000
ОтложитьЧитал
Редактор Анна Теркель
Корректор Юлия Городилина
Иллюстратор Лиза Ложка
© Антон Пайкес, 2018
© Дмитрий Дудкевич, 2018
© Роберт Демидов, 2018
© Лиза Ложка, иллюстрации, 2018
ISBN 978-5-4490-2893-8
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Антон Пайкес
Астроном Иванов
Астроном Иванов надсадно вздохнул, и резкий поток воздуха, ворвавшийся в лёгкие, до самого предела усилил головную боль, хотя и до этого казалось, что мозг вот-вот перейдёт в какое-то новое, неизвестное науке агрегатное состояние.
Слово «астроном» давным-давно вышло из употребления. Конечно, куда позже, чем «звездочёт», но всё равно лет сто назад или что-то около того. Слово умерло, а Иванов вот он, ещё живой, дышит и старается делать это как можно тише, чтобы не взбалтывать гоголь-моголь в голове (ещё одно вышедшее из обращения выражение), и не разбудить соседа, что стонет во сне на соседней койке.
Соседу снится море. Его сны, судя по стонам, носят ностальгический характер, иногда Иванов своими собственными глазами, больными проклятой светобоязнью, видит, как человек пытается плавать в жёстких желтоватых простынях, не веря в то, что море давно почернело и отошло от берегов на сотни километров. Разум соседа, помещённый в иллюзорную мальчишечью плоть, гонится за отступающей водой, на каждый её шаг тратя десятки собственных. Дистанция между ними не только не сокращается, но даже увеличивается. Что там говорить, и чайки, что орут в небесах своими прокуренными голосами, не могут догнать уходящее море, полёт их превращается в гонку со временем, выиграть в которой по определению невозможно.
Астроному Иванову давно ничего не снилось. Он вообще почти не спит. Конечно, мозг когда-то отдыхает, но делает это в непривычной манере, в виде болезненных коротких замыканий, неожиданно наваливающихся и так же неожиданно отступающих. При пробуждении возвращается и головная боль, и ненависть к стонущему соседу, хотя тот-то ни в чём не виноват. Собрат по несчастью, отбывающий с Ивановым повинность за грехи прошлых жизней.
После очередного пробуждения Иванов обычно вскакивает. Его ведёт, но лучше уж обить все углы больничной палаты, чем лежать и фиксировать покалывание мигрени, захватывающей всё новые и новые отделы мозга. Собравшись с силами, Иванов восстаёт из мёртвых, отбрасывает одеяло, вдевает ступни в пляжные шлёпанцы из магазина «Всё по 60 рублей» и медленно поднимает своё тело на ноги – требуются поистине титанические усилия, чтобы заставить слушаться на редкость своенравные конечности. Боль радостно хватает зубами его виски, требуется пять-шесть секунд на то, чтобы пережить эту атаку, и ещё восемь, а в худшем случае все десять, чтобы дойти до окна.
Между подоконником и батареей имеется удобная выемка, в которой можно заныкать сигареты. Иванов умело выуживает их и пачку охотничьих спичек с зелёными головками и большим деловитым индийским слоном на упаковке. Делает он это не открывая глаз, потому что в палате в любом случае темно, как погребе. Свет снаружи не проникает в помещение, окна покрыты серо-зелёной пылью, которая копилась веками, а форточка, единственный сегмент окна, который умеет открываться, завешана снаружи плотной, похожей на москитную сетку стальной проволокой. Она забита уличной грязью и является непреодолимым для света препятствием.
День ото дня, как только медперсонал даёт отбой, сестра-хозяйка выключает свет, и палата погружается в абсолютную космическую мглу. В ней живёт Пожиратель звёзд, роятся ветра, распространяются, не ведая препятствий, неизвестные человеку волны. И никаких тебе душеспасительных видов из окна, реальность просто выключается, оставляя Иванова и его соседа наедине с их страхами, мечтами и воспоминаниями.
Иванов, стараясь не шуметь, так же на ощупь открывает форточку. Громко чавкает шпингалет, и в затхлость палаты врывается мощный сквозняк. Некоторое время астроном принюхивается к нему, пытаясь понять, какое там время года за окном, но воздух ничем не пахнет. Как эта темнота не несёт в себе ни крупицы смысла, так и ветер извне не даёт никакого представления о том, что творится в мире за стенами больницы. Температуры у воздуха тоже, кажется, нет, Иванов не может определить, мёрзнет он или же ему, наоборот, жарко. Но мысли усиливают мигрень, и он просто закуривает, выпуская струю дыма в направлении потолка.
Сосед стонет сильнее, ему тоже хочется курить, но там, в морском сне, нет сигарет, нет огня, от которого можно их поджечь, нет даже взрослых раздутых лёгких, которыми можно было бы вдохнуть неприятный, пахнущий, почему-то, мокрой собачьей шерстью дым. Иванову в любом случае не хочется его будить, бедолагу, астроном прекрасно знает, каково это – просыпаться в больничной тьме, осознавая, что прекрасное синее небо, мягкий жёлтый песок, орущие благим матом чайки – не существуют, а являются лишь образами, которыми забавляется испытывающее слабость к садистским развлечениям человеческое подсознание. Здесь долгие и злые ночи, злые настолько, что им можно давать имена или даже уголовные клички, говорящие о своём владельце куда больше, чем случайные последовательности букв, называемые именами.
Благодаря своим ночным мытарствам, Иванов давно уже научился делать множество самых разных вещей на ощупь. Он даже пару раз задавался вопросом: а нужно ли ему вообще зрение, или он способен обойтись другими чувствами вкупе с богатым жизненным опытом? Зрение доставляет астроному слишком много хлопот, особенно в те моменты, когда мигрень вызывает навязчивую светобоязнь – предметы кажутся иллюзорными, слишком яркими для того, чтобы считать их реальными. Реальной остаётся только сама нескончаемая головная боль. Предметы плывут и двоятся, глаза наливаются тяжестью, и вот уже болят не только виски, но и глазные яблоки, а за ними и дальние области на затылке. Словно на голову падает потолок.
В списке полночных дел, выполняемых вслепую, значится и включение старого приёмника «Эверест», что стоит на тумбочке у подоконника. Громкость на минимуме, ничто не должно прерывать путешествие соседа вслед за уходящим морем, но Иванов давно подстроился к его слуху, как подстраиваются люди в браке к физиологическим особенностям своего партнёра.
В первую секунду после щелчка тишина в палате вопреки ожиданиям сгущается, даже ветер из форточки замирает, как мальчишка, играющий с друзьями в морские фигуры, но уже через мгновение палату затапливает шум помех, белый шум пустого, как больничный холодильник эфира. В потрескиваниях и вое волн, кажется, слышится даже какая-то мелодия, но партитура к ней написана слепым композитором, не видящим линий, а играют произведение глухие скрипачи. Белый шум тараторит и сбивается, даёт неожиданного петуха, впадает в транс, а потом распадается на басовые рефрены из серии «кто во что горазд».
В этом шуме тонет даже головная боль. Она приобретает новые качества, перестаёт быть собственно болью, становясь былью, абстракцией, за которой Иванов может не без удовольствия наблюдать со стороны.
Он затягивается снова, в который уже раз, и обрушивает столбик пепла в горшок с геранью, специально для этих целей припрятанный в углу окна. Астроном помнит, что цветы у неё грязно-розового цвета, а листья на ощупь мохнатые, но не жёсткие, как двухдневная щетина, а мягкие, как салфетки из того японского ресторана.
– Кто ты, мой единственный слушатель? – Голос прорывается сквозь помехи как-то неуверенно, сегодня он тише, чем обычно, и в этом Иванову грезится дурное предзнаменование. – Надеюсь, у тебя всё хорошо. У меня всё предсказуемо никак.
Астроному иногда кажется, что у него действительно всё хорошо. А потом – что всё никак. Но, конечно, ни тот, ни другой вариант нельзя считать верным, потому что дела у него плачевны, и впереди – ни просвета.
– Снова не могу выйти из дома. Так что, не знаю, что там сейчас на улице творится. Но ты ведь можешь выглянуть в окно и узнать, какова сейчас атмосфера, нет ли осадков. Правда? Выглянул? Есть там вообще хоть что-то?
Ответ на этот вопрос хотел бы знать и сам Иванов, как хотел бы, будь такая возможность, узнать, как выглядит обладательница этого приятного голоса, молодая девушка, младше его раза в два. Впрочем, голос у женщин – вещь, которой не стоит слишком сильно доверять, это у мужчин он как полноценное резюме и, возможно, неопровержимая улика.
– Я всё чаще склоняюсь к мнению, что говорю с пустотой. Какое-то радио пустоты получается. Никто не пытается выйти со мной на связь. Там ведь никого нет, да? Как нет и мира за стенами, нет записей на старых пластинках, которые я всё равно не могу прослушать, потому что проигрыватель давно сломался. Я права? Пошли вы все на хуй за то, что вас нет.
Иванов прикладывается лбом к холодному, да что там – ледяному стеклу, сквозь которое, как сквозь кромку чёрной дыры не проникает ни один фотон, и в этот раз чувствует температуру. Приятное открытие. Он тушит сигарету в герань, скидывает бычок в перфорированный верх батареи и выключает радио.
За стенами ничего нет. Девушка в эфире так сказала, и это очень похоже на правду. Интересно, какая она. Наверное, очень пугливая, в жизни ни с кем не общается, выговаривается в радиоэфир, как в зеркало. Хочет ли она, чтобы кто-то ей ответил? Скорее, она хочет, чтобы мир не существовал, и так оно, наверное, и есть на самом деле.
Зато в коридоре теплится жизнь, и прямо сейчас по нему цокают массивные каблуки, раздаются шаги, звук которых давно изучен пациентами клиники и привычен, даже в ночное время. Иванов бежит к кровати, на своих негнущихся ногах преодолевает расстояние в четыре шага и падает на матрас, попутно укрываясь липкой от многодневного пота простынёй. Успевает как раз вовремя: дверная щеколда снаружи издаёт противный металлический скрежет, а следом за ним в комнату вползает по полу полоска света, постепенно разрастаясь и превращаясь в угол, как в учебниках геометрии.
В палату заходит медсестра. Иванов высовывает половину лица из-под простыни, чтобы внимательнее изучить свет из коридора. Он там какой-то белый, не в пример жёлтому дневному свету в палате. Наверное, космические лучи состоят из такого. Он способен рваться сквозь вакуум к неведомым мирам, и, в отличие от радиоволн, ему не нужны ни ретрансляторы, ни вышки, ни даже чёртовы радиоприёмники. Он свободен, быстр и информативен.
– Сестра, а что там на улице? – спрашивает Иванов.
На женщине – маска, ни от чего её не защищающая, разве что от необходимости красить губы, но делающая её серьёзнее в глазах простых смертных. Иванову кажется, что она довольно-таки хороша собой, несмотря даже на стремительно приближающийся полувековой юбилей, уничтоженные химической завивкой рыжие волосы и практически полное отсутствие подбородка. Впрочем, что Иванов может знать о женщинах? Рассматривай, не рассматривай, всё равно не поймёшь. Ещё этот странный запах, сопровождающий сестру повсюду – что-то вроде тройного одеколона с тяжёлым хвойным акцентом. Когда она проходит мимо двери, одного обоняния достаточно, чтобы безошибочно узнать её, не слыша стука каблуков или шуршания голубых порванных бахил.
– Чёрт его знает, что там на улице. – Она тараторит, видимо, чтобы не заснуть. – Я тут сутками с вами сижу, не помню, когда дома была в последний раз. Кончал бы ты курить в палате, а.
Сестра раскладывает лекарства по боксам с именами. Полный комплект: три белые таблетки с ризами, одна жёлтая капсула с чем-то сыпучим внутри, одна голубоватая таблетка с крестовым разрезом с одной из сторон и неразборчивой надписью с другой. Иванов точно знает, что его меню не меняется и никогда не изменится.
Когда операция завершается, сестра проходит к окну и прислоняется лбом к холодному грязному стеклу – почти к тому же самому месту, к которому недавно прислонялся сам астроном, разве что чуть ниже – сказывается разница в росте. У неё тоже мигрень, в такие минуты она особенно тепло относится к Иванову. Ей, наверное, кажется, что сейчас они как близкие родственники, скрывающие какую-то фамильную тайну, находятся на одной волне и могут общаться без слов на любые, волнующие человека с головной болью темы. Но время родственных уз ещё не пришло, и это Иванов тоже понимает отчётливо.
– За окном, думаю, весна, – наконец говорит она, и астроном слышит усталость в её голосе, – весенняя ночь, половина первого. Если что, таблетки от головной боли в пластиковой херне, как всегда, наверху справа. Разберёшься.
Сестра быстро выходит из палаты и громко хлопает дверью, от чего щеколда сама стопорится, запирая больных, как тюремный замок.
– Эй, а ты чего притих? – Иванов обращается к соседу, хотя и не знает точно, спит тот, или проснулся и теперь лишь притворяется.
Иногда люди спят совершенно бесшумно, это ещё называют сном младенца. Младенцам не снятся сны, вот в чём дело. Так, по крайней мере, кажется Иванову. У детей не может быть никакой эмоциональной реакции, потому что ничего не снится, а происходит это по причине полного отсутствия какого-либо опыта. Набраться этого дерьма ребёнку попросту неоткуда.
– Разбудила она меня. У неё опять головные боли? Как думаешь, там правда весна?
– Нет там ничего, – раздражённо говорит Иванов, – соврала она. Там просто пустота, а в ней, как мухи в молоке, плавают и дрыгают ножками наши души. Спи. У тебя там, кажется, осталось незаконченное дело.
Через пару минут сосед уже во всю стонет в стенку, хорошо хоть додумался отвернуться.
Почему так сильно болит голова? После таблетки, после долгожданной радиопередачи, после сигареты и медсестры в неуместной маске от гриппа. Должно было стать лучше.
Иванов добредает до радио и щёлкает тумблером, после чего возвращается в кровать и укрывается простынёй под самый подбородок.
– Может, там и правда ничего нет? Ничего – это ведь тоже не так плохо. Пожиратель звёзд завис в вакууме и ждёт, когда зажжётся свет, чтобы поглотить его, избавить тьму от ненужного ей раздражителя. Успокоить, укачать, усыпить возбуждённую вселенную.
Белый шум пожирает далёкий голос. Несмотря на боль, Иванов погружается в странное забытье, в котором с закрытыми глазами видит потолок, словно нет всей этой тьмы вокруг, и трещины на побелке, жёлтые потёки по стенам и рыжие пятна ржавчины в местах, где трубы отопления встречаются с крошащимся бетоном.
В пограничном состоянии Иванов не чувствует себя астрономом, когда-то использовавшим все эти непонятные и, в конечном счёте, никому не нужные приборы для наблюдения за звёздами. Он чувствует себя объектом своих научных изысканий, тем единственным лучом, что, сбежав от Пожирателя звёзд, пробивает грязную сетку форточки и выжигает след на двери, застывшей в вечности прямо напротив окна. На пути его следования по палате воспламеняется пыль, частицы омертвевшей кожи, отпущенной на свободу за ненадобностью двумя нездоровыми мужчинами.
Мир сворачивается в дугу, и Иванов, а точнее луч, слепит самого себя, лежащего на кровати, рикошетит от стен, пытается разбудить соседа, но тот спит крепко и не чувствует даже ожога, оставленного космическим посланником на его шее. На излёте своих сил луч пронзает голову соседа насквозь, придавая ускорение плачущему, бегущему вслед за отступающим морем мальчику, и у того словно вырастают крылья, он обгоняет чаек и на одно мгновение касается ногами воды. Стоны стихают, в палате устанавливается хрупкая тишина, и нет ничего надёжнее её.
В предрассветной тишине в палату, где спят двое, проникает фигура. Она незаметно открывает щеколду, и та впервые в истории не издаёт ни звука, а дверь заискивающе пропускает гостью в помещение. Девушку не смущает тяжёлый запах, навсегда поселившийся в палате, она лишь запирает за собой дверь, чтобы свет не разбудил Иванова и его товарища по несчастью, счастливо улыбающегося во сне.
На соседа гостья смотрит долго и спокойно, как посетитель выставки на первые картины, которые лишь подводят к сути экспозиции, но вовсе не являются главными экспонатами коллекции. Потом она делает два шага и оказывается прямиком у кровати Иванова. Тот, всё ещё в полусне, не шевелится, он только что разбился о волны и не скоро соберётся с силами. На его лице отражается лишь холодная хватка мигрени и бесконечная усталость.
Девушка садится на край кровати, на ней – больничный халат, карикатурно легший на узкие плечи, а на голове – пластиковая маска лисы, дешёвая, из ближайшего киоска. Дырки на месте лисьих глаз зияют, как проклятые бездны, но белков никак не разглядеть, так как в палате снова темно, и темнота эта чернее самых страшных ночных кошмаров и злых дум.
Гостья протягивает руку и касается лба Иванова.
– Больно, братик? Ничего, ничего, – она повторяет это несколько раз, гладя лоб Иванова ледяной рукой, которая даже в этой абсолютной космической мгле светится своей белизной, – всё пройдёт. Уже проходит. Чувствуешь? Она уходит. Боль покидает твой мозг и уступает место чему-то совершенно иному. Интересно, чему?
Гостья водит рукой по лбу больного, вырисовывает на нём, как на холсте, какие-то сложные фигуры, в некоторых узнаются силуэты животных, люди, сцены охоты, как на стенах доисторических жилищ, лёгкие мазки позднего Тициана, суровые геометрические узоры первых футуристов. Она рисует медленно, повторяя про себя, как заклинание, никому кроме неё не известное имя Иванова, бывшего астронома, а ныне – пациента клиники, на веки вечные зависшего в пустоте и тишине небытия.
И боль отступает.
Призрак господина Луиджи Соррентино
пытается рассказывать истории
Я приехал в Сорренто на излёте неожиданно холодного января, чтобы провести несколько дней в гордом одиночестве. Не то, чтобы это было моим хобби или хоть сколько-то соответствовало сиюминутным потребностям, просто тишина вырубленного в скалах города в отсутствие толп туристов действует на меня, как адреналин на остановившееся сердце. Парадоксальная особенность моего организма заключается в том, что спокойствие будоражит, заставляет вести себя более активно, чувствовать себя живым. А вот московский шум и чудовищный ритм только стачивают все механизмы, составляющие моё существо, и ничего не дают взамен ни уму, ни булькающему мотору внутри грудной клетки.
Здесь всё предстаёт в новом свете, мечты и желания кажутся более реалистичными и выпуклыми, как буквы азбуки Брайля.
Первым делом я завёл себе дневник: купил нелинованный блокнот и начал записывать свои мысли, перерисовывая в него заодно и многочисленные орнаменты, украшающие стены местных домов, кафетериев и даже туалетов. Каждый такой барельеф, каждая керамическая плашка заслуживает звания произведения искусства, и мне нравится проводить время за столиком в ресторане, выводя на листе бумаги тонкие линии, составляющие единый наивный узор. Простота и яркие краски, неспешное рисование посреди маленькой, залитой солнцем площади. Я вывожу синей гелиевой ручкой растительные и морские мотивы. Просто это успокаивает, не даёт лезть внутрь себя и копаться там день деньской, выискивая древние клады.
В принципе для моего визита были некоторые, пусть даже весьма номинальные причины. Помимо того, что мне хотелось отдохнуть, а в грязном и жестоком Неаполе это сделать невозможно, я проделал часовой путь до Сорренто, чтобы встретиться с одной очень старой подругой.
Она эмигрировала сюда на волне очередных непредсказуемых перемен, как многие другие, кого выдавили из России лихие времена, и теперь стала почти итальянкой, вышла замуж за местного и неплохо живёт, перешивая чужие платья. По крайней мере так она мне написала в коротком письме.
Мы договорились о встрече за несколько недель. Но она всё равно опоздала.
Прошлое всегда остаётся в прошлом. По правде говоря, я с ней и раньше не так уж много общался: мы всегда находились в одной и той же компании, но разговаривали только когда общались все, и никаких приватных бесед между нами не велось. Впрочем, если уж собиралась кухонная братия, и все сидели вплотную друг к другу, она обязательно упиралась в меня ногами, и эта её привычка попеременно то злила меня, то доставляла странное удовольствие.
Она обыкновенно начинала дёргать ногами, когда долго сидела на одном месте, и это, безусловно, мешало спокойно проводить время с кружкой пива в руке. В определённый момент она стала ассоциироваться именно с тактильным контактом и приятным щемящим чувством одиночества посреди весёлой шумной компании.
– Ты тут по делам? – Спросила она и поправила причёску, растрепавшуюся на январском ветру, что дул с моря. Тяжело, наверное, было обладательницей столь мощной чёрной гривы в городе на горе, где ветра правили бал круглый год.
Я пил колу на террасе, прямо возле перил, и подо мной расстилалась морская гладь. Один эспрессо с молоком уже был уничтожен, в пепельнице покоились три едва деформированных окурка – я тушу сигареты аккуратно, чтобы не испортить форму. Так у них остаётся хоть что-то от своего изначального вида.
Она опоздала, понятное дело, ненамного, всего на шестнадцать минут. На ней были чёрные леггинсы, короткая кожаная куртка и жутковатые красные кроссовки, которые было видно за сто метров. Она примостилась напротив и по старой памяти упёрлась в меня коленями, передавая мне свою дрожь.
– Да нет. Просто поехал в отпуск и решил заскочить, раз уж буду рядом. – Я решил, что стоит успокоить её, заверить, что никаких трудностей она мне не доставляет. Впрочем, так оно и было. Всё-таки посмотреть на неё мне и правда хотелось, к чему скрывать очевидные вещи?
– Неплохое место. – Сказала она, подумав. – И недешёвое.
– Я не богач, если ты об этом. Но вид тут отличный, я решил разориться. К тому же, я остановился в соседнем отеле.
– С видом на бухту.
– Да, у меня есть балкон, представляешь? И прямо под ним – бездна. Очень страшно, я даже подумываю скрутить из простыни канат и привязываться к кровати перед тем, как на него выходить. Мало ли что.
Она хмыкнула и пару раз дёрнула ногами.
– У тебя нет детей? – Не то спросила, не то утвердительно сказала она, намекая на то, что отцу малышни не пристало тратить такую кучу денег на дорогой ресторан и отель в самом центре Сорренто. Я не стал отвечать на риторический вопрос.
Она вытащила из кармана тонкую папиросу, не показав пачку – это умение воспитывается годами изнурительных тренировок. В этом городе все от мала до велика курят, как заключённые, с удовольствием высасывая из сигарет весь никотин, стирая логотип и вплотную подбираясь к ватному наполнению фильтра. Если присмотреться, можно заметить, насколько короткие бычки валяются под ногами. И все обязательно смятые, как будто курильщики пытаются не просто прекратить горение сигареты, но уничтожить любую память о ней.
У подруги, кстати, ребёнок был. И никто из наших общих друзей об этом не знал, что показалось мне симптоматичным. Как выяснилось, её сын в школу ещё не ходит, но уже очень умный, умеет читать, писать и считать до ста. Классическое описание любимого сынишки от молодой матери. Зачем мне нужно было всё это знать? Однако я как дурак кивал, выдавливал из себя некое подобие улыбки, когда это полагалось по правилам, и даже пару раз воскликнул что-то нечленораздельное, изображая состояние близкое к восторгу.
К тому моменту, как она закончила рассказ о своём прекрасном ребёнке и разносторонне развитой личности, которую представляет собой её муж, местный дантист с такими же чёрными, как у неё волосами, прошло больше двух часов. Были выпиты ещё две чашки кофе (и это только мною!) и почти допит бокал местного пива, значащегося в меню под названием Итальянское. На этикетке был нарисован некий господин Перони, который, по словам официанта, был известным меценатом и большим любителем местной футбольной команды.
Когда она спросила о моей жизни, я совершил первый преступный поступок в ходе нашей встречи – наотрез отказался рассказывать о себе. Во-первых, я знал, что ей плевать. Никакого интереса история моей жизни у неё не вызывала, а рассказывать что-то только из вежливости мне не хотелось. Во-вторых, рассказывать-то особо нечего: если мою жизнь экранизировать, это будет самый короткий и самый скучный фильм в истории мирового кино.
– Хочешь ко мне? – Спросила она, несколько опешив от того, что я не горю желанием делиться своими радостями и причинами для гордости. – Мужа и сына нет и не будет до понедельника. Посидим, выпьем вина, расскажешь мне как там наши. Сто лет их не видела.
Я сверился с календарём в мобильном телефоне и убедился, что сегодня суббота, а значит, у неё впереди двое суток в одиночестве. Я к ней, конечно, идти не собирался, хотя предложение показалось мне весьма заманчивым.
– Знала, что ты откажешься. – Пробормотала она и выпила ещё вина. По её интонации было не совсем понятно, расстроилась ли она, получила ли ожидаемый ответ и успокоилась, или впала в уныние от неудачи. – Отмахиваться от возможностей всегда было твоим хобби, правда?
Я грустно кивнул.
– Итак, ты приехал ко мне передать приветы от друзей. Один, не шибко богатый, много курящий, не любящий рассказывать о своей жизни. Ты не принимаешь моё предложение, тебе не интересна моя жизнь. Тебе не кажется, что всё это умереть как странно? – Последнее слово она произнесла с каким-то неуловимо итальянским акцентом, повторить который я бы не смог никогда в жизни. Она действительно постепенно превратилась в местную. И дело не в языке, а в интонациях, в жестах, в мимике и даже в походке.
– Согласен, какая-то глупость получается. – Я протянул руку и поджёг её сигарету. Она кивнула и повернула голову к морю.
– Можно я позвоню тебе в отель, если будет скучно? – Спросила она.
– Конечно. – Ответил я.
Потом мы обменялись подарками. Я передал ей целый мешок писем от всех наших общих друзей. Они постарались на славу, исписали много листов, приложили кучу открыток, в общем, сделали всё, чтобы она радостно расплакалась при получении подарка от ожидаемо нахлынувших чувств. Она не расплакалась. Сунула пачку в сумку и пообещала почитать на досуге.
И после этого она что-то говорит о моей незаинтересованности!
Все в нашей весёлой куче обожали черноволоску. Она была практически центром компании. Я бы от них такой кучи сообщений не получил, куда бы меня ни закинула судьба. А она просто сунула их в сумку и забыла, словно ничего не было.
Передал я и пару сувениров от себя лично – несколько дисков, фатально ненужных в эпоху интернета, да книгу своих рассказов. Диски она осмотрела, придирчиво морща носик, после чего отправила их в бездну сумки вслед за корреспонденцией. Книжка задержалась в её руках на некоторое время.
– Сам издал?
– Да.
– Там есть что-нибудь обо мне? – Спросила она.
– Возможно. – Отозвался я. Не хотелось врать, там действительно было что-то о ней.
– Там есть что-нибудь о тебе? – Спросила она через минуту.
– Однозначно. Почти всё.
Она аккуратно раскрыла книгу на случайной странице и пробежала глазами несколько строчек. В эту минуту мне очень захотелось принять её предложение, но я сдержался.
Настала её очередь дарить обязательные местные сувениры: лимонный ликёр средней крепости и набор шоколадных конфет – вот и всё, что она посчитала нужным взять на встречу со старым другом. И ещё приглашение в дом – напомнило что-то в моём мозгу. Это, возможно, поважнее книжки рассказов.
Лимоны тут везде: деревья растут на улицах, в садах у местных жителей, на вершине горы, и даже в бездне, где покоятся останки общественных бань чёрте какого века. Лимоны – жёлтые, кислые, с привкусом детской болезни и спиртового раствора.
Подруга выглядела виноватой. Эта эмоция стала первой честной эмоцией за вечер, и мне даже на секунду захотелось утешить её, но я сдержался. Не потому, что во мне нет жалости, а потому что в тот момент во мне её было с избытком. И ещё не хотелось признаваться, что я расстроюсь, когда она встанет – тогда я перестану ощущать тремоло в её коленях и отправлюсь в одиночку в отельный номер, с балкона которого буду смотреть в бездну.
Мы попрощались.
– Ну прощай. – Сказала подруга и связь между нами, та связь, что на уровне коленей, прервалась. Возможно, навсегда.
– Прощай. – Я держал в руке коробку конфет и никак не мог сообразить, что с ней делать.
Она посмотрела на меня своим излюбленным долгим взглядом, который падает на тебя, как многотонная плита, и ушла, закинув сумку с подарками на плечо. Я наблюдал, как она удаляется, красиво покачивая бёдрами, обтянутыми чёрным, плотно сидящим латексом, и вообще ни о чём не думал.
От местного кофе не начинает болеть голова, сердечный ритм не увеличивается, поэтому его можно пить весь день и не бояться передоза и смерти в адских муках, что неминуемо ждёт вас, если переборщить с горячим чёрным напитком в Москве. Поэтому, я заказал ещё чашечку, на этот раз со взбитым молоком, и закурил.
Если не о чем думать, думай о кофе.
Официальная часть поездки закончилась, настало время импровизации.
Впрочем, как оказалось, этот полдень собирался устроить мне ещё один сюрприз. После того, как моя подруга скрылась из виду, и я опорожнил чашку кофе, ко мне подсели две китаянки – возможно, это были представительницы какой-то другой азиатской национальности, но больше всего за рубежом именно выходцев из Поднебесной. Одна была чуть повыше, где-то метр шестьдесят, другая совсем миниатюрная. Они что-то бегло щебетали на итальянском, но так как я языка не знаю, возникла неудобная пауза.
Тогда та, что поменьше, обладательница ярких синих волос, неожиданно перешла на русский. С совершенно чудовищным, словно птичьим, акцентом. Приходилось как следует вслушиваться и периодически переспрашивать, чтобы разобрать хотя бы три-четыре слова подряд.
– Подруга ушла. – Сказала маленькая синеволосая девчонка.
– Подруга ушла. – Согласился я.
– Ты не должен сидеть тут один. – Снова подала голос та, что поменьше. – Ты не должен сидеть тут и пить. Это очень-очень плохо, а дальше будет ещё хуже.
Я кивнул для вида, потому что совсем не мог понять, чего они от меня хотят.
– Пока ты сидишь один, в тебе умирает человек. – Сказала та, что повыше. Её русский был ещё хуже, настолько, что я додумывал за неё одновременно и приставки, и суффиксы, и окончания, а она говорила одни корни, и даже в них умудрялась путаться. – Человек умирает. Время умирает. Надо двигаться, разговаривать с другими, слушать истории. Иначе исчезнешь.
Я снова кивнул.
– Идём к тебе. – Уверенно прощебетала та, что поменьше. – Будем разговаривать. И не только разговаривать.
– Э, нет, дорогие. – Я быстро сообразил, чего от меня хотят девчонки. А у меня действительно было не так уж и много денег, да и покупать секс в чужой стране было всё-таки небезопасно.