Мюриэл «Джой» [1] Миллекен посвящается
© Артём Лисочкин, перевод на русский язык, 2024
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство Эксмо», 2024
Bruce Nash
All the Words We Know
Copyright © Bruce Nash 2024
Начинается все с этой, как ее… Ну, в общем, с той женщины на автомобильной парковке. Одетая в ночную рубашку, она лежит на спине, глядя в небо. Ночная рубашка белая, а вокруг шеи вышиты такие голубенькие… Как их там? Ах да, незабудки. Вокруг нее собралась небольшая толпа. Все в проформе… то есть в униформе. Профессиональной, медицинской. Все моложе этой женщины, намного моложе. Смотрят друг на друга. Смотрят на небо. Смотрят вниз, на женщину. Перешептываются.
Я вижу их, когда выхожу из этой штуковины… из лифта. Проталкиваю перед собой свой ходунок через фойе к большим раздвижным входным дверям и смотрю на них сквозь стекло. Отсюда хорошо вижу шею женщины, окруженную голубыми незабудками. Со зрением у меня всё в порядке.
Смотрю на людей на парковке. Мне видно, как они перешептываются через стекло. В смысле, мне видно через стекло, как они перешептываются. Здесь, в этом заведении, они всегда перешептываются. Или же орут друг на друга, так что можно все разобрать. Там Доктор – или кто он там еще на самом деле, Сердитая Медсестра, девушка с Филиппин и еще несколько человек, в том числе тот славный парнишка, что моет полы. И женщина в ночной рубашке. Она ни с кем не перешептывается. Взгляд ее устремлен в небо. Или в небеса. Не то слово, которое нынче часто услышишь. Женщина примерно моего возраста, и ее ночная рубашка очень похожа на мою, не считая этих, как их там, голубеньких на шее. Только вот я в жизни не вышла бы на парковку в ночной рубашке. Я всегда одеваюсь, когда выхожу из своей комнаты. В приличное платье или брючный костюм с подходящей к нему блузкой. Подходящей – это в смысле в тон, а не в том смысле, что блузки могут ходить сами по себе. Стараюсь не распускаться.
Они смотрят на эту женщину как на какой-то нежданно доставленный груз. Примут ли они этот груз? Всякие грузы поступают сюда каждый день. Каждый день на парковку заезжают грузовики, и через большие раздвижные входные двери входят люди, которые катят такие высокие вертикальные тележки, уставленные коробками. А как-то раз, если я правильно помню, и с каким-то знаменитым каннибалом в клетке, хотя это все-таки вряд ли.
Но, будь то коробки или Ганнибалы, к ним всегда прилагаются документы, которые должна подписать Сердитая Медсестра. Так они этого ждут? Документы? Женщина в ночной рубашке – это груз, доставленный без документов? Нет. Она, наверное, новый президент. То есть резидент. Постоялец. Вернее, постоялица. Хотя сейчас не может даже просто стоять, не говоря уже о том, чтобы постоять за себя или кого-то еще. Они просто ждут, когда освободится место. Хотя обычно новенькие приезжают в инвалидных креслах. И обычно не лежат на спине на парковке, глядя в небо. Однако я не думаю, что она пробудет там слишком уж долго. Если в этом месте есть свободная кровать, то это ненадолго. В том случае, если для нее найдется место, она там долго не пролежит. Ни в коем случае.
Возвращаюсь в фильт… то есть в лифт, и поднимаюсь на свой этаж. Проталкиваю свой ходунок вдоль по коридору. Мой сын привязал к дверной ручке моей комнаты лоскуток шелка. Или моя дочь. Чтобы я знала, что это моя комната. Мой сын… Моя дочь… Моя комната.
Но прежде чем войти туда, я захожу в комнату своей приятельницы. Я могу легко отличить ее дверь, потому что к ней не привязан лоскуток шелка. Дверь эта открыта, я заглядываю внутрь, но моей приятельницы там нет. Что странно, так это что ее инвалидное кресло здесь, а моя приятельница – нет. Кресло это стоит возле окна, выходящего на парковку. Она без этого кресла-каталки никуда.
А я вот человек подвижный. У меня есть ходунок, и я хожу здесь, куда только захочу, – и надо, и не надо, ждут меня там или нет. Вот почему я каждый день стараюсь одеться как следует, несмотря на всю эту возню с пуговицами, крючками, молниями и всем прочим. Поддерживаю презентабельный вид. В отличие от моей приятельницы, которая приезжает в своем инвалидном кресле на обед в той же старой ночной рубашке, в которой лежит или сидит в постели. Ночнушка эта более или менее белая, если не обращать внимания на пятна от еды спереди, которые девушка из Вьетнама время от времени протирает губкой. На воротничке – полинявшая вышивка в виде голубеньких цветочков. Как они там называются? Ах да, незабудки…
Моя комната лучше, чем у моей приятельницы. У меня в окне деревья. По крайней мере, кусочки деревьев. Листья, ветки, такого вот все рода. На полу под окном стоят растения в горшках, которые моя дочь поливает, когда приходит. Есть телевизор – в углу, высоко на стене. И у меня есть этот, как его, на котором стоят картинки. Фотографии. А еще большой ежедневник, открытый на сегодняшней странице, который, строго говоря, лежит там, а не стоит – в отличие от фотографий. Наверное, потому, что у него сзади нет этой, как ее… подставки. Мой сын пишет в этом ежедневнике всякий раз, когда что-то должно произойти. А я должна каждый день в него заглядывать, чтобы знать про это.
На фотографиях в основном молодые люди – дети, мальчики, девочки и так далее, а еще на одной, в самой глубине, возле стенки, – какой-то дядечка постарше. Все, кроме этого дядечки постарше, улыбаются, что приятно. Люди в телевизоре вот тоже улыбаются, но это раздражает. Они сидят за столом перед чашками с кофе, разговаривают, смеются и во всем друг с другом соглашаются, но никогда не смотрят друг на друга. Они смотрят на меня или на стену у меня над головой. Вид у них вроде довольный жизнью, но это может измениться. Иногда в телевизоре убийства, или политики, или кто-то слишком быстро ездит на несуразно больших машинах, или серьезного вида мужчины с важным видом указывают на какие-то цифры. Иногда люди там поют или едят гамбургеры, или поют и одновременно едят гамбургеры, хотя я никогда не включаю звук. Иногда на экране на удивление долго играют в крикет. А иной раз изображение вдруг вообще перестает двигаться, и появляются картинки этого места с информацией внизу о том, во сколько будет обед, или игра в бинго [2], или автобусная экскурсия – все то, касательно чего я должна сверяться с большим ежедневником, который всегда открыт и лежит на этом, как его там, рядом с фотографиями.
Всякий раз, когда приходит мой сын, то первое, что он делает – после того как переставит фото того дядечки постарше от стенки на самый передний край этого, как его там, – это смотрит в ежедневник, на открытую в нем страницу. То есть на страницу, на которой тот открыт.
– Здравствуй, золотко, – говорю я ему, стараясь не выдать своего удивления.
– Ты вроде удивлена, – отвечает он. – Ты ведь не забыла заглянуть в ежедневник, мам? Там написано, что я сегодня приду.
– Тогда я с нетерпением жду встречи с тобой, – говорю я ему.
Он обводит взглядом комнату – как и всегда, когда не совсем понимает, о чем я говорю.
Но сегодня мой сын ведет себя по-другому. Он смотрит на меня с выражением, которое я могу охарактеризовать только как печальное. А не обеспокоенное, нетерпеливое, запо… Запорошенное? Заполошенное.
– Мам, – спрашивает мой сын, – ты в порядке?
Невозможно понять, что он имеет в виду.
– Сегодня была доставка, – отвечаю ему, гадая при этом: «А сегодня ли?»
– Я мог бы свозить тебя выпить чаю, – говорит он, – если хочешь.
– В какое-нибудь милое местечко? – спрашиваю я.
– Конечно. В какое-нибудь милое местечко.
– Нет, спасибо, – говорю я ему, и он опять обводит взглядом комнату.
Тем не менее это очень любезно с его стороны – предложить. Он терпеть не может куда-то меня возить. Когда надо складывать ходунок и убирать его в этот, как его… багажник его машины. Меня тоже приходится складывать, чтобы усадить на пассажирское сиденье, и бережно обращаться с моей головой, чтобы я ею не стукнулась, а потом возиться с пристежным ремнем, чтобы убедиться, что я в безопасности, потому что мои пальцы никак не могут управиться с пряжкой. Когда приходится искать какое-нибудь милое местечко, объяснять мне меню, беспокоиться о том, всем ли я довольна… Бедняжка, он такой хороший сын.
Я говорю ему, чтобы он не беспокоился: мы просто попросим девушку из Лаоса принести нам чашку чая и печенье.
– Моя приятельница тоже может присоединиться к нам, – добавляю я. – Мы могли бы сыграть в скрэббл [3].
Сама не знаю, зачем я это говорю. Моя приятельница никогда не заходит ко мне в комнату, а я никогда ее не приглашаю. Но вид у моего сына заинтересованный, когда я упоминаю о ней, и я знаю, что ему нравится, когда у меня есть эти, как их… социальные контакты.
– Знаешь, она жульничает, – добавляю я.
На обед в столовой фрикадельки, а значит, день сегодня особенный. Я не спрашиваю. Может, Кубок Мельбурна [4], хотя ни на ком нет шляп. Вообще ни на ком нет шляп. Или опять окончание войны, или Рождество. Сердитая Медсестра сейчас на кухне – проверяет, достаточно ли серыми стали фрикадельки. Пока те пекутся, распекает за что-то девушку из Швеции. Обеспечивает порядок, печется за него.
Я прислоняю ходунок к стене, под большой картиной с улыбающимися акулами, и сажусь на свое обычное место. Акулы плавают в бассейне, балансируя яркими пляжными мячами на своих… как там это у них называется… Рылах? Мордах?
Малый, который здесь не живет, – на соседнем с моим стуле, как обычно. Я здороваюсь с ним и, как обычно, спрашиваю у него, где его комната – на этом этаже, или этажом ниже, или этажом выше, как моя.
Вид у него малость шероховатый… ошарашенный.
– О, – восклицает он, – я здесь не живу!
– О, правда? – отзываюсь я. – В самом деле?
– Я здесь просто в гостях, – говорит он.
– Ну конечно же в гостях, – отвечаю я, после чего жду.
Он обводит взглядом всех, кто сидит на своих местах за обеденными столами, смотрит на ходунки и инвалидные кресла, выстроившиеся вдоль стены. На улыбающихся акул.
– У меня очень красивый дом, – говорит он. – С белым забором и гаражом на две машины.
Мы едим наши фрикадельки. Малый, который здесь не живет, явно хочет мне что-то сказать. Но я его обидела. Он всегда обижается, когда забываешь, что он здесь не живет.
Однако вскоре не выдерживает.
– Вы слышали? – спрашивает он у меня. Он всегда все знает. Для человека, который здесь не живет, он много чего знает об этом месте.
Отвечаю ему не сразу. Смотрю на остальных, сидящих вокруг нас в столовой. Непохоже, чтобы кто-то из них так уж много чего знал. Об этом месте или о чем-то еще. Но мне нужно быть любезной. Судя по тому, как они всматриваются в свои тарелки, им явно очень хочется как можно больше разузнать хотя бы о своих фрикадельках.
– Что слышала? – говорю я.
– Новости.
– Иногда. Уже не так часто. Мне не нравятся все эти улыбки.
– Да нет же… Вы слышали, что тут произошло? Здесь, в этом месте?
– Была доставка. Что-то привезли, – говорю я ему. Он не единственный, кто знает об этом.
– Кто-то умер, – говорит он.
А затем все мне выкладывает. Кто-то выпал из окна. Одной из комнат на верхнем этаже. Свалился прямо на парковку – и насмерть. Знает он не так уж много, но то, что он знает, наполняет его большой гордостью. Шепчет он так громко, что, наверное, слышно всем остальным. Глаза у него горят. И, как мне кажется, даже дрожат руки.
– Вы, наверное, очень рады, – говорю я.
Вид у него опять изумленный – и опять обиженный. То, что я сейчас сказала, – это явно не то, что можно было бы счесть, как это… применимым. Приемлемым.
Я иду в комнату своей приятельницы. Дверь открыта, я заглядываю внутрь, но моей приятельницы там нет…
– Здравствуйте, милочка, – говорит она.
Я говорю ей то же самое. Мы с ней частенько так поступаем, даже когда помним, как кого зовут. Я поступаю так и со своей дочерью и сыном – «милочка», «золотко», «зайчик» и так далее.
Она полусидит в кровати, лицом к окну. Это окно отличается от моего. Мое лучше. Ее окно выходит на парковку, а из моего, конечно, видны деревья. А еще в комнате есть единственный стул – такой же, как и в моей комнате. Он стоит прямо возле кровати. Я сажусь на него, ставлю рядом свой ходунок.
– Скрэббл? – как всегда, предлагает моя приятельница.
Иногда я пропускаю ее слова мимо ушей, но только не сегодня.
– Почему бы и нет? – отвечаю я.
– В самом деле, почему бы и нет? – говорит она, пытаясь нашарить коробку с игрой на этом, как его там – таком же, как у меня, – и, как всегда, смахивает на пол чью-то фотографию.
– Твою ж мать! – восклицает моя приятельница.
Говорю ей, чтобы не беспокоилась. Девушка из Малайзии потом ее подберет, когда придет раздавать лекарства. Наконец моя приятельница раскладывает доску для игры в скрэббл на кровати между нами. Кстати, до сих не пойму, почему эта квадратная штуковина называется «доска», тем более что она пластмассовая.
– Какими желаете играть? – спрашивает она.
– Черными, – отвечаю я ей.
– Я, пожалуй, тоже буду черными, – говорит она и вручает мне горсть этих, как их, с нарисованными на них буквами.
Мы с приятельницей некоторое время играем в скрэббл. У нас это не особо получается, но нам все равно. У нее свои части доски, а у меня свои. Мы не опираемся на слова друг друга, никогда не используем буквы друг друга, но всегда готовы друг друга похвалить.
– Что это за слово? – может спросить она.
– Збтосмти, – отвечаю я ей.
– Просто поразительно! – говорит она.
Если кому-то из нас не нравится какое-то слово, мы хватаем буквы в горсть и швыряем их на пол, чтобы потом их подобрала девушка из Перу.
Через какое-то время моя приятельница решает, что игра окончена.
– Я выиграла, – объявляет она. – Но не расстраивайтесь, Роза, вы отлично сражались.
– Знаю, – говорю я ей. Она всегда называет меня по имени, когда ей хочется повыделываться.
– Увидимся за обедом? – спрашивает она. – Я думаю, сегодня будет что-то особенное.
Мы обе смеемся.
Но я знаю, что моей приятельницы здесь нет. Знаю, что сейчас я единственный человек в ее комнате. Я прекрасно это понимаю.
Моя дочь один за другим переносит горшки с цветами с ковра под моим окном в ванную комнату, где ставит их в ванну. Подхватывая очередной горшок, она лишь вздыхает. Каждое растение в горшке – это еще один тяжкий крест в ее жизни.
– С тобой точно всё в порядке? – спрашивает она у меня.
Как видно, успела поговорить с братом.
– Моя приятельница выпала из окна, – говорю я.
– Постарайся не зацикливаться на этом, мам, – советует мне моя дочь. Еще один тяжкий крест в жизни ей явно не требуется.
Я вижу, как она вылетает из окна. То есть моя приятельница. Заляпанная фрикадельками ночнушка с незабудками, как мне кажется, не слишком-то хороший паразит… парашют.
В моей ванной комнате есть все, что только можно пожелать, в том числе множество приспособлений, которые не дадут вам упасть, сломать шею и так далее. Прямо сейчас она больше похожа на джунгли – из-за растений в ванне. Моя дочь поливает их из такой пластмассовой штуки. Такого вот рода вещами она обычно и занимается. Она беспокоится, что вода из горшков протечет на ковер под моим окном, если я буду поливать их там. Такого вот рода вещи ее обычно и волнуют.
– Ты приняла свои лекарства? – спрашивает она.
– Мне их принесла девушка с Сицилии. Вместе с чашкой чая и печеньем.
Вид у моей дочери раздраженный. Она не любит, когда слишком много подробностей. У нее очень насыщенная жизнь. В ней и так слишком много подробностей – больше уже не лезет.
– Не знаю, смогу ли я завтра прийти, – говорит она мне. – У Чарити школьная экскурсия.
– Ничего страшного, золотко. Как она?
– Я уже говорила тебе, мам… У нее проблемы с биологией.
– Бедняжка… Образование – это так… важно. А как дела у… другой?
Она смотрит на меня и вздыхает. Ее расстраивает, когда я чего-то не помню.
– Фелисити, мам. У нее на данный момент некоторые сложности с производственной практикой.
– Какая жалость, – говорю я ей.
У меня окно намного лучше, чем у моей приятельницы.
Всю ночь я лежу в своей постели, глядя в лицо происходящему. Правда, в комнате полная тьма, так что тут явно не тьма всего, чему можно глядеть в лицо. Вообще-то чему я сейчас гляжу в лицо – это потолок. Лежа в постели и глядя вверх, только его я и вижу. Так что смотрю на него. Интересного в нем мало, но тем не менее. Он белый, так что только на него и остается смотреть ночью, когда все остальное в моей комнате укутано глубокими темными тенями. Телевизор, висящий под потолком в углу, укутан еще более глубокими и темными тенями, поскольку после моего последнего на сегодня приема лекарств его выключили. Та штуковина с фотографиями тоже темная, так что не видно, что все там улыбаются. Большой ежедневник раскрыт, хотя в темноте ничего там не прочтешь, да и в любом случае было бы неправильно читать о том, что, как там написано, должно произойти завтра, до наступления завтрашнего дня.
За окном обычно еще темней, если только нет луны, но даже если она есть, то до нее слишком уж далеко. Помимо луны, в ванной есть крошечная лампочка, так что ты не свернешь себе шею, если встанешь с кровати, чтобы зайти туда. Но зачем мне вставать посреди ночи только для того, чтобы зайти в ванную и свернуть себе шею?
Да и в любом случае дело не в темноте. Дело во времени.
Время – вот что самое необычное в этом месте.
Хотя нет… В этом месте так много времени, что в нем нет абсолютно ничего необычного.
Уж чего-чего, а времени здесь в избытке.
По ночам в этом месте ты живешь вечно.
В общем, ночь длится вечно, а поскольку я, насколько мне известно, все еще жива, то и живу вечно вместе с ней.
Ничего не происходит и продолжает не происходить, а потом не происходит и дальше. Так что все это так и тянется, стоя при этом на месте, и я тоже стою на месте, хотя в этот момент и лежу.
Тем не менее… Если, лежа в постели в этом месте, вы хорошенько прислушаетесь, то сможете услышать то, что творится за пределами вашей собственной темноты. Можете услышать, как дышат люди. Или как не дышат, что немного сложней. Вы можете прислушаться к ним, если вам надоест потолок. Иногда можно услышать, как они вспоминают – что вроде должно быть интересно, но на самом деле еще скучней, чем чье-то дыхание или потолок.
Но вот что странно касательно времени – пусть даже в этом и нет ничего необычного, – так это что оно бывает двух разных типов.
Есть время, которое бесконечно. В это время ничего не происходит. Абсолютно ничего не происходит, кроме самого течения времени. Это время, которое страдает бессовестницей… бессонницей. Единственный способ избежать его – это наконец заснуть или умереть, а я сейчас не сплю и не мертва, насколько могу судить.
А кроме того, есть крошечные отрезки времени, которые не бесконечны. Они все-таки заканчиваются, причем заканчиваются очень быстро. Внезапно появляются, а затем столь же внезапно исчезают. Вот они есть, а вот уже нет. Хотя сейчас их нет, что бы они собой ни являли. То, что есть, – это, естественно, потолок, а еще бессонница.
Я знаю, что являет собой этот второй тип времени. Конечно же знаю. Эти крошечные обрывки времени – это прошлое. То, что происходило когда-то давным-давно. И все же…
Это лишь настоящее длится так долго, что кажется, будто ты в нем уже очень давно. Прошлое же внезапно и полно событий, которые самые что ни на есть настоящие и происходят прямо в настоящий момент.
В этом есть какой-то пародонт… парадокс.
А вот вам и еще один: бесконечное темное настоящее тоже все-таки когда-то наконец заканчивается. В окне появляется свет. Но ты этого не видишь. Или же видишь, но, прежде чем увидеть его, ты его слышишь. В окне появляется звук. А скорее шум.
Он громкий. Он слышен прямо сейчас. Он самый что ни на есть настоящий.
И он вроде как мне смутно знаком.
Иногда я заблуждаюсь. А иногда блуждаю. Я и мой ходунок. Мой ходунок и я. Мы блуждаем по надраенным коридорам, в которых славный парнишка моет полы… Полы в которых моет славный парнишка.
Мы с моим ходунком едем в этой штуке, в фильте… лифте. У меня выходит управляться с его кнопками, большими и яркими, получше, чем с кнопками и пуговками на моей блузке. В лифте есть табличка, предупреждающая о том, что им нельзя пользоваться в случае возгорания. И рядом картинка, для наглядности – человечек, прямо над головой у которого вздымаются языки пламени. Я сейчас не горю, так что всё в порядке. Обычно я стараюсь соблюдать правила.
Я хорошо ориентируюсь в этом месте. Иногда я невидима и могу пойти куда только захочу. А иногда может показаться, что это не так – показываюсь всем остальным опять. Видимо, опять становлюсь видимой. Мне улыбаются. Или улыбаются и хмурятся, если это Сердитая Медсестра. Меня называют лапочкой. Мне говорят, что я наверняка не отказалась бы от чашечки чая. Меня спрашивают, не ищу ли я, где играют в бинго. Но когда они слишком заняты, чем-то озабочены или не в настроении, то я опять становлюсь невидимой и могу заблуждаться где только захочу.
Конечно, в этом месте есть и другие люди, которые делают то же самое. Некоторые из них тоже невидимы. Некоторые любят, когда им улыбаются. Так что иногда я и сама улыбаюсь им, просто из вежливости. А кое-кто из них и вправду не прочь сыграть в бинго.
В этом месте встречаются все типы совершенно разных людей. Или, по крайней мере, несколько типов совершенно разных людей. Некоторые, вроде моей приятельницы, почти никогда не выходят из своих комнат, кроме как за фрикадельками или чтобы сыграть в бинго. Одни из них на редкость молчаливы, другие же вечно горят желанием что-то тебе рассказать. Некоторые рассказывают что-то самим себе, разговаривают сами с собой, сидя в своих инвалидных креслах, выстроившихся в ряд у стены, – глубоко погрузившись в беседу с самими собой и задавая себе всякие важные вопросы: например, зачем их креслам-каталкам колеса, тогда как всё, что они делают, это сидят в них возле стены.
Тогда как я… Тогда как я могу свободно бродить, где только захочу. Вверх и вниз, туда и сюда – до самых стеклянных раздвижных дверей, которые выходят на парковку.
Мне нравятся раздвижные двери, когда они раздвигаются сами собой. Когда они видят, что вы приближаетесь, и тут же открываются – как будто знают, чего вы хотите. Другие двери вообще не откроются, если только вы не знаете этот, как его там… Код. Если вы его знаете, то все проще простого. А если нет, тогда пиши пропало, если только вдруг не появится кто-нибудь, кто знает код, и не потычет пальцем в эту маленькую штуковину, похожую на доску для игры в скрэббл рядом с дверью, после чего она откроется, и вы со своим ходунком проскользнете за порог вслед за ним, прежде чем дверь успеет опять закрыться – как будто вы с самого начала знали этот код, но просто так уж вышло, что этот человек успел набрать его раньше вас. Этот фокус срабатывает чаще, чем вы думаете.
Однако только не у больших раздвижных дверей главного входа. Их охраняет Сердитая Медсестра. Она сидит в своем кабинете, укрывшись за вазой с цветами, и тут же высовывается оттуда, стоит вам объявиться поблизости – хоть вы об этом заранее и не объявляете. Как будто чувствует ваше приближение.
«Могу я вам чем-то помочь, лапочка?» – спросит она в этом случае.
От лютой, ядовитой ярости, с которой это произносится, всякий раз просто оторопь берет. А иногда она заходит даже еще дальше.
«Чем конкретно я могу вам помочь?» – может спросить в таких случаях она. А потом улыбнуться. В такие моменты нужно хорошенько контролировать свой кишечник.
Она очень хороша в своем деле, эта Сердитая Медсестра.
Сегодня она разговаривает по телефону, и если б я могла, то открыла бы эти большие стеклянные раздвижные двери и вышла на парковку. Но, естественно, я не знаю, как их открыть, а вокруг никого нет. На парковке тоже ни души. Ни души, ни тела. Только чей-то сын складывает кого-то, усаживая на пассажирское сиденье машины и бережно обращаясь с его головой, чтобы отвезти в какое-нибудь милое местечко выпить чаю.
Сердитая Медсестра уже заметила меня. Она прикрывает телефон рукой, как будто для нее важно, чтобы я его не увидела.
– Чем конкретно я могу вам помочь, лапочка? – предостерегающе спрашивает она у меня.
Я ее не боюсь.
– Моей приятельницы нет в ее комнате, – го- ворю я ей.
– Не переживайте на этот счет, лапочка, – угрожает она.
Я ничего не отвечаю. И не двигаюсь с места. Ей это явно не по нутру.
– Что вам сейчас нужно, так это хорошая партия в бинго, – говорит она.
Я бы предпочла, чтоб меня разорвали на части лошадьми.
– Уверена, это было бы просто чудесно, – отзываюсь я и опять смотрю на парковку.
Мы понимаем друг друга.
У меня окно лучше, чем окно у моей приятельницы… Лучше окна моей приятельницы. Неприятель моего неприятеля – мой приятель. Окно моей приятельницы – приятель моего окна. Слова – они такие…
Мое окно заполнено деревьями. Близкими и далекими. Такими близкими, что самих деревьев не видно, видны только листья. И такими далекими, что деревья видны, а листья уже нет – понятно лишь, что они зеленые. В общем, как там в этой пословице говорится: за деревьями не видать леса?
Я смотрю на эти деревья, когда не разглядываю улыбающиеся фотографии, стоящие на этом, как его там, или не пялюсь в надоедливый телевизор. Я не знаю, что это за деревья. Но это явно деревья. Я не знаю, как они называются, эти деревья. Я не знаю их названий или имен. Хотя беспокоит меня не это. А то, что я люблю их. Что, впрочем, меня тоже особо не беспокоит. А вот что беспокоит, так это что я не знаю, по какой именно причине я их люблю. Или как именно я их люблю.
Именно… Имя… Должно же это как-то именоваться?
Как бы там ни было, когда я смотрю в свое окно и вижу деревья, то там всегда есть и что-то еще. Что-то, что я люблю. Или что-то, что я помню, как любила, – почти помню. Я провожу уйму времени, почти вспоминая. Вообще-то это меня тоже особо не беспокоит, по большому счету. Но что-то там все-таки есть.
Моя дочь говорит, что это здорово, когда за окном деревья. Я отвечаю ей, что не пойму, о чем это она. В каком это смысле «здорово»? При чем тут здоровье? Она говорит мне, что я просто невыносима и что у нее нет времени на эти мои игры. На деревья у нее тоже нет времени. Моя дочь ничего не смыслит в деревьях. Она ничего не смыслит и в комнатных растениях, раз уж на то пошло, – знает лишь, что их нужно поливать и что они могут испортить ковер. И что это еще одна вещь, на которую у нее нет времени. Она такая хорошая дочь…
Мой сын никогда не смотрит в мое окно. Он даже деревьев не видит. Когда он в своей обычной манере обводит взглядом мою комнату, то видит то, за что платит. Или за что плачу́ я. Или за что он платит с моего счета, поскольку обладает Властью Вечности [5]. Счета, который мой сын почему-то именует словом «аккаунт», хотя это вроде одно и то же. И каждый раз, приходя сюда, он почему-то переставляет фото дядечки постарше от стенки на самый край этого, как его. Он такой хороший сын…
Иногда, когда он спрашивает у меня, чем я сегодня занималась, я отвечаю, что смотрела в окно. Говорю ему, что, надеюсь, у него нет возражений, поскольку в ежедневнике про это ничего не написано.
Но когда я смотрю в свое окно – когда вижу деревья, которые далеко, и листья, которые близко, – то там всегда есть и что-то еще. Интересно, а как насчет окна моей приятельницы? Когда она смотрит в свое окно, за которым парковка, то там тоже есть что-то еще? Там тоже еще что-то есть? В моем окне определенно что-то есть. Или я просто невыносима?
Моей приятельницы опять нет в ее комнате. Опять моей приятельницы нет в ее комнате. Там есть кто-то другой. Мужчина. На кровати моей приятельницы лежит какой-то мужчина и смотрит телевизор. Во всяком случае, смотрит на него. Лежит он на спине, с открытым ртом. Я подозреваю, что надолго он там не задержится. Мужчины редко задерживаются в этом месте. За исключением того малого, который здесь не живет, естественно. Когда этот субъект, который сейчас лежит на кровати моей приятельницы, уйдет, то не исключено, что моя приятельница вернется сюда.
Решаю спросить об этом у Доктора, или кто он там такой на самом деле, для чего подхожу к его кабинету, который расположен по соседству с кабинетом Сердитой Медсестры. Дверь открыта. Он часто говорит, что дверь в его кабинет всегда открыта, что не соответствует действительности, но сегодня это так.
Доктор, или кто он там такой на самом деле, мнет большими пальцами свой смартфон, как это делают молодые люди. Я знаю, что такое смартфон – «умный телефон». Фелисити и Частити [6] просто не выпускают свои из рук, отчего у вас наверняка может сложиться впечатление, что они и вправду очень умные. В смысле Фелисити и Частити, а не их смартфоны – те умные уже по определению. Доктор, или кто он там такой на самом деле, очень молод. Я бы сказала, лет четырнадцати. Но такого же не может быть, так ведь? Он сейчас не в школе, как Фелисити и Частити. Он здесь, и он врач, или кто он там такой на самом деле. Если, конечно, только у него сейчас не эта, как ее… производственная практика. Как у Фелисити. Или у Частити. Хотя, по-моему, все-таки вряд ли.
Увидев, что я стою в дверях его кабинета, он улыбается мне так, словно готов съесть меня целиком. Он очень красивый. Он хочет понравиться вам. И ведет себя так, будто вы ему тоже нравитесь.
– Роза! – произносит он так, как будто жутко рад меня видеть и еще больше рад тому, что меня зовут Роза. Некоторые люди обращаются к вам по имени, как будто это ответ на какой-то невероятно сложный вопрос, и они ответили правильно, и выиграли конкурс, и уже прикидывают, на что потратят денежный приз.
– Люди выпадают из окон, – говорю я ему.
Он улыбается мне так, как будто безумно любит меня и как будто я очень-очень тупая.
– И на кровати моей приятельницы лежит какой-то мужчина.
Вижу, что он подумывает отшутиться. Иногда он так и делает. Может сказать, к примеру, что ты просто потрясающе выглядишь, особенно если ты приоделась по случаю Кубка Мельбурна или автобусной экскурсии, и заметить, что парням с твоего этажа лучше держать ухо востро. Сделает при этом большие глаза, изобразит дурацкую ухмылку и чуть ли не пихнет тебя локтем, давая понять, что тебе следует рассмеяться или хотя бы понять, какой он шутник. Только вот ты же видишь: он даже не думает, что это смешно – он просто думает, что тебе будет смешно. Это часть его, как там это называется… этикетки? Ах да – этикета. Врачебного этикета. Подхода к пациенту, чему их вроде как специально учат. Другая часть этого его врачебного подхода – это когда он говорит с тобой словно прямо по какому-нибудь учебнику-руководству, которое он изучил, чтобы стать врачом или кем там еще на самом деле. Когда он это делает, то использует такие слова, как «персонифицированный подход», «индивидуальные потребности», «слаженная команда», «обратная связь» и так далее.