bannerbannerbanner
Название книги:

Чужой среди своих 2

Автор:
Василий Панфилов
Чужой среди своих 2

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Пролог

Состав дёрнулся, и, скрежеща, железной змеёй пополз по рельсам, медленно набирая ход, будто подкрадываясь к жертве. Проехав немного, железнобокий Змей снова дёрнулся… а потом я увидел железнодорожника, подкладывающего под колёса башмак, и почти мистическое очарование момента пропало, как и не было.

Жаль… Я уже почти поверил, что вокруг – страшненький, постапокалипсический, но такой яркий и интересный мир, где на развалинах техногенной цивилизации живут железные драконы, а генетически изменённые потомки людей, ставшие гномами и эльфами, ведут между собой войну за ресурсы и артефакты ушедшего мира.

Вздохнув, снова прислонился потным лбом к нечистому прохладному стеклу, глядя разом вовне и внутрь себя. Вокруг – один сплошной материализм, с железнодорожным социалистическим оттенком, унылый и скучный, чёрно-белый в полумраке начинающегося утра, и до оторопи напоминающий дрянной чёрно-белый фильм, склеенный из плохо сохранившихся кусочков документального кино.

Документальность эта то ли нарушается, а то ли, напротив, подчёркивается разного рода деталями, который полно в обыденной жизни, но которых невозможно прочувствовать в кинохронике.

Нос забивают густые запахи креозота, металла, мазута и всего того, чем богаты железные дороги Советского Союза. Если закрыть в вагоне окна, отрезая дорогу вползающим в любое отверстие запахам, вполне осязаемым и материальным, на смену им придут другие, не менее материальные, и, пожалуй, ещё более удушливые – немытых тел, перегара, махорочного дыма и чёрт те какого груза, перевозимого в баулах, корзинах и мешках.

Мешки эти повизгивают, квохчут, растекаются подозрительными пятнами и пахнут травами, ягодами, начавшимся портиться мясом, навозом и сивухой разом. Ничего нового. Всё тот же барак, только более концентрированный, акцентированный, вставший на колёса и двигающийся через страну.

– Да ёб… – окончание экспрессивной фразы железнодорожника в оранжевом, замызганном донельзя жилете, скрыл гудок паровоза. Да собственно, и начало…

Не то чтобы мне было хоть сколько-нибудь интересны жизненные перипетии железнодорожных рабочих и паровозных бригад, их замысловатые отношения с начальством и между собой, переходящие вымпелы, социалистические обязательства и собственно судьбы… Но мне так скучно, вязко и тоскливо, что мозг, не зная, чем себя занять, хватается за любую ерунду.

Вот уже несколько часов наш состав движется или вернее – НЕ движется в мешанине ему подобных, напоминая мне идущую на нерест рыбу, задыхающуюся в толчее. Несколько часов, как мир состоит из запахов креозота, гудков паровоза, бесконечного лязганья и какого-то судорожного, эпилептического подёргивания состава.

Ещё теплится ночь, но добрая четверть пассажиров не спит – уже, или ещё…

Молодые родители слева от меня, поглядывая в окно, и по каким-то, только им ведомым признакам, видя скорое окончание пути, собирают малышей. Те, сонные и тёплые, ничего не понимают, и хотят писать, какать, спать и на ручки…

Дальше – компания работяг, влезшая в вагон на одном из безымянных полустанков уже затемно, пьют и с надрывом обсуждают Линдона Джонсона, агрессивную политику Великобритании, мастера-суку, расценки на работу и похмельное качество самогонки от Петровича по сравнению с портвейном «Три топора» – вперемешку. У них всё – с надрывом, так что ещё чуть, и на груди начнут рваться рубахи, и покатится по вагону безобразный громкоголосый скандал, перерастающий в драку. Но пока – пьют.

С другой стороны компания пропахших дымом и потом мужчин, грязных, бородатых и обглоданных комарами, с огромными рюкзаками и одной на всех расстроенной гитарой, на которой они иногда начинают по очереди что-то наигрывать, и всегда – скверно. Голоса, впрочем, вполне приличные, что несколько исправляет ситуацию, делая её менее артхаусной.

По виду – не то самодеятельные советские туристы из матёрых, не то – шабашники из вовсе диких мест или геологи, а может, и вовсе другой типаж советского человека. Я пока не всегда понимаю, кто есть кто в здешней действительности.

На багажной полке храпит запоздавший дембель, которого вчера всем вагоном поили и кормили так, что у парня, у которого ещё не сошли толком юношеские прыщи, не было никаких шансов. Он оглушительно храпит, и, обожравшийся всего вперемешку, изредка тоненько, но очень звучно пердит, внося немалый вклад в густую, почти венерианскую атмосферу плацкартного вагона. Собственно, претензий к дембелю нет, а так… зарисовочка.

Здесь, в вагоне, вообще много… выпуклого. Народ в этом времени приучен к коллективу, к жизни в стаде, и хотя его, народ, всячески приучают к балету, симфониям и хорошим манерам, тяготеет всё больше к похабным матерным частушкам, да и манеры у многих, представляющие собой смесь незамутнённой деревенской простоты и лагерных ухваток, порой вызывают оторопь.

Без всякого стеснения отхаркиваются, отсмаркиваются, ковыряют меж пальцев ног, сняв портянки, и весьма бесцеремонно высказывают свою, единственно верную точку зрения по поводу и без. Аж скулы иногда сводит…

Но они же, без напоминания, присматривают за соседскими ребятишками, делятся едой, не ожидая ничего взамен.

Такие вот две стороны одной монеты…

… и мне не раз уже приходило в голову, что году этак в две тысячи пятидесятом, условные потомки будут брезгливо морщиться, вспоминая нас, из две тысячи двадцатых. За грязь, за неустроенность быта, за трусливое соглашательство, за…

… есть за что…

Глава 1
Люди в сером

Сквозь толщу воды едва проникает свет, и я, чувствуя нехватку воздуха, плыву наверх, навстречу, желая вздохнуть полной грудью, и дышать, дышать! А свет, уже, казалось бы, приблизившийся, снова отдаляется. Не в силах уже терпеть, задыхаясь, я судорожно втягиваю затхлую воду…

… и в последний момент выставляю руку, удерживаясь от падения на пол. В памяти ещё живы те судорожные, едва ли не предсмертные движения, а простыни и одеяло, сбившиеся к ногам во влажный, неопрятный комок, падают на пол.

Опустив босые ноги на щелястый дощатый пол, окончательно просыпаюсь, чувствуя, как уходит из памяти сон.

Под тощей задницей комковатый, сырой, пахнущий плесенью ватный матрас, чуть свисающий с низкого и очень узкого топчана. Спёртый воздух пахнет плесенью, пылью и древесной трухой, а ещё – чем-то неуловимым, но присущим помещению, которое долго было нежилым.

Продрав глаза и время от времени широко, едва ли не до вывиха челюсти, зевая, некоторое время тупо наблюдаю за пауком, поднимающимся по паутинке наверх, к потрескавшейся побелке низкого потолка. Тоненько звенит комариный хор, и время от времени кто-то из них пытается солировать, кружа возле моей головы. Аплодирую им вяло и в общем-то безрезультатно, потягиваясь и почёсываясь.

Комары здесь мелкие, но многочисленные, и хотя на ночь, перед тем, как закрыть двери и окна, мы окуривали помещение, а потом долго охотились за ними со свёрнутыми газетами, их осталось достаточно, чтобы я проснулся расчёсанным. Судя по щелям в двери, сквозь которые во мрак комнатушки просачивается дневной свет, наша охота, в общем-то, изначально была предприятием почти бессмысленным.

Ещё раз вздохнув полной грудью, и не в силах надышаться спертым воздухом, я встал наконец-то с топчана, и приоткрыл скрипнувшую дверь.

– Проснулся? – улыбнулась мне мама, повернувшаяся от своих кастрюль, – С добрым утром, засоня!

– С добрым, – зевая, ответил я, и, не удержавшись, подошёл к ней и обнял, уткнувшись лицом в плечо. Замерев на миг, она обняла меня в ответ, и некоторое время мы так стояли, а потом, поцеловав меня в макушку, она со смешком оттолкнула меня, вернувшись к готовке.

– Погуляй пока, – сказала она, – минут через двадцать завтрак готов будет.

– Угум… – отозвался я, – окна открыть?

– Окна? – не сразу отозвалась мама, возящаяся с примусом, – Да, конечно! Я что-то с утра замоталась, не вспомнила даже.

Маленькие окошки с рассохшимися рамами отчаянно скрипят, сопротивляясь моим усилиям. Одно, особо упрямое, я, попытавшись было, не стал открывать, опасаясь, что выверну упрямую раму к чёртовой матери.

Привалившись поясницей к низенькому подоконнику, потихонечку разминаю затёкшую от неудобного сна шею и собственно поясницу, рассеянно глазея по сторонам.

Комнатушка небольшая, от силы метров четырнадцати, с низким, нависающим, чуть вогнутым потолком, растрескавшаяся побелка которого, со следами многажды засохших потёков, напоминает причудливую географическую карту. В щелях пошире, мне хорошо это видно, проглядывает иногда какая-то жизнь. Где-то виднеется не то плесень, не то грязь, а в щели покрупнее шустро проскакивают какие-то насекомыши.

Три окошка, низких и подслеповатых, собранных из дрянного стекла, чиненого буро-жёлтой замазкой, приваривающей один осколок к другому. Рамы и подоконник давно требуют покраски, и, проведя по ним пальцем с лёгким нажимом, можно отшелушить мелкие грязно-белые чешуйки.

Поскрипывающие полы, на которых ещё держится сползшая кое-где коричневая суриковая краска. Местами, где деревянные клинышки прогнили, щели меж досок, да и сами доски, сучковатые и изначально некондиционные, не мешало бы заменить. Снизу тянет сквозняком, пахнет сыростью и мышами.

Под самым потолком единственная лампочка, засиженная мухами. Длинный провод скручен узлом, от чего лампочка торчит несколько набекрень.

Напротив сколоченной из досок двери – огромный, некогда кожаный диван, занимающий, наверное, добрую треть комнаты. Сейчас он носит следы починки, но вообще, его легко представить где-нибудь в присутственном месте, времён этак Александра Второго, и восседающие на нём сановные, орденоносные задницы, ведущие важные, сановные разговоры о том, что мужики, они ж как дети, и рано… рано их освободили от благодетельного присмотра помещиков!

 

Слева, в углу, массивный, непростого происхождения письменный стол, испещрённый шрамированием, ожогами и чернильными татуировками. Напротив окна – кухонный, он же обеденный, самодельный, за которым сейчас готовит мама. А между диваном и письменным столом небольшая, плохо сложенная печь с обвалившейся штукатуркой, из-под которой проглядывают разносортные, и, кажется, откровенно самопальные кирпичи.

Справа от входа, почти в самом углу, низкая дверь, собранная из досок, щелястая и скрипучая. За дверью не то вторая комнатка времянки, не то кладовка, но вернее всего – по ситуации. Сейчас эта комнатушка служит мне спальней.

Окон там нет, зато есть вторая дверца, ведущая на улицу, и заставленная сейчас снаружи невообразимым старушечьим хламом, теснящимся между дверью и поленницей. Некогда вверху двери было крохотное окошко, но потом треснувшее стекло обильно закрасили зелёной краской, а чуть погодя заколотили снаружи расплющенной консервной банкой, на которой и сейчас можно разглядеть английские буквы.

Зевнув ещё раз, мотанул головой, прогоняя остатки сонливости, и, подхватив зубную щётку, порошок и полотенце, выскочил во двор.

– Дверь приоткрой! – донеслось мне вслед, и, угукнув, я развернулся на пятках, выполняя мамину просьбу.

Времянка, которую мы снимаем, стиснута между собственно хозяйским домом, сараями и соседским забором, глухим в этом месте. Узкий пятачок, выложенный камнем и битым кирпичом, заставлен, вдобавок, всяческим хламом, так что пройти с чем-то габаритным здесь не так-то просто, а солнце, кажется, и вовсе не заглядывает сюда, порукой чему жирный мох, выросший в щелях и кое-где на стенах.

В огороде, задрав к небу сухую старушечью задницу, обтянутую линялым, сильно вытертым платьем, возится хозяйка дома, перемещаясь на полусогнутых ревматичных ногах, обутых в старые калоши.

– Доброе утро, баб Нюр! – проскакивая мимо, громко здороваюсь с ней.

– Да чтоб тебя! – взрывается та вместо ответного приветствия, – Оглашенный! Кто ж так к людя́м с заду подкрадывается! Как же тебя родители, ирода, воспитывают…

Сморщенное черносливное лицо, с торчащими кое-где волосатыми родинками и бородавками, полно праведного гнева. Впрочем, она всегда такая… и нет, собственно, никакой разницы – как именно я буду здороваться, и буду ли вообще. Смолоду склочный характер, наложенный на возраст, это, знаете ли, не мёд…

Делаю покаянный вид, киваю… и разумеется, не пытаюсь остановиться, чтобы бабка выплеснула на меня словесные помои с полным для себя удовольствием и комфортом. Опять-таки – никакой разницы. Проверено, да и соседи поделились…

Собственно, это одна из причин, почему мы вообще смогли снять жильё в такой близости от Москвы. Желающих жить с такой склочницей мало, да и те, как правило, быстро съезжают, зарекаясь когда-нибудь ещё… И вот что-то подсказывает мне, что скоро съедем и мы, причём – в любом случае!

Чищу зубы под рукомойником, краем уха выслушивая плохо связанные фразы, полные яда и неудавшейся жизни.

– … воды сколько на себя тратят! Ишь…

… и плевать ей, что воду эту я сам вчера и натаскал, и что стекает она в ведро, которое потом буду выплёскивать либо я сам, либо, что менее вероятно, кто-нибудь из моих родителей.

Потом, растеревшись полотенцем и оставив его на рукомойнике, посещаю кабинет задумчивости, старясь дышать через раз, чтобы не проглотить одну из жирных зелёных мух. Но хотя бы чисто… насколько это вообще возможно для подобного заведения.

… уж по сравнению с общественным – так уж точно!

– Да что ж это такое! – взрывается бабка праведным гневом, видя, как я после туалета мою руки, – Ишь…

Вслед мне несётся поток разнообразной брани, пожеланий и проклятий.

– Калоша старая… – говорю в сердцах, заходя во времянку и борясь с желанием хлопнуть дверью, – Как ни сделай, а всё ей не так!

– Не надо так говорить, – хмурится мать, – Старый человек…

Подавив желание закатить глаза, слушаю нотацию, но впрочем, мама не перебарщивает с нравоучениями, и, сказав обязательное о «старом человеке» и о том, что надо быть более терпимым к людям, заканчивает тем, что с жильём вообще плохо, а нам, да тем более почти в Москве, совсем сложно! Вздыхаю покаянно, и на этом всё заканчивается.

– Минут десять ещё, – говорит мама, услышав бурчание в моём животе, – Чуть-чуть потерпи, ладно?

– Угум… – удалюсь к себе в комнатушку, и, раз уж есть время, делаю разминку, что в такой тесноте совсем непросто.

К завтраку подошёл отец, успевший ещё затемно сбегать на станцию, чтобы встретиться там со старым товарищем. Судя по озабоченному виду и горизонтальной морщине над переносицей, всё не так-то просто…

Ел он медленно, постоянно о чём-то задумываясь и хмурясь ещё сильней, хмыкая и прикусывая губу. Если бы не мама, постоянно тормошащая его со всякими пустяками, он бы, наверное, вовсе завис.

Потихонечку отец отживел и начал нормально есть, разговорившись с супругой. Как это бывает у людей, давно живущих вместе и понимающих друг друга даже не с полуслова, а с полувзгляда, речь их полна многозначительного хмыканья, вздёрнутых бровей, междометий и оборванных в самом начале фраз.

Они друг друга понимают прекрасно, а мне, кроме слов «лимиты» и «прописка», мало что понятно. Спрашивать, впрочем, не ко времени, да и не факт, что ответят. Ситуация с еврейством, старательно скрываемым от собственного сына, много говорит об их характере…

Впрочем, скоро мне стало ясно, что речь идёт если не о прямой реабилитации отца, то как минимум, о возможности устроиться на работу в ближнем Подмосковье, пока идёт рассмотрение дела. Москва, да и Подмосковье в целом, режимная зона, но вроде как, есть возможность обойти сложности, обратившись в какую-то Комиссию, или (здесь я не разобрал толком) к кому-то в Комиссии.

Суеверно постучав по столу, мама добавила несколько слов на идише, и почти тут же, легко подхватившись из-за стола, выскочила во двор на какой-то шум.

– К обеду участковый подойдёт, – вернувшись, сообщила она, – по поводу временной прописки, и вообще…

– Да чтоб его… – беспомощно сказал отец, из которого будто вынули стержень, и я понял, что ситуация более серьёзная, чем мне представлялось. Не знаю, какие неприятности могут быть от участкового, но родителям, многоопытным ссыльным, видней…

– Пойду пройдусь, – сообщаю родителям, которым, очевидно, нужно обсудить непростую тему, и, закрывая дверь, успеваю заметить, как мама, благодарно кивнув мне, успокаивающе гладит супруга по плечу.

– Ой вэй… – выдыхаю одними губами и сутулюсь, борясь с желанием до крови оббить кулаки о стенку сарая. Оглянувшись, не видит ли кто, вытаскиваю из тайника в поленнице початую пачку папирос и спички, и иду прочь со двора.

Быстро, быстро… ещё быстрее! Вскоре я срываюсь на бег и бегу, задыхаясь, через деревню, сопровождаемый лаем собак, перепрыгивая через канавы, невесть зачем прокопанные строителями и уже начавшие заполняться водой, огибая кучи строительного мусора и оскальзываясь на пластах земли, вывернутых строительной гусеничной техникой.

Добежав до шоссе, я, забыв о папиросах, долго стоял, задыхаясь не то от нехватки воздуха, а не то от избытка ярости. Почему?!

Почему нас всегда – сложно?! Почему наше государство устроено так, что всегда, как бы оно ни называлось, его ̶г̶р̶а̶ж̶д̶а̶н̶а̶м̶ подданным нужно всегда с чем-то бороться, преодолевать и доказывать?!

Не гореть ради высоких, но чужих целей… Не быть винтиком, не быть щепкой или смазкой для механизма Истории, а просто – жить!

– А потом, блять, удивляются… – криво усмехнулся я, вспоминая наконец о папиросах и закуривая, – почему Зворыкин и Сикорский – в Америке? Почему Хавкин и Мечников – во Франции и Англии, но, сука, не в России, как бы она не называлась!

– Да блять… – затянувшись, усмехаюсь, провожая взглядом бедно одетую женщину, ведущую по обочине шоссе деревенское стадо с прутиком в руках, – любой патриотизм сломается о такую действительность! С хрустом! Через колено!

Стоя у обочины шоссе, я курил одну папиросу за другой, и опомнился, только почувствовав тягостное ощущение в лёгких и горечь на языке. Мимо, с рокотом пронзая летний воздух, проносятся грузовики, редкие автобусы и совсем уж редкие легковые автомобили.

– Да чтоб тебя… – бормочу с досадой, глядя на оставшиеся в пачке папиросы, и, хмыкнув, решительно сжимаю кулак, сминая их в труху.

– Всё равно бросить хотел, – выдыхаю, чувствуя какое-то облегчение, и, чуть помедлив, выкидываю пачку в кусты, заваленные строительным мусором и припудренные старательно измятыми клочками газет. Игривый ветерок подхватил несколько таких обрывков, и они закружились причудливыми бабочками, так что я поспешил отойти подальше.

Пройдясь вдоль обочины, отыскал полынь поближе к дороге – там, где строители коммунизма не превратили ещё окрестности в один большой, размазанный в пространстве, общественный туалет. Сорвав молодые листочки, тщательно растёр их в ладонях, а потом, заранее морщась, пожевал их.

– Ф-фу… – выплюнув, долго соскребаю языком и пальцами остатки полыни из онемевшего рта, – так себе маскировочка, конечно, но за неимением лучшего сойдёт.

Вспомнив деревенских собак, норовящих исподтишка схватить за пятки, выломал подходящий батожок и пошёл вдоль дороги, задумчиво срезая с него веточки складным ножом. В голове крутится всякая бестолковщина авантюрного толка, а возраст, увы, вполне ощутимо давит на мозг, и ви́денья того, как я нахожу клад, пишу хит для советской эстрады или граблю сберкассу, не желают уходить.

– Да, знал бы… – вздыхаю сожалеючи, и несколько минут проходит в пустых фантазиях, как бы я, зная о своём грядущем попаданстве, мог подготовиться. Клады, советские и англоязычные хиты, колебания биржи, громкие спекулятивные акции…

Список выходит длинным, но увы! Если в профессиональной области и в ряде соседних я более чем компетентен, то вот музыкой, к примеру, никогда не интересовался всерьёз, а если что-то и слушал, то всё больше англоязычный металл и тяжёлый рок, где важны не слова текста, а музыка и драйв. Русскоязычное слушал много реже, но сомневаюсь, что местная цензура пропустит рэп, да и не ко времени этот музыкальный жанр, даже в Америке – не ко времени…

С кладами и колебаниями биржи – аналогично. Бывало, попадалось что-то этакое в интернете, но мусолить чужие успехи или неудачи всерьёз?! Увольте! Так… глазами зацепиться на несколько секунд, пока делаешь глоток кофе, а потом – дальше, дальше по новостной ленте…

С катастрофами, будь то природными или техногенными, в голове столь же скучно и пусто. О Чернобыльской Катастрофе, к примеру, я помню только последствия, а когда она была… Середина восьмидесятых, кажется? Весной… или нет.

Политика? В современной мне разбирался всяко лучше среднего обывателя, но ковыряться, кто именно развалил СССР, как и кого предал Горбачёв, и уж тем более, в политических раскладах Брежневского ЦК, я не испытывал никакого желания!

– Неправильный я какой-то попаданец, – невесело констатирую несколько минут спустя, опуская глаза на батожок, где руки, без малейшего участия головы, вырезали причудливые узоры, – Однако…

Поковырявшись в памяти, не нашёл за собой особых художественных талантов ни в той, ни в этой жизни, да и сейчас, собственно, несмотря на всю причудливость, вырезанные на батожке узоры даже с большой натяжкой сложно назвать искусством. Но…

– Мелкая моторика, – задумчиво сообщил я невесть кому, с изумлением шевеля пальцами, будто никогда их не видел, и чувствуя, как от живота поднимается к груди волна горячего восторга, чтобы взорваться в голове фейерверком эмоций.

– Рано ещё судить… – я замолк на полувздохе, не желая впустую обнадеживать сам себя. Но кажется (пока нет твёрдой уверенности!), организм потихонечку восстанавливается…

Ощущение тела, как необмятого костюма с чужого плеча, нет-нет, да и возвращается, но эти узоры, чёрт подери, очень хороший знак! Вот так вот, не глядя… Нет, функции мозга точно восстанавливаются! Работы ещё много, да и вообще… Подавив индейский вопль восторга, рвущийся из груди, я вздохнул полной грудью, и лёгкие, кажется, стали литра на два больше!

Неприятности в настоящем не то чтобы померкли, но посерели, поблекли, отодвинулись на задний план и потихонечку прислонились к декорациям, покрываясь пылью. Что, в конце концов, может сделать нам здешний участковый? Отказать во временной прописке?

Плюнуть и растереть! Ну, сменим место дислокации и попробуем заново… а потом, если надо будет, ещё и ещё! Да даже если не выйдет зацепиться за Москву, то и чёрт с ней!

Жаль, конечно, но есть ведь и другие крупные города. Ну, возможности чуть похуже… для чего бы то ни было. Прорвёмся!

Глянув на часы и прикинув примерно, когда может придти участковый, я задумался было, но, поразмыслив немного, решил дать родителям возможность побыть вдвоём. А как уж там они… сами разберутся.

 

Покручивая батожок в руках, и то насвистывая, то напевая из обрывков песен, пролезших в мою голову после размышления о возможной музыкальной карьере в СССР, я потащился вдоль шоссе, а потом, опомнившись, свернул в сторону деревни. А то в таком состоянии я да-алеко убрести могу…

Забравшись на холм, с сохранившейся пока, но уже изрядно прореженной берёзовой рощицей, я пытался сопоставить в голове все эти колхозные поля, старые домишки, покосившиеся от времени заборы и сараи, и – Москву! Урбанистичскую, задыхающуюся от смога, задавленную пробками!

– Полвека спустя это будет едва ли не центр, – бормочу я, прикусывая губу, и, прищурясь, вижу, кажется, миражи высоток, торговых центров и дорожных развязок здесь, среди унылых колхозных полей, разбавленных редкими стройками, – а вот к лучшему ли… вопрос на засыпку!

– Полвека, – задумчиво повторил я, и в который уже раз осознал, что даже в США эпоха персональных компьютеров, мобильных телефонов и стартапов придёт ещё ой как не скоро! Да собственно, и со свободой слова, равно как и с привычной мне толерантностью и социальными программами, сейчас, пожалуй, дела обстоят не столь… хм, радужно!

Настроение у меня не то чтобы испортилось, но былой фейерверк эмоций поутих, и с холма я спускался в некотором миноре.

Решив, для разнообразия и новых впечатлений, вернуться другим путём, я дал изрядного крюка, о чём вскоре пожалел. Деревенские дороги, и так-то вечно разбитые, с накатанными колеями и горбами, вспухающими в самых неожиданных местах, с появлением строителей стали чем-то совершенно невообразимым.

– Полигон для испытания тяжёлой гусеничной техники, – ядовито комментирую я, и, примерившись, прыгаю через канаву, на дне которой виднеется толстенный слой жидкой грязи с радужной плёнкой солярки поверх, – и за будущие десятилетия ну ничего…

– Да мать твою! – земля, вывернутая гусеницами тяжёлой строительной техники, поехала под ногами, и я, похолодев, начал падать спиной вниз. Каким-то чудом извернувшись, сломавшись в противно занывшей пояснице самым противоестественным образом, ухитряюсь удержаться на самом краю, припав на одно колено и на руку.

Земля под ногами шумно осыпалась в вонючую канаву, я, переведя дух, осторожно встал, чувствуя рассаженное колено и ушибленное запястье. Помогая себе батожком, по шажочку отошёл от края, и, переведя дух, сплюнул, покачав головой.

– Нормальные герои всегда идут в обход… – бормочу под нос и пытаюсь, хоть навскидку, оценить, а как там дальше?

– Вроде как самая сложная часть квеста уже закончилась, – и, отряхнувшись, решаю-таки идти дальше, рассудив, что худшую часть маршрута, я, кажется, уже прошёл…

– Полоса препятствий, – констатирую злобно, сходя с дороги на обочину и идя вдоль покосившегося забора, через густой, пыльный и, такое впечатление, обоссанный бурьян. Мелкая собачонка за забором, почуяв чужака, заходится в истерике, и её визгливый лай подхватывают деревенские собаки, выскакивая из-под заборов и сопровождая меня косматым роем.

Какая-то баба, толстая и неопрятная, вышла на крыльцо и уставилась на меня, приложив руку козырьком.

– Чево это ты тут? – тупо поинтересовалась она, – А? Чево?

Не отвечая, хотя на язык просится очень много слов, толкаясь во внезапно образовавшейся очереди, иду дальше, стараясь не провоцировать собак, которых стало избыточно много.

– Да чтоб вас! – псины, не оценив моего миролюбивого настроя, решили попробовать меня на вкус, и, откинув парочку пинками, я презрел пацифизм и начал весьма решительно отмахиваться батожком.

– Не нравится? – тычу концом батожка в оскаленную морду, и яростный рык сменяется визгом.

– Н-на! – собака, поддетая в бок носком ботинка, улетела в канаву.

Ещё несколько взмахов палкой, и нападение было отбито, а я выбрался на оперативный простор без потерь. Не считая моральных…

Мимо, натужно взрёвывая, обдав меня густым, чёрным выхлопом дрянной соляры, проехал трактор, припадая на обе стороны. Через полсотни метров он остановился, раскорячившись посреди дороги, и два индивидуума неопределенного возраста, но сильной помятости, слезли с него, решительно направившись к одному из домишек.

Сплюнув на дорогу, пожелал строителям всего хорошего, и особенно – настроения!

– Ур-роды… нарочно ведь подгазовали, когда мимо проезжали!

Между тем, уроды, дойдя до калитки, остановились и замолотили в неё.

– Валька! Валька, открывай! – голос хриплый, пропитый и прокуренный, но хорошо поставленный, способный донести заветное «Майна, блять!» за десятки метров, невзирая на шумы работающей на стройке техники.

– Да ёб твою мать, Валька! – зычно поддержал напарника второй гегемон[1], – Открывай!

Дальше пошло вовсе уж непечатное, и я, поморщившись немного, ускорил шаг, желая проскочить всё это побыстрее. Побыстрее, впрочем, не получилось, и, едва не подвернув ногу, поскользнувшись на лужице солярки поверх россыпи битого бутылочного стекла, я вынужденно пошёл осторожней и потому – медленней.

– Да ёб… – натужно выдавил из себя кто-то из мужиков, и, встав на плечи присевшего напарника, полез через забор, цепляясь пузом и отчаянно матерясь под аккомпанемент надрывного собачьего лая.

Полминуты спустя, открыв калитку и загнав скулящего барбоса в конуру пинками и поленьями, славные представители пролетариата уже барабанят кулаками по входной двери, причём в их стуке угадывался какой ритм, и даже, не побоюсь этого слова – мелодия!

«– Не иначе как «Варшавянку» или «Интернационал», – ёрнически подумал я, невольно косясь на жанровую сценку, хорошо видимую через настежь распахнутую калитку, противно скрипящую на ветру.

– Валька, бля! – хрипит один из них, не переставая молотить кулаками, – Открывай давай, бля! Непонятно, что ли?! Трубы, сука, горят!

– Да, открывай! – вторит другой, добавляя в чёткий, слаженный ритм, удары ногами, – Кому сказано, ёб твою мать!

– … прочь, ироды! – послышался в ответ приглушённый старушечий голос, – Вы мне денег так и не отдали! Вот когда…

– Открывай! – медведем взревел один из гегемонов, перекрывая возражения, – Дверь, на хуй, вынесем! Там коллектив помирает, а ты, бля, помочь не хочешь?! Фашистка!

«– Чёрт…» – невольно замедляю шаги, примериваясь, как, если что, гасить этих…

… но почти тут же, скривившись, решительно ускоряю шаг. К чёрту!

Самое страшное, что может грозить бабке, это конфискованный и в последующем распитый самогон, ну и совсем уж в тяжёлом случае – затрофеенные остатки прошлогодней капусты из кадки в подполе, если гегемоны посчитают себя оскорблёнными, и решат взять своё за моральный, так сказать, урон!

– А потом она придёт на стройку, и всё ей вернут… – уговариваю себя, проходя мимо, – деньгами, или там по хозяйству чего…

Липкое, противное ощущения соучастия в преступлении обволакивает меня. С одной стороны, сделать что-то я не могу… да и глупо всё это!

А ещё – опасно. Несколько сот мужиков, не обременённых моралью и интеллектом, зато живо откликающихся на крик «Наших бьют», не задаваясь вопросами – а за что, собственно, огрёб один из «Ваших», шакалами рыскающих по окрестности, это…

Сталкивался уже, и повторения не хочу! Как там… интеллект толпы равен интеллекту самого глупого его представителя, поделённый на количество членов[2].

– … без денег не дам! – бабка, как опытная подпольщица, ведёт свою борьбу, не открывая двери, – А ишшо мастер ваш, который Саныч, обещал мне, старой, сапог в жопу вставить, если я…

– Бесславные ублюдки против Старой Самогонщицы, – несколько истерично хихикаю я, и, проходя мимо трактора, невольно замедляю шаг, прикидывая, что с ним можно…

– Да к чёрту… – опомнившись вовремя, шепчу одними губами, – вот же возраст какой поганый! Давит гормон на мозг! Так давит, что до полной отключки!

Трактор уже не виден из-за поворота, и я несколько расслабился. Оглянувшись зачем-то ещё пару раз, пошёл спокойней.

Деревенская улица здесь пошире и не такая угандошенная. Обычная, можно даже сказать – каноническая, со слегка горбатой, виляющей в разные стороны дорогой, обочины которой прочерчены глубокими колеями с зеленоватой от тины водой, где выведено не одно поколение головастиков, считающих эти лужи своей Родиной.

1Я работал в ТРЁХ строительных организациях, в том числе и с представителями старшего поколения (в конце 90-х), так что зарисовки из серии «Их нравы» делаю с натуры, и это не трэш, не пиковые моменты, а будни. Трэш – это когда затаскивают в вагончик безногую женщину и заливают её водкой до полного изумления, чтобы потом тр@хать всем коллективом, и так – до конца командировки. Это, к слову, делали именно представители старшего поколения, которым сейчас по 70–80 лет. И да – на тракторе, грузовике или автокране в село за самогоном, в разгар рабочего дня – это нормально. Будни.
2Терри Пратчетт.

Издательство:
Василий Панфилов
Книги этой серии: