bannerbannerbanner
Название книги:

Любовь под боевым огнем

Автор:
Владимир Череванский
Любовь под боевым огнем

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Лежавший у ног Тыкма-бая Шагадам давно уже утратил характер крепостцы. Каменная зубчатая ограда его обветшала и кое-где обвалилась, а казарма жила нараспашку, так что в ее окнах, походивших на бойницы, висело только что выстиранное белье.

«При неожиданном нападении да еще с большими силами и с помощью аулиэ Джалута от этой стены останется один мусор, – думал Тыкма-бай, продолжая свои наблюдения с горной вершины. – К тому же этих маленьких сербазов нужно считать по четыре штуки на одного теке. Но разумеется, прежде всего нужно взять в плен генерала Петрусевича, что очень нетрудно. Налево возле пристани виден его дом, открытый со всех сторон, и если приставить по три мультука к каждому окну, то кто выскочит оттуда? Но где же у них пушки?»

Обведя глазами весь Шагадам, Тыкма-бай пришел к заключению, что русские спрятали свои пушки в казарму и, вероятно, туда же скрыли и тыр-тыр.

«Положим, для теке нетрудно принестись сюда вихрем, напасть и даже разорить Шагадам, но дальше что? Разве Петрусевич похож на персидского ильхани? Разве он не выдвинет из каждого окна по тыр-тыр? А кто тогда устоит? Кто поручится, что из Баку не перебросят сюда в одни сутки из-за моря много тысяч сербазов. Инглези дал совет напасть на Шагадам и перерезать его гарнизон, а сам уехал с девчонкой в Иран. Нет, теке не так глупы, чтобы спускаться в колодец на гнилом аркане».

Придя к этому решению, Тыкма-бай бросил прощальный взгляд на крепость и море, носившее когда-то и его лодки с добычей, и отправился в город со смиренным видом степняка, явившегося за покупкой иголок, ниток и других мелочей, необходимых женам и дочерям…

XVIII

Тыкма-бай хорошо знал прошлое закаспийской степи и умело отделял, что не всегда доступно уму восточного человека, сказку от истины. Александр Македонский, оставивший здесь следы своего похода, был в его глазах великим сардаром, а не только богатырем, шагавшим для собственного удовольствия через моря и реки и разрушавшим без всякой надобности города и скалы. Он понимал и топографию родной страны, и причины, почему многоводная Амударья иссякла на пространстве между Аралом и Каспием, и, уж разумеется, никто не мог бы объяснить толковее его, почему бедняк туркмен обращается в оседлого человека и, наоборот, человек со средствами переходит в кочевники.

Для Петрусевича, отдававшего свободное время ученым исследованиям о Закаспийском крае, Тыкма-бай был приятнейшим из степняков. К тому же оба они – и носитель высокой культуры, и сын нетронутой природы – были похожи друг на друга.

Наружность генерала представляла удачное сочетание физических и нравственных сил. Большая голова его с необычайно высоким лбом выглядела сурово, но суровость эта говорила о вдумчивости, а не о сухости сердца. Он видел дальше, нежели мог уловить глазами. Не вызывая к себе безотчетной любви, он и не искал ее, довольствуясь серьезным уважением и друзей, и недругов.

Теперь эти две величавые головы вели дружескую беседу на веранде дома, обращенной к рейду и пристани.

– Где пропадал, приятель? – допрашивал своего степного тамыра Петрусевич, превосходно объяснявшийся по-туркменски. – Не задумал ли ты перейти на сторону Теке?

– Я поправлял свои дела, – отвечал Тыкма-бай. – За зиму из-за гололедицы и недостатка корма много пало верблюдов в моем ауле.

– А между тем нам очень нужны верблюды.

– Сколько нужно?

– Не меньше двадцати тысяч.

– Не меньше двадцати тысяч! – воскликнул всегда сдержанный и степенный Тыкма-бай. – Разве можно собрать такой большой караван? Сколько же нужно товара, чтобы навьючить двадцать тысяч верблюдов?

– Бухарский нар поднимает восемнадцать, а хорошо кормленный двугорбый – шестнадцать пудов, – объяснил Петрусевич. – Ваши же туркменские отощали за зиму и едва ли поднимут более десяти пудов. Таким образом, в один путь я подниму на ваших верблюдах не более двухсот тысяч пудов.

– Какого же товара?

– Пригони верблюдов, а товар найдется. Чтобы скорее завязать дело, возьми у меня в задаток столько серебра, сколько сам пожелаешь. Тебе я дам без залога.

– Хозяину нельзя не знать, что положат на спину его верблюда. Теперь перед нами видны целые горы железных столбов, а если положить их на мягкие горбы, то мы получим одних калек. Какой же тогда барыш?

– Мы повезем хлеб, соль, фураж…

– А пушки?

– Для пушек у нас найдутся лошади.

– А ружья и порох?

– Не дело ты спрашиваешь.

– А патроны?

– Допивай чай, и пойдем на пристань. Там ты увидишь все, что мы поднимем в караване.

Красноводский рейд и его набережная представляли в то время оживленную картину. Там всюду шла борьба между культурой и первообразом неприхотливой природы: верблюд с недоумением глядел на страшную фигуру локомотива, а рыбак-туркмен сторонился с ужасом перед паровым катером.

Сильные впечатления должны были оставить в уме Тыкма-бая все эти рельсы, стрелки, крючья, колосники, платформы, фонари… но его занимал один вопрос: где же тыр-тыр?

Таинственные митральезы, получившие в степи характерное название тыр-тыр, очень смущали воображение предводителя теке.

– Ты мне надоел со своими расспросами о тыр-тыр, – объявил ему наконец Петрусевич. – Другой подумал бы, что ты замышляешь недоброе. Поди лучше позавтракай, отдохни, а потом возвращайся ко мне побеседовать о найме верблюдов. Проводите его в клуб, – обратился Петрусевич к своему ординарцу, – и пусть там считают его моим гостем на время пребывания его в Красноводске.

Красноводский клуб обладал замечательной способностью наводить на свежего человека непреодолимую тоску, которая повышалась перед буфетной стойкою до степени черной меланхолии. Властная рука открыла его когда-то на казенные средства со специальною целью соединить заброшенное на окраину общество и как раз достигла противоположного результата. Местные дамы перессорились в клубе, и каждая из них постаралась абонировать себе отдельную стену. Дама одной стены не подходила к даме другой стены, строго следя, чтобы порядок этот соблюдали их мужья и друзья. Бильярдная делилась по временам дня на офицерскую и торгово-промышленную. Буфет угрожал, но не привлекал. Петрусевич возлагал большие надежды на читальню, но и она служила усыпальницей умственных отправлений.

Перед клубом был разведен, опять-таки властною рукой и на казенные деньги, общественный сад, обнищавший до того, что на его гальке и песке влачили грустное прозябание всего несколько кустов тамариска. Отсюда, однако, открывался необычайно красивый вид на величественный рейд. Из-за этой картины чуткая натура могла простить, особенно в лунную ночь, Красноводску все его недостатки и прегрешения, не исключая и уныние клубной залы.

Но вот подкрался день, когда пустота Красноводского клуба сменилась сначала небывалым оживлением, а вскоре и бойкой военно-походной жизнью. Предвестником ее служили какие-то таинственные предприниматели, подолгу шептавшиеся со смотрителем продовольственного склада. Природа наградила их горбатыми носами и акцентом, переходящим наследственно от великого Ирода. Впрочем, это впечатление сглаживалось у некоторых из них ленточками ордена Святой Нины.

По следам предпринимателей задымились пароходы и паровые шхуны из всех западных портов Каспия: из Астрахани, Петровска, Баку и даже из вечно плаксивой Ленкорани. Прежде всех высадились на Красноводском рейде пишущие адъютанты. Но они не успели открыть свои походные столики, как заскрипели перья интендантских столоначальников, защелкали кассиры, заворчали контролеры – и приготовления к войне закипели. За пишущими адъютантами появились боевые, готовые ловить моменты, а там хлынули в Красноводск и все роды оружия.

Клуб распирало табачным дымом, а после обедов и ужинов, особенно за матрасинским, отзывавшимся запахом Апшеронского полуострова, некуда было человеку скрыться от серьезных прений. Все доказывали и объясняли, но никто не хотел слушать. Не только у каждого столика, но и у каждого прибора была своя тема и только в буфете и в бильярдной являлись суждения объективного характера.

Состав посетителей клуба менялся с каждым пароходом, торопившимся принять одних, высадить других и спешить или на юг – в Михайловский залив и Чекишляр, или круговым рейсом к девяти футам у Волги. Менялись люди, но злобы их оставались те же: продовольственная злоба сменялась медицинской, эта артиллерийской, переходившей в инженерную, контрольную, телеграфную с неизбежным вопросом: да кто же у нас будет начальником штаба?

И люди за людьми, и день за днем чередовались лишь с незначительными вариантами в спросе и предложении жизни. В спросе преобладал матрасинский чихирь, а в предложении – критический взгляд на весь живой и мертвый инвентарь предстоявшей войны.

Даже комиссионер Александров, принявший христианскую фамилию вместе с повышением из вахтеров в смотрители, пускался в философию созидания интендантских складов.

– Что такое прибор Раковича? – допрашивал он неизвестно кого за второй бутылкой матрасинского. – Вы скажете, что он действует посредством химии, да на что она мне? У хорошего интенданта вся химия должна быть на конце языка. Возьмите, например, мой язык…

– Прекрасно, предположим, что я взял ваш язык, что же дальше? – поинтересовался не без иронии госпитальный ординатор.

– Посыпьте мне на язык смесь муки и куколя, и я скажу вам, сколько заключается процентов куколя в муке.

– Замечательный язык!

В другом конце столовой пехота нападала на артиллерию:

– Повторяю вам, что моей роте выдали патроны, стреляющие на пятьдесят шагов, не более.

– Уж и на пятьдесят! Но, во всяком случае, при чем тут артиллерия? К тому же не забывайте, что нашими патронами никогда еще не стреляли при сорока пяти градусах Реомюра.

– При чем же тут Реомюр?

– Реомюр? На этот счет в книжке почитайте.

– Милостивый государь!

– Патроны наши изготовлены для Европы, где и быть не может такой адской температуры, как здесь. Очевидно, растопившиеся просальники обволокли зерна, которые и не воспламеняются.

 

Артиллерийские прения замолкли. Пришла очередь медицины.

– Какова штука! – сообщал во всеуслышание один ординатор другому. – Отрядным врачом назначен Гейфельдер, знаменитейший автор «Полевой хирургии», которая начинается так: «Если ты идешь мимо человека, видишь, что его голова лежит в воде, и желаешь ему помочь, вынь прежде всего голову из воды и положи ее на сухое место…»

Изредка речи столовой прерывались возгласами бильярдной, и особенно обещаниями положить желтого в среднюю.

– Хороши и у вас, доктор, порядки, – говорил контролер Зубатиков. – Сегодня я заглянул в квашню и нашел на ней покрывало со штемпелем «заразное». Простыня из-под тифозного пошла у вас на покрывало для квашни.

Ординатор ошалел. Разговор притих.

– А позвольте узнать, с кем я имею честь?

– Полевой контролер Зубатиков.

– Вы нашли у нас в госпитале покрывало на квашне со штемпелем «заразное»?

– Нашел, и акт составил, и дам ему ход.

– Это подлец комиссаришка виноват! Это все он экономит. Извольте тут лечить, когда он набивает квашню микробами!

Из бильярдной донеслось новое обещание положить желтого в среднюю. На некоторое время Зубатиков, обнаруживший заразную квашню, сделался центром общего внимания.

– Батенька! – адресовался кто-то к нему из бильярдной. – Я вам принесу интендантскую рубаху, которая недостает до пятого ребра.

– Уж и до пятого! – заметил, не особенно, впрочем, громко, Александров.

– Я вам говорю до пятого, так значит, до пятого, – пробуравил появившийся с кием в руках грозного вида капитан.

– Это, разумеется, зависит от роста, – уклончиво объяснил Александров. – На ваш рост, капитан, какую ни надень рубашку, она будет всегда только до пятого.

Польщенный капитан повернул обратно в бильярдную, и оттуда вновь донеслось обещание положить желтого в среднюю.

Столик переговаривался со столиком и комната с комнатой.

– Да кто же, наконец, будет начальником штаба? – слышался любознательный вопрос телеграфного немца. – Извольте, говорят, провести телеграф, а у меня нет ни одного столба, каково положение!

– Мой дядя, генерал-адъютант…

– А у вас дядя генерал-адъютант?

– …пишет, что начальником штаба назначается полковник Гр-ков, которого командующий знает еще по Туркестану. Думали было назначить полковника Куропаткина, но у них там, в Семиречье, нелады с Китаем.

– А Куропаткин все-таки будет в отряде.

– С неба свалится?

– Зачем с неба? Он придет через Хиву со вспомогательным отрядом.

– Пробовали уже проходить эти проклятые пески, да ничего не выходило.

– Будьте спокойны, туркестанцы пройдут, – говорил туркестанец.

– А что слышно об англичанах? – полюбопытствовал инженер Яблочков, мечтавший подвести когда-нибудь мину под просвещенных мореплавателей.

– Поверьте, что они не проспят удобную минуту подставить ножку России, – отвечал офицер, готовившийся в академию. – Они охотно подкупят и натравят против нас всю азиатскую сволочь. Недаром и наш посланник телеграфирует: «Пребывайте на почве трактатов и будьте осторожны».

Вообще не было вопроса, который не разрешался бы здесь быстро и решительно.

– Интересно узнать, кого предпочитает Михаил Дмитриевич, Мольтке или Наполеона?

– Наполеона! – решил общий голос. – Он только и берет с собой в походы приказы Наполеона и сочинения Хомякова.

Явились даже и статские мнения.

– Мы, русские, деремся тогда только, когда нам тошно становится, и если бы нашелся гений вечного мира, мы охотно сдали бы наши знамена на хранение в исторические музеи.

Но офицер, готовившийся к поступлению в академию, не мог оставить эту ересь без ученого опровержения.

– Мольтке не то говорит! По его кодексу, вечный мир есть не более как глупая мечта, а война, наоборот, есть часть Богом установленного порядка. Мольтке прямо указывает, что война развивает благороднейшие качества человека: мужество, преданность, братство…

– И наклонность к приобретению, – вставил от себя Зубатиков. – Немцы повытаскали из Версаля не одни предметы художества, но и всю ценную мебель.

– Господа, – провозгласил наконец капитан компанейского парохода, – помните, что через два часа я снимаюсь с якоря, и едущим в Чекишляр не мешает теперь же идти на пристань.

XIX

Чекишляр много повредил авторитету Мольтке, так как вся столовая, забыв великого стратега, засуетилась и занялась расчетами с прислугой за съеденное и выпитое. Прежде, однако, чем чекишлярцы отправились на пристань, в дверях столовой показалась мощная фигура туркмена, обратившая на себя общее внимание. Переводчик познакомил с ним все общество одной общей рекомендациею:

– Тыкма-бай, гость генерала Петрусевича, который просит принять его в свою компанию. Он знает немного по-русски.

Предупреждение это было сделано вовремя, так как коньяк с кофе могли предательски выдвинуть вопрос: как попала сюда эта разбойничья морда?

– Не желает ли Тыкма-бай молока русской кобылицы? – спросил кто-то, достаточно уже изведавший вкус этого молока.

– Я водки не пью, – ответил по-русски Тыкма-бай, – но за стакан воды был бы благодарен.

Русский ответ степняка поднял в обществе бурю восхищений. Послышались приказания:

– Зельтерской воды, лимонаду, айрану!

Тыкма-бай, тронутый этим вниманием, благодарил по правилам степного этикета – приложением руки к сердцу. Вскоре он сделался жертвой офицера, готовившегося в академию, которому трудно было удержаться от ученого допроса.

– Почему население Туркмении делится на такое множество племен: иомуды, гокланы, сарыки, солоры, чодоры, джафарбаи, теке?

– Я не ученый человек, – отвечал скромно Тыкма-бай, – если же у нас так много народа, то значит, мы ничего не делаем неугодного Богу.

– Правда ли, что иомуды самое мирное племя в Туркмении?

– Да, если его не обижают.

– А скажите на милость, кому принадлежит остров Целекен? – вставил свой вопрос господин с классическим носом.

– До сегодняшнего дня он принадлежит иомудам, – отвечал Тыкма-бай, – а завтра, как Бог укажет.

– Не продадите ли этот остров?

– Нет, Тыкма-бай, вы не продавайте ваш остров, – послышались дружеские советы. – Он будет иметь громадную цену. В нем миллионы пудов нефти.

– А какое из туркменских племен самое храброе, солоры или теке? – допытывал офицер, готовившийся в академию.

– Мне трудно ответить на этот вопрос, потому что люди считают иногда трусость врага за собственную храбрость.

– Почему ваши племена враждуют между собою?

– Каждый желает быть хозяином своей кибитки.

– У вас нет ни хана, ни эмира?

– У нас в каждой кибитке свой эмир.

– А уездного начальника вы очень боитесь?

– И уездный начальник может быть хорошим человеком.

– Тыкма, не хочешь ли поступить ко мне в джигиты? – спросил один из богатых фазанов-недоумков, прибывших с берегов Невы.

– Я не смею перевести ваше предложение, – заметил переводчик. – Генерал очень оскорбится, когда узнает, что мы относимся презрительно к его гостю.

– Да разве мое предложение оскорбительно?

– Вы говорите с человеком, по одному знаку которого сорок тысяч кибиток могут переброситься на сторону наших врагов.

Впрочем, Тыкма-бай, очевидно, уловил эту необдуманно брошенную фразу, так как его высокий лоб мгновенно покрылся морщинами, а в руках сломалась вилка.

– Скажите, Тыкма-бай, – возобновил свое истязание офицер, готовившийся в академию, – много ли пушек у теке? Вы иомуд, вам нечего перед нами скрываться.

– Я человек не ученый, – повторил Тыкма-бай, – и знаю счет только до пятидесяти.

– Следовательно, у них пятьдесят пушек?

– Откуда им взять такую силу? – усомнился батарейный командир.

– А Армстронга и Англию забыли?

– Армстронг требует за свой товар чистенькие денежки, а у них все капиталы в верблюжьих горбах.

– А все-таки я посадил бы эту бритую башку на время экспедиции в трюм какой-нибудь баржи, – надумал объявить приневский фазан под наитием третьего стакана кофе с коньяком.

Понял ли Тыкма-бай это нескромное предложение? Вероятно, понял, так как в его зрачках сверкнуло выражение неудержимой ненависти.

– Господа, позвольте мне покаяться. Я сочиняю марш на взятие Геок-Тепе и затрудняюсь только в одном вступлении…

Покаяние шло от красноводского капельмейстера, не проронившего до настоящей минуты ни одного слова.

– Начните так: пятьдесят барабанов бьют тревогу, – посоветовал Зубатиков. – После тревоги плывут в воздухе звуки нежной флейты… наподобие как бы голубя с масличной веткой в клюве.

– Мне хочется знать, о чем они говорят, – спросил Тыкма-бай у переводчика.

– Они говорят, какой будет праздник, когда мы возьмем Геок-Тепе.

Здесь Тыкма-бай разбил нечаянно рюмку. Со стороны пристани слышались последние призывные свистки парохода. Часть общества поспешно оставила клуб.

– Куда они уходят? – поинтересовался Тыкма-бай.

– В Чекишляр. Здесь вы видите одни только мелочи, тогда как там много и людей, и коней, и пушек.

– Я хочу водки! – объявил внезапно по-русски Тыкма-бай.

Удивленное общество поспешило выступить с радушным предложением кюммеля, хереса, бальзама. Напоить трезвого вообще приятно, а трезвого туркмена и подавно.

Тыкма-бай выпил залпом полбутылки быстро одуряющего алкоголя.

– Спать пойду, – объявил он всему радушному обществу. – Радости в сердце нет… а сил убавилось.

На лошадь он все-таки вскочил бодро и только, к удивлению своего Мумына, повел рассуждение с самим собой:

– Ак-Падша скажет, что Тыкма мошенник, что он унес его медаль… Я сардар, а не воришка, и пусть это знают во всех странах…

Вероятно, с этою целью Тыкма-бай осадил коня перед почтовой конторой, где, как он знал по прежним побывкам в Красноводске, можно отдать всякую вещь, и она придет к друзьям без убытка.

Почтовый чиновник дремал в адской духоте своей конторы, когда к нему грузно ввалился колоссальный туркмен.

– Можешь ли ты, господин, послать мою вещь, куда я хочу? – спросил Тыкма-бай, подбирая в уме русские слова. – Можешь? Тогда возьми эту медаль и пошли ее Ак-Падше. Пусть он знает, что я – сардар всего Теке, а не мошенник, которому нужна чужая вещь.

В руках изумленного почтового приемщика очутилась медаль.

– Где тебя так нагрузило? Пойди на берег да окуни в воду свою бритую башку.

Пренебрегши этим советом, Тыкма-бай вскочил на лошадь и помчался к аулу; здесь он не замешкался и, пристегнув к седельной луке запасного коня, скрылся за горным перевалом. Но едва он показался на вершине перевала, как вокруг него собралась неизвестно откуда вся свита, сопутствовавшая ему по дороге из Теке. Явилось и оружие. Образовался летучий отряд, быстро удалявшийся на восток…

В это время Петрусевич разбирал доставленные ему донесения и телеграммы. Кабель пересекал в ту пору Каспийское море только между Баку и Красноводском, так что последний переговаривался с Чекишляром и атрекской линией кружным путем, через Персию.

В одной из полученных телеграмм этапный командир сообщал, будто народный круг Ахал-Теке избрал бывшего бамийского хана Эвез-Мурада-Тыкма, именуемого в просторечии Тыкма-баем, в сардары с обязанностью объявить газават России. Петрусевич рассмеялся на всю канцелярию.

– До чего может одуреть человек, сидя два года на Сумбаре, – говорил он одному из своих пишущих адъютантов. – На Сумбаре думают, что сардар Теке может объявить газават! Не дадут ли ему в руки и зеленое знамя?

Зная, что только имам страны может объявить газават, Петрусевич посмеялся над ошибкой телеграммы с ученой стороны и оставил ее фактическую сторону без всякого внимания.

– «По слухам, идущим из джафарбайских аулов, – доносил другой этапный, сидевший на Михайловской линии, – избранный народным собранием в сардары Эвез-Мурад-Тыкма послал гонцов в Хиву с просьбой о помощи!..»

– Посоветуйте этому этапному переменить лазутчиков, да и самому почитать кое-что в истории Средней Азии, – обратился Петрусевич к адъютанту. – Такая умница, как мой Тыкма-бай, не пошлет за помощью к хивинскому хану, который отлично понимает свое вассальное положение.

Наконец, Петрусевич вскрыл донесение, несомненно, основательного человека, доставленное со всеми признаками необыкновенной поспешности.

– «Избранный в сардары бывший хан Вами и Беурмы, Эвез-Мурад-Тыкма, проследовал в эту ночь к Красноводску, а спутник его англичанин О’Донован направился вместе с слугой к южноперсидской границе…»

Над этим донесением Петрусевич глубоко задумался.

«Здесь есть какая-то доля правды, – соображал он, пробегая вторично донесение достоверного человека. – Прискорбно, если тамыр изменяет мне как последний двоеданец, виляющий хвостом между Персией и Теке. С другой стороны, много есть и извиняющих обстоятельств в его пользу. Этого человека вынудили стать в ряды наших врагов. Не далее как в прошлом году он явился с покорностью Теке, а господа триумвиры арестовали его и поволокли за своей печальной колесницей. Он бежал… и я делаю вид, что этого не знаю. Разумеется, и каждый бежал бы на его месте. Он умолял не расстреливать Геок-Тепе на его глазах и выпустить его для переговоров, но им нужна была слава!»

 

– Приведите мне Тыкма-бая… живым, а в случае сопротивления – тоже живым! – приказал наконец Петрусевич ординарцу из хорунжих. – Если же он успел скрыться из Красноводска, то попытайтесь броситься за ним в погоню… хотя это будет совершенно бесполезно…

Ординарец, сильно польщенный данным ему поручением, не замедлил посадить на коней свой взвод казаков, мирно проживавших на заднем дворе генеральского дома. Потревоженным Гаврилычам представилась при этом картина заправской войны.

– Если случится какой грех, – говорил Гаврилыч Гаврилычу, – передай жене поклон и скажи, что чакинец зарубил.

– А почто так?

– На его коне можно всякого человека зарубить.

– А ты стрель его!

– Как же, стрелишь паршивца!

Хорунжий двинул взвод на рысях к аулу.

– Подать сюда Тыкма-бая! – выкрикнул он представшему перед ним старшине. – Живым или мертвым, понимаешь?

Аульный старшина, взглянув на мелькавшую перед ним нагайку, понял, что от него требуют выдачи его закадычного друга.

– В ауле нет Тыкма-бая, он уехал в степь.

– Под арест!

Отослав для чего-то старшину под арест, распорядительный хорунжий двинулся со взводом в степь. Но – увы! – он подоспел только на погляденье вслед удалявшейся группы теке.

Состязание пегашек с аргамаками привело бы к комическому исходу, поэтому хорунжий, несмотря на страшное желание изловить Тыкма-бая, вынужден был остановить взвод и дать очистительный залп по мелькавшей впереди горсточке людей.

XX

Суровые интересы войны захватывают громадные пространства. Впрочем, Волге, доставлявшей к морю боевой материал в виде хлеба, пороха и людей, суждено было по ее географическому праву проявить в предстоящей экспедиции усиленную деятельность.

Со времени отъезда князя Артамона Никитича в Крым его усадьба на Княжом Столе пребывала в полном отрешении от окрестного мира и его суеты. Сила Саввич, навесив замки и заменив фрак халатом, ушел в чтение духовных книг, а Антип Бесчувственный хотя и состоял при доме, но в совершенно неизвестном ему звании. Он был на положении забытого человека. Выглядев и в блестящее время своей жизни обеденным ракитовым кустом, он скоро обмохнател до сходства с лесовиком.

Изредка, впрочем, художники, хранившие благодарную память о прелестях гурьевской площадки, появлялись на ней в качестве неустанных созерцателей лунных эффектов и необъятного горизонта. Вот и теперь пароходный свисток вызвал Антипа и его неизменную «Подружку» на послугу, впереди которой виднелось что-то пригодное на усладу или пропитание человека. Волгарь искусно подвел «Подружку» к самому трапу, опущенному за борт для спуска пассажира. В пассажире он неожиданно признал кадетишку и до того засмотрелся на своего друга, что чуть не проскользнул под лопасть винта. Однако поправился, сладил и уцепился багром за сходню.

– Сказывай, ракитовый куст, как гурьевские дела? – был первый вопрос Узелкова.

– Хоть бы дали чуточку опомниться… от радости, я говорю, опомниться! – укорял своего друга Бесчувственный. – А впрочем… что же, если так сказать, то дела у нас особенные: княжна под клобук уходит, вот какие дела!

– А про старшую нет вестей?

– Были слухи, будто она недавно в монастыре объявилась… с повинной… да только мать игуменья не приняла свое дитё. «Иди, – сказано было от нее, – иди под начало… да на год в пекарню, да год с книжкой на богадельню, а не то – с глаз долой!» Княжна не согласилась, да и то сказать, чего ей в пекарню, когда у ней другое рукомесло.

– И уехала?

– Не услежено, не знаю.

«Подружка» подошла к пристани.

– Слушай, Антип, я отдохну на площадке, а когда покажется «Колорадо», подай ему знак принять пассажира.

– Да вы куда?

– На войну, Антипушка.

– Какая же теперь у нас война? Разве какая махонькая?

– С текинцами, это народ храбрый и жестокий.

– Что же, я не спорю, вам это лучше известно. Помахать-то флагом… Отчего не помахать? Да только «Колорадо» не стопорить. «Лебедь» или «Надежда» – те другое дело. А то, ваше благородие Яков Лаврентьевич, остались бы вы на кои сутки в усадьбе, – надумал попросить Бесчувственный. – Может, больше и не увидимся, так поохотиться, значить, напоследях.

Узелков недослышал или не обратил внимания на просьбу старого приятеля и пустился бегом вверх по лестнице к площадке; здесь он перевел дух под старым дубом.

Не уделяя грандиозной панораме Волги ни черточки внимания, он отдался всецело воспоминаниям о недавно пережитом.

«Да, было мгновение, когда в вечно памятную ночь я уже целовал мысленно уста невесты, и какое разочарование! Утром она отправилась к венцу, а потом – в бегство… Нельзя ли, однако, отворить окно и заглянуть в ее комнату?» – закончил свои воспоминания Узелков.

В это время со стороны рощи послышались звуки колокольчиков остановившейся у ворот почтовой брички.

«Точно дядя!» – мелькнуло в его уме при виде запыленного пассажира.

«Точно мой милый племяш!» – мелькнуло в уме пассажира при виде одинокого офицера, стоявшего перед забитым окном опустелого флигеля.

Не прошло и минуты, как они уже целовались. Посыпались перекрестные вопросы:

– Что ты здесь делаешь?

– А ты, дядя, зачем сюда приехал?

– Я поджидаю «Колорадо».

– И я.

– До какого города?

– В Астрахань, а ты?

– Тоже – и прямо на войну! И вот захотел проститься со всем, что было дорого. По мнению Антипа, война будет маленькая, а все-таки и в маленьких войнах убивают насмерть. Я хочу, дядя, оторвать ставню и побывать в комнате Ирины.

– Не проще ли позвать сторожа, спросить у него ключ и обойтись вообще без преступлений, хотя бы и романического характера?

Вскоре Сила Саввич как был в халате, так и прибежал с «житием» в одной руке и со связкой ключей в другой.

Войдя в дом, Узелков нашел комнаты Ирины в совершенно нетронутом виде, точно хозяйка ушла на прогулку неподалеку в парк. На столе лежала объемистая рукописная тетрадь, озаглавленная «Дневник женщины-врача Ирины Гурьевой».

«Не своровать ли? – мелькнуло у него в голове. – Ну это, как дядя скажет. Нельзя ли, однако, узнать, на ком останавливались ее мысли в минуту бегства».

«Отец! – пробегал Узелков последнюю страницу дневника. – Бежать от тебя, как от отца и друга человечества – двойное безумие. Не приходит ли тебе в голову мысль, что я увлечена Холлидеем до степени падения? Ничего подобного! Ты мне веришь, я не способна на ложь и особенно перед тобой, тем не менее бегу от тебя. Из этого дневника ты увидишь, что я не люблю Холлидея, но принадлежу ему, для меня он неотразим! В нем масса загадочной силы. Теперь он требует, чтобы я бежала, и я… покоряюсь».

– Ты читаешь чужой дневник? – спросил Можайский, найдя Узелкова на месте преступления.

– Ах как это интересно! – оправдывался Узелков. – Ведь это исповедь светлой, непорочной души.

– Потому-то и нельзя читать, что это исповедь светлой и непорочной души.

– Неужели, дядя, ты не прочтешь?

– Ни одной строчки.

– Не оставлять же эту драгоценность в добычу мышам, времени и забвению.

– А мы отошлем его князю Артамону Никитичу.

– Ты, дядя, пуританин, а я не в силах относиться так строго к своим поступкам. Притом же ты не любил Ирину, а я… а я возьму здесь хоть что-нибудь на память о ней. Я возьму этот сломанный гребешок, которым она расчесывала свою дивную косу. Или нет, я возьму эту маленькую подушечку; пусть она будет моим амулетом.

Однако Узелкову показалось недостаточным похищение на память о Гурьевке одной маленькой подушки. Ему понадобились и сломанная пряжка, и обрывки кружев, и брошенный пучок полевой травы.

– «Колорадо» бежит! – выкрикнул в окно Антип и побежал к пристани помахать флагом.

Нужно было торопиться. В поспешности Узелков потерял прежде всего пряжку, потом кружева и пучок травы и в конце концов на память о Гурьевке у него осталась только маленькая подушка. Для нее он нашел сохранное место – на груди под сюртуком; при этом он почувствовал двойное удовольствие: грудь сделалась выпуклее и амулет очутился у самого сердца.


Издательство:
Public Domain