»
- Маскулинность, самодержавие и российский университет, 1804–1863
- Nuevo Romanticismo. Испанско-русский литературный диалог, 1905–1939
- Изобретение Михаила Ломоносова. Русский национальный миф
- Парадоксы классики. Очерки литературы и искусства
- Женское лицо советской и российской анимации
- Самоуничижение Христа. Метафоры и метонимии в русской культуре и литературе. Том 2. Русские репрезентации и практики
- Либеральные идеи в царской России. От Екатерины Великой и до революции
- Музыка боли. Образ травмы в советской и восточноевропейской музыке конца XX века
- Октябрь. Память и создание большевистской революции
- Русские баптисты и духовная революция (1905–1929 гг.)
- Эффект разорвавшейся бомбы. Леонид Якобсон и советский балет как форма сопротивления
- Прохождение тундры. История и гендер на Дальнем Востоке России
- Россия. Путь к Просвещению. Том 1
- Советская кинофантастика и космическая эра. Незабвенное будущее
- Россия. Путь к Просвещению. Том 2
- Вокруг Николая Рериха. Искусство, эзотерика, востоковедение и политика