bannerbannerbanner
Название книги:

Сто тысяч раз прощай

Автор:
Дэвид Николс
Сто тысяч раз прощай

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Посвящается Ханне, Максу и Роми



То, что мы, во всяком случае я, называем «твердой памятью» – памятью о событии, о некой сцене или факте, которые каким-то образом затвердели в нас и тем самым спаслись от забвения, – на самом деле есть нескончаемый пересказ одной и той же истории, которая в процессе пересказа все время меняется. Человек – арена борьбы множества эмоциональных корыстей, подчас противоположных, несовместимых, поэтому невозможно принять свою жизнь целиком и сохранить душевный покой. Я думаю, в этом и заключается одна из задач рассказчика – подлатав тут и там, добиться эмоциональной целостности истории. Как бы то ни было, когда мы говорим о прошлом, каждое наше слово – ложь.

Уильям Максвелл. Пока, увидимся завтра

Часть первая
Июнь

Так случилось, что именно этим летом она надолго оказалась от всего в стороне. Не была членом клуба и вообще ни в чем не принимала участия. Она чувствовала себя какой-то неприкаянной, как человек, который отирается в чужих дверях, и ее мучили страхи.

Карсон Маккалерс. Участница свадьбы

Конец света

Конец света ожидался в четверг, в шестнадцать пятьдесят пять, сразу после дискотеки.

До той поры катаклизмы подобного масштаба представали перед нами разве что в слухах об апокалипсисе, которые проносились один-два раза в семестр. В них фигурировали примерно одни и те же обстоятельства. Не какие-нибудь банальности вроде вспышки на Солнце или приближения астероида. Нет, в желтой прессе сообщалось о пророчестве племени майя, или о какой-нибудь брошенной мимоходом фразе Нострадамуса, или о ложной симметрии календарных дат, после чего становилось известно, что аккурат в середине сдвоенного урока физики у нас растают лица. Равнодушный к нашей панике учитель со вздохом прерывал урок, пока мы азартно выясняли, у кого самые точные часы, и начинали обратный отсчет времени: девчонки, втянув головы в плечи, с закрытыми глазами жались друг к дружке, будто готовились к обливанию ледяной водой, парни храбрились, но все тайно вспоминали упущенные поцелуи, несведенные счеты, никчемную девственность, лица друзей и родных. Четыре, три, два…

Мы задерживали дыхание.

Потом кто-нибудь выкрикивал «бабах!», и мы заходились смехом, в котором сквозило облегчение и некоторое разочарование оттого, что всем удалось выжить, пусть даже на сдвоенном уроке физики. «Все довольны? Тогда за дело?» – и мы возвращались к работе, которая совершается при перемещении точки приложения силы в один ньютон на расстояние одного метра.

Но в четверг, в пятнадцать пятьдесят пять, сразу после дискотеки, все должно было измениться. В течение пяти долгих лет время еле ползло, но в последние недели, а теперь уже дни, нас захлестывала атмосфера восторга и паники, радости и страха, смешанная с безумным отрицанием всего и вся. Нас уже не могли напугать кляузными записками родителям или оставить после уроков, а чего только не сделаешь в этом мире, если уверен в своей безнаказанности. В коридорах и кабинетах администрация с особой тщательностью проверяла состояние огнетушителей. Не надумает ли Скотт Паркер высказать миссис Эллис все, что наболело? Не решит ли Тони Стивенс в очередной раз поджечь корпус гуманитарных дисциплин?

И вот – даже не верилось – настал последний день, ослепительно-яркий, начавшийся с потасовок у ворот; школьные галстуки использовались вместо бандан и кушаков, размеры узлов варьировали от грецкого ореха до здоровенного кулака, а обилие губной помады, всяких цацек и крашенных в синий цвет волос наводило на мысли о футуристическом ночном клубе. И что могли нам сделать учителя – отправить по домам? Им оставалось только вздыхать, пропуская нас на территорию школы. Всю последнюю неделю, не имея больше веских оснований требовать с нас определения пойменного озера, учителя проводили бессистемные, тягомотные занятия, объединенные темой «взрослой жизни», в которой, можно было подумать, нас ожидало только заполнение бланков и составления резюме («Увлечения и интересы: общение, телевизор»). Нас учили сводить баланс чековой книжки. А мы смотрели в окно на прекрасный день и думали: осталось недолго. Четыре, три, два…

На перемене мы собрались в своем классе и, вооружившись фломастерами и маркерами, принялись поочередно исписывать друг другу белые рубашки: одни подставляли спины, а другие, как татуировщики в русской тюрьме, нависали сверху и заполняли белое поле всякими сентиментальными гадостями. «Береги себя, мудила», – написал Пол Фокс. «Вонючая рубаха», – вывел Крис Ллойд. А мой лучший друг Мартин Харпер в приливе лирического чувства оставил надпись «Друзья не разлей H2O» и пририсовал вполне реалистичный член с яйцами.

Харпер, Фокс, Ллойд. В ту пору это были мои закадычные друзья, не просто ребята, а парни, и, хотя рядом крутились девчонки – Дебби Уорик, Бекки Бойн, Шерон Финдли, – наша компания оставалась самодостаточной и неприступной. Притом что ни один из нас не играл на музыкальных инструментах, мы воображали себя рок-группой. Харпер, с общего согласия, обеспечивал гитару-соло и вокал. Фокс отвечал за бас-гитару и задавал ритм низким «бум-бум-бум». Ллойд, объявивший себя «бешеным», стал барабанщиком, а мне остались…

– Маракасы, – сказал в свое время Ллойд, и мы захохотали, а Маракас потом добавился к длинному списку прозвищ.

Сейчас Фокс вывел их на моей форменной рубашке, да еще подрисовал череп и под ним – скрещенные маракасы, наподобие воинского знака отличия. Дебби Уорик – у нее мать работала стюардессой – притаранила в класс целую сумку маленьких шоколадных бутылочек с ликером (нашими любимыми были «кофе со сливками» и «мята-кокос»), и мы, отправляя их в рот пригоршнями, давились, содрогались и плевались, а мистер Эмброуз положил ноги на стол и впился глазами в крутившееся фоном видео «Освободите Вилли – 2», которое никого не колыхало.

В памяти еще было живо легендарное столовское побоище девяносто четвертого года, когда под ногами взрывались пакетики кетчупа, по воздуху сюрикэнами ниндзя летали порции рыбы в панировке, а картофелины в мундире взмывали и падали по дуге, как гранаты. Вот и сейчас Харпер, в порядке эксперимента взяв за хвостик сосиску в кожистой оболочке, начал подзуживать Фокса: «Давай. Или слабо тебе?», но среди столов тюремщиками расхаживали учителя, и обещания шоколадного бисквита под шоколадным соусом смогли нейтрализовать опасность момента.

В актовом зале мистер Паско толкнул речь, которую нетрудно было просчитать: призвал всех смотреть в будущее, не забывая о прошлом, ставить высокие цели, но не страшиться падений, верить в себя, но думать о других. Важны, мол, не только те знания, которые мы получили (а он надеется, что мы получили очень большой объем знаний!), но и то, какими мы выросли, а мы, уж какими выросли, его слушали, застряв между цинизмом и сентиментальностью, хорохорились, но втайне страшились и тосковали. Мы ухмылялись и закатывали глаза, но в других рядах многие держались за руки и хлюпали носами, внимая призывам беречь старую дружбу – дружбу, которую мы пронесем через всю жизнь.

– Через всю жизнь? Еще не хватало, – сказал Фокс, любовно отрабатывая на мне прием с захватом головы и тычками кулаком.

Настал черед награждений, и мы в своих креслах сползли еще ниже. Грамоты всегда вручались одним и тем же ученикам, и жидкие аплодисменты зала стихали задолго до того, как очередной отличник успевал спуститься со сцены и, зажав подбородком наградной книжный купон, предстать перед фоторепортером местной газеты, как для процедуры опознания. А потом на сцену шумно высыпал школьный свинговый оркестр под управлением мистера Соломона, чтобы порадовать нас звуками американского биг-бэнда – какофонией и дерготней этой гленн-миллеровской вещи, «В настроении».

– Зачем? Ну зачем? – мучился Ллойд.

– Сейчас надо создать настроение, – объяснил Фокс.

– Какое настроение? – не понял я.

– «Паршивое настроение», – сказал Ллойд.

– «Задрали» в исполнении Гленна Миллера и его оркестра, – объявил Фокс.

– У него даже самолет этого не выдержал – утопился, – сказал Харпер, но, когда музыкальный шквал затих, Фокс, Ллойд и Харпер сорвались с мест и начали скандировать «браво, браво, браво!».

На сцене Гордон Гилберт с безумным видом выдернул раструб своего тромбона и что было сил подбросил его высоко-высоко, под потолок, где он на миг завис, потом рухнул на планшет сцены и смялся, как консервная банка; мистер Соломон, подскочив к Гордону, разорался ему в лицо, а мы потянулись в спортзал, на дискотеку.

Но я понимаю, что происходящее затрагивало меня только по касательной. В целом тот день запомнился мне вполне отчетливо, но, пытаясь описать свое участие, я вспоминаю лишь то, что видел и слышал, но вовсе не то, что говорил и делал сам. В школьные годы моим отличительным свойством было отсутствие всяких отличительных свойств. «Чарли старается соответствовать базовым требованиям и в основном справляется с данной задачей» – это была лучшая характеристика, на какую я только мог рассчитывать, но даже эту скромную репутацию окончательно подорвали экзамены. Не лидер, но и не шестерка, не идол, но и не пугало; не принадлежал к хулиганам, но со многими был в приятелях; не кидался в гущу драки, чтобы заслонить собой жертву от своры, потому что храбрости не хватало. Наш последний учебный год запомнился всплеском преступности: активизировались угонщики велосипедов, магазинные воры, поджигатели; с наиболее злостными нарушителями я не общался, но и с пай-мальчиками – из числа награжденных книжными купонами – тоже дружбу не водил. Я не прогибался, но и не бунтовал, не ввязывался в криминал, но и другим не препятствовал; избегал неприятностей, да и всего остального тоже. У нас высоко ценились словесные пикировки; в своем классе я не стал ни клоуном, ни занудой. Изредка мог вызвать у компании удивленный смешок, но мои лучшие остроты либо заглушались каким-нибудь горлопаном, либо элементарно запаздывали; я и сейчас, по прошествии более чем двадцати лет, все еще придумываю, как мог бы кого-нибудь срезать году этак в девяносто шестом или девяносто седьмом. Отнюдь не урод (мне это говорили), я улавливал зазывные шепотки и смешки девчонок, но что толку, если даже не можешь придумать, как ответить? От отца я унаследовал рост (и только), от матери – глаза, нос, рот, зубы (хорошо, что не наоборот, говаривал отец); нет, не так: от него я унаследовал еще манеру сутулиться и втягивать голову в плечи, чтобы занимать меньше места в мировом пространстве. По какой-то счастливой прихоти желез и гормонов у меня не бывало ни угревой сыпи, ни прыщей, которые для многих становились чумой всей юности; я не усыхал от тревог и не жирел от чипсов и газированных напитков – наших основных перекусов, но всегда был неуверен в себе. И не только в плане внешности.

 

Другие ребята каким-то образом изменяли самих себя по своему хотенью, причем целенаправленно, как стрижки или одежду. Мы были пластичны, непостоянны и, пока не зачерствели и не закоснели, вечно экспериментировали – с почерком, политическими взглядами, тональностью смеха, походкой, жестами – для этого еще оставалось время. Пять лет старшей школы напоминали какую-то сумбурную репетицию: мы переодевались и перенастраивались, бросали под ноги разорванные привязанности и ненужные мнения; это действо, жутковатое и пьянящее для самих участников, бесило и ставило в тупик родителей и учителей, которым оставалось лишь наблюдать за этими импровизациями и разгребать завалы.

Не за горами было время, когда каждому предстояло взяться за ту роль, для которой он хоть как-то мог сгодиться, но, когда я пробовал смотреть на себя со стороны (иногда буквально: поздним вечером, зачесав назад челку и вглядываясь в отцовское зеркало для бритья), передо мной представало… нечто невразумительное. На своих фотографиях той поры я вижу персонажа ранних мультфильмов, некий прототип, который хоть и смахивает на более поздний примелькавшийся образ, но еще остается непропорциональным, каким-то неправильным.

Нет, получается сбивчиво. Хорошо, тогда вообразите другой снимок – фотографию класса, уж она-то сохранилась у каждого: физиономии мелкие, нужно вглядываться. И не важно, сколько лет этому фото – сорок или пятьдесят, но где-то в среднем ряду обнаруживается смутно знакомая личность, не анекдотическая, не скандальная, не победоносная – ничем не памятная. И начинаешь думать: кто же это такой?

Вот это и есть Чарли Льюис.

Опилки

Дискотека выпускников отличалась поистине римским разгулом, сравнимым разве что с выездными уроками биологии. Нашей ареной был спортзал, где свободно мог бы разместиться пассажирский авиалайнер. Для иллюзии уюта между шведской стенкой и зеркальным шаром, который болтался на цепи, как средневековый кистень, натянули ветхие бумажные флажки, но зал все равно выглядел неуютно и голо; под звуки первых трех песен композиций мы сидели вдоль стен на гимнастических скамейках, разделенных пыльным, щербатым паркетным полом, и сверлили глазами противоположную сторону, как воины перед началом битвы, для храбрости передавая друг другу последние шоколадные бутылочки из запасов Дебби Уорик, но очень скоро у нас осталось только «куантро» – переступить эту черту никто не решался. Учитель географии, мистер Хепбёрн, в отчаянии менял «I Will Survive» на «Baggy Trousers» и даже на «Relax»[1], пока мистер Паско не попросил его убавить звук до минимума. Час с четвертью – и все закончится. Мы тратили время впустую…

Но тут зазвучала песня «Girls & Boys»[2] группы Blur, и как по команде на танцпол хлынула толпа, все дергались от души, а потом не расходились, воплями приветствуя следующие поп-хиты. Мистер Хепбёрн принес с собой взятый напрокат стробоскоп и теперь давил на кнопку большим пальцем, внаглую забив на все требования здравоохранения и безопасности. Мы в благоговении смотрели на свои сгибающиеся пальцы, втягивали щеки и закусывали нижнюю губу, как рейверы, которых показывали в теленовостях, дергали согнутыми в локтях руками, оглушительно топали, пока рубашки у всех не промокли от пота. Я увидел, как растекаются чернила на «H2O», и вдруг воспылал сентиментальными чувствами к этой реликвии, протиснулся к скамье, под которой заныкал сумку, вытащил старую спортивную форму, прижал ее к носу, чтобы проверить, отвечает ли она хотя бы минимальным требованиям личной гигиены, и направился в раздевалку для мальчиков.

Если фильмы ужасов не врут, что стены и фундамент любого помещения накапливают в себе чувства тех, кто там побывал, тогда эта раздевалка требовала срочного обряда очищения. Жуть что там происходило. В углу, например, высилась зловонная, слежавшаяся от времени, как торфяник, груда бесхозного барахла (плесневелые полотенца, заскорузлые носки), в которую мы однажды закопали Колина Смарта; в другом углу осталось место, где Пола Банса вздернули за трусы с такой силой, что пришлось везти его в травму. Это помещение было сродни огороженной арене, где все удары, физические и моральные, считаются дозволенными; в последний раз присев на гимнастическую скамейку, я осторожно просунул голову между крючками для одежды, повидавшими не одну жертву, и меня вдруг захлестнула неимоверная тоска. Возможно, это была ностальгия, но такое трудно представить: ностальгия по жидкому мылу, налитому тебе в пенал, по драке мокрыми полотенцами? Нет, меня, скорее, терзало сожаление о несбывшемся. Гусеница наматывает на себя кокон, и в этой прочной скорлупе растворяются стены тюремной камеры, начинается кишение и перестроение молекул, кокон лопается – а гусеница уже совсем другая, подросшая, более мохнатая и менее уверенная в своем будущем.

В последнее время меня изрядно донимали такие вот глубокомысленные раздумья, и сейчас я буквально стряхнул это самокопание, просто дернув головой. Впереди уже маячило лето, так неужели в этом промежутке между прошлыми сожалениями и будущими страхами невозможно оттянуться, пожить по-человечески, замутить какую-нибудь движуху? Между тем в это время мои друзья танцевали за стенкой, как роботы. Я быстро натянул через голову нестираную футболку, пробежал глазами неряшливые надписи на моей школьной рубашке и у нижнего края заметил фразу, четко и аккуратно выведенную синими чернилами:

ты доводил меня до слез

Эту рубашку, тщательно сложенную, я убрал в сумку.

В зале мистер Хепбёрн поставил «Jump Around»[3], и танцы уже стали более отвязными, более агрессивными, когда парни бросаются друг на друга, будто вышибая дверь.

– Боже правый, Чарли, – сказала мисс Бутчер, руководительница драмкружка, – откуда столько эмоций?!

В течение дня все знакомые страсти, злые умыслы и потаенные чувства, любовь и похоть, раскалились до такого градуса, который уже был чреват взрывом. Воздух жужжал и рвался наружу, я залез на шведскую стенку, сложился между перекладинами и задумался о тех пяти словах, выведенных аккуратно и отнюдь не случайно. Попытался вызвать в памяти лицо или найти его среди множества лиц в этом зале, но получалась какая-то детективная история, где у каждого есть мотив. Безумства между тем нарастали: мальчишки взбирались друг другу на плечи и с разгона врезались в соперников – прямо рыцарский турнир. Даже в реве музыки было слышно, как спины плашмя грохаются на паркет. Разгорелась нешуточная драка. У кого-то в кулаке блеснула связка ключей, и мистер Хепбёрн для восстановления общественного порядка включил Spice Girls – музыкальный водомет для драчунов, которые тут же откатились в стороны; их место заняли девчонки, которые скакали и грозили друг дружке пальчиками. За пультом тоже произошла смена составов: мисс Бутчер заняла место мистера Хепбёрна. Тот махнул мне рукой и стремглав ринулся через танцпол, крутя головой налево и направо, как будто перебегал оживленную улицу в неположенном месте.

– Ну, что скажешь, Чарли?

– В вас умер бесподобный диджей, сэр.

– Чего лишилась клубная тусовка, то приобрела география, – сказал он, устраиваясь на шведской стенке рядом со мной. – Зови меня Адам. Мы теперь не связаны субординацией, ну или будем от нее свободны… через сколько там?.. через полчаса. Через полчаса сможешь называть меня как угодно!

Мне нравился мистер Хепбёрн, а его упорство перед лицом столь явного равнодушия толпы даже вызывало восхищение. Не в обиду будь сказано: зачем все это? Из всех учителей, которые косили под свойских ребят, ему лучше всех удавалось, не заискивая, выглядеть приличным человеком, отпускать загадочные намеки на «бурные выходные» и учительские козни, а ненавязчивые признаки бунтарства – ослабленный галстук, легкая небритость, лохматая шевелюра – наводили на мысль о нашем с ним единении. Порой у него даже слетали с языка ругательства, словно конфетки, брошенные в толпу. Но ни в одном из возможных миров я бы не смог обратиться к нему «Адам».

– Итак… скоро в колледж?

Мне послышались первые признаки утешительной речи.

– Вряд ли я пройду по баллам, сэр.

– Ты этого знать не можешь. Заявление ведь подавал, правда?

Я кивнул.

– На художественное оформление, программирование и компьютерный дизайн.

– Замечательно.

– Да только баллов не набрал.

– Ну, это пока неизвестно.

– Я почти уверен, сэр. На половину тестов вообще не явился.

Он легонько стукнул меня кулаком по колену, но быстро передумал продолжать.

– Ну ладно, даже если не набрал, существуют какие-то другие возможности. Пересдача, выбор другой, неизбитой специальности. Для парней твоего склада, талантливых…

Я с благодарностью вспоминал его похвалы в адрес моей проектной работы о вулканах: последнее слово в науке, современное изображение вулкана в разрезе – как будто я открыл некие основополагающие истины, столетиями ускользавшие от вулканологов. Но это был только маленький крючок, на который можно повесить словцо «талантливый».

– Не, я работать пойду, сэр. До сентября устрою себе передышку, а потом…

– Как сейчас помню твою презентацию о вулканах. Штриховка была нанесена бесподобно.

– Это уже в прошлом.

Я пожал плечами и вдруг с ужасом понял, что у меня внутри щелкнул какой-то переключатель и сейчас из глаз потекут слезы. Даже мелькнула мысль: а не забраться ли на несколько перекладин выше?

– Но ты, вероятно, найдешь работу, связанную как раз с этим.

– С вулканами?

– С компьютерной графикой, с дизайном. Если после объявления результатов захочешь со мной это обсудить…

Или не забираться выше, а взять да и спихнуть его с перекладины. Благо падать невысоко.

– Ладно, я разберусь.

– Хорошо, Чаз, хорошо, но позволь открыть тебе одну тайну. – Он развернулся ко мне, и я учуял пивной дух. – Заключается она в следующем. Настоящее ни на что не влияет. То, что происходит сейчас, ни на что не влияет. Ну то есть влияет, но не так сильно, как тебе видится, а ты еще молод, так молод. Захочешь – поедешь учиться, захочешь – вернешься, когда созреешь, но у тебя. Полно. Времени. Эх… – Он мечтательно прижался щекой к деревянной стойке. – Если бы я в один прекрасный день проснулся шестнадцатилетним… эх…

Я уже приготовился спрыгнуть, но тут мисс Бутчер как по заказу нащупала стробоскоп и выдала длинную-длинную очередь вспышек; в толпе раздался вопль, началось внезапное кишение: в мерцающем свете, под звуки «MMMBop» ребята в панике окружили Дебби Уорик, которая, закашлявшись, извергала в этом дьявольски быстром слайд-шоу белопенную рвоту прямо на обувь и голые ноги тех, кто оказался рядом, и зажимала рот ладонью, отчего радиус дуги только увеличивался, как при поливе из зажатого пальцем шланга, и одинокая Дебби под общий гогот и визг сложилась пополам в кольце выпускников. Только тогда мисс Бутчер выключила стробоскоп и на цыпочках пробралась сквозь оцепление к Дебби Уорик, чтобы самыми кончиками пальцев вытянутой руки помассировать ей спину.

 

– Студия пятьдесят четыре, – сказал мистер Хепбёрн, слезая со шведской стенки. – Перебор стробирующих импульсов, понятно?

Музыка смолкла, ребята оттирали голые ноги грубыми бумажными полотенцами, а уборщик Парки побежал за опилками и дезинфицирующим средством, которые всегда были наготове в дни подобных мероприятий.

– Осталось двадцать минут, леди и джентльмены, объявил мистер Хепбёрн, вернувшись за пульт. – Двадцать минут, а это значит, что пора немного сбавить обороты…

Медленные песни давали ученикам санкционированную возможность лежать друг на друге в положении стоя. До этого первые аккорды «2 Become 1»[4] расчистили танцпол, но теперь по периметру закипели панические переговоры, которые мы вели по пояс в тумане, поскольку техники по собственной инициативе высыпали нам под ноги небольшое количество сухого льда. Первыми из дымки вырвались Салли Тейлор и Тим Моррис, за ними – Шерон Финдли и Патрик Роджерс, школьные секс-первопроходцы, которые засовывали руки глубоко под пояса брюк и юбок друг друга, как будто хотели вытянуть оттуда счастливый лотерейный билет, а потом Лайза Боден по прозвищу Боди и Марк Соломон, Стивен Шенкс (он же Шенкси) и Элисон Куинн (она же Королева), изящно перепрыгнули через опилки.

Но они в наших глазах были семейными парочками с большим стажем. Толпа требовала новых зрелищ. Из дальнего угла донеслись улюлюканье и ободряющие вопли: там коротышка Колин Смарт взял за руку Патрицию Гибсон и та, отчасти подталкиваемая сзади, отчасти взятая на буксир, выплывала на свет, свободной рукой загораживая лицо, как обвиняемая перед входом в здание суда. Между тем парни и девчонки стали на свой страх и риск совершать перебежки через весь зал: одних принимали с распростертыми объятиями, другим давали отлуп, и эти, натужно улыбаясь, понуро разворачивались под жидкие хлопки.

– Видеть этого не могу, а ты?

Ко мне на шведскую стенку забралась Хелен Бивис, девочка из гуманитарного класса, чемпионка по хоккею на траве, временами именуемая Клюшкой – естественно, за глаза.

– Ты посмотри, – продолжала она, – Лайза готова всю голову засунуть в рот Марку Соломону.

– Могу поспорить: он еще жвачку не выплюнул…

– Гоняет ее туда-сюда. Маленький зубной бадминтон. Чпок-чпок-чпок.

Мы с ней – с Хелен – и раньше совершали застенчивые шаги к сближению, которые, впрочем, ни к чему не привели. В классах гуманитарно-художественного направления она входила в число продвинутых учеников, которые создавали большие абстрактные полотна с названиями вроде «Разделение» или неустанно совали какие-то глиняные поделки в печь для обжига керамики. Если в изобразительном искусстве главное – самовыражение и эмоции, то я был всего лишь «добротным рисовальщиком»: мне удавались детально проработанные, густо заштрихованные эскизы зомби, космических пиратов и черепов, непременно с одним зрячим глазом; сюжеты черпались из компьютерных игр и комиксов, из ужастиков и научно-фантастических фильмов, а причудливые, ожесточенные образы лишь по чистой случайности не привлекли внимания школьного психолога.

«Одно могу сказать, Льюис, – когда-то произнесла нараспев Хелен, держа на расстоянии вытянутой руки портрет какого-то межгалактического наемника, – ты классно рисуешь мужские торсы. И плащи. А представь, каких ты добьешься успехов, если переключишься на что-нибудь реалистическое».

Я тогда не ответил. Хелен Бивис была для меня слишком умной, причем никогда себя не выпячивала и не гонялась за книжными купонами. Вдобавок она отличалась остроумием и свои лучшие шутки произносила вполголоса, для собственного удовольствия. Ее фразы были многословнее, чем требовалось, но в каждом втором слове сквозила ирония, отчего я не мог взять в толк, как их понимать: в прямом смысле или в обратном. Слова, даже однозначные, были для меня камнем преткновения, и если наши с ней приятельские отношения чем-то подпитывались, то лишь тем, что я вечно не догонял.

– Знаешь, чего не хватает в нашем спортзале? Пепельниц. Которые задвигаются в торцы параллельных брусьев. Слушай, а нам уже можно курить?

– Можно будет только… через двадцать минут.

Как и все наши лучшие спортсмены, Хелен Бивис была заядлой курильщицей, она затягивалась, не успев выйти за территорию школы, и, когда смеялась, подрагивала сигаретой «Мальборо» с ментолом, как морячок Попай – трубкой, а однажды я увидел, как она заткнула одну ноздрю пальцем, а из другой выпустила соплю, которая перелетела через живую изгородь и приземлилась метрах в четырех. Такой жуткой стрижки, как у Хелен, я не видел больше ни у кого: на темени – ирокез, сзади – длинная, жидкая гривка, а к щекам липнут остроконечные бакенбарды, будто пририсованные к портрету шариковой ручкой. Таинственная формула, известная только старшеклассникам, – жидкие волосы, плюс художественные наклонности, плюс хоккей, плюс небритые ноги – однозначно указывала на лесбиянку; для парней это было сильнодействующее слово, способное как разжечь, так и погасить любую искру интереса к девчонке. Лесбиянки бывали двух – только двух – типов, и Хелен относилась явно не к тому типу, который мелькал на страницах журналов, хранимых Мартином Харпером, а потому не пользовалась успехом у парней, что, надо понимать, ее вполне устраивало. Но я относился к ней с симпатией и был бы рад произвести впечатление, хотя она, видя мои потуги, только медленно покачивала головой.

Наконец подвешенный на цепи зеркальный шар пришел в движение.

– Ах. Какое чудо, – изрекла Хелен, кивком указывая на медленное кружение танцующих пар. – Всегда по часовой стрелке, ты заметил?

– В Австралии кружатся в другую сторону.

– А на экваторе стоят без движения. Там народ устойчивый.

Композицию «2 Become 1» сменил теплый сироп «Greatest Love of All»[5] Уитни Хьюстон.

– Фу! – сказала Хелен, поводя плечами. – Надеюсь, наше будущее все же не в этих детях – так будет лучше для всех.

– Возможно, Уитни Хьюстон не имела в виду конкретно нашу школу.

– Скорее всего.

– Мне в этой песне еще одно непонятно: «Учиться… ммм… любить себя» – почему это считается величайшей любовью?

– А ты вслушайся как следует: там звучит «не любить» – и это более осмысленно, – сказала она.

Мы прислушались.

– «Учиться не любить себя…»

– «…в том величайшая нелюбовь». Потому она так легко дается. И что поразительно, это подходит почти ко всем любовным песням.

– «Она не любит тебя…»

– Точно.

– Спасибо, Хелен. Теперь я вижу смысл.

– Дарю. – (Мы опять повернулись к танцевальной площадке.) – Триш, похоже, довольна.

И мы стали наблюдать за Патрисией Гибсон, которая, до сих пор загораживая лицо ладонью, одновременно танцевала и пятилась.

– Как интересно у Колина Смарта топорщатся брюки! Придумал тоже, куда положить пенал. Вжух! – выпалила Хелен. – Я и сама однажды так влипла. На рождественской дискотеке в компании прихожан методистской церкви, с человеком, чье имя называть не вправе. Хорошего мало. Как будто тебе в бедро упирается угол обувной коробки.

– Думаю, парню это приятней, чем девушке.

– Так пусть выйдет и потрется о дерево, что ли. А иначе получается неприличие, то есть в моем понимании хамство. Не включай такие средства в свой арсенал, Чарльз.

У других парочек руки либо нащупывали ягодицы, либо уже на них лежали, потные и боязливые, либо мяли эту плоть, как тесто для пиццы.

– Смотреть противно. И не только из-за моего пресловутого лесбиянства.

Я заерзал на перекладине. У нас не было привычки к прямому, откровенному обсуждению таких вопросов. Их полагалось избегать, и в следующий миг…

– Ты, кстати, потанцевать не желаешь? – спросила она.

Я нахмурился:

– Не-а. Мне и тут неплохо.

– Вот-вот, мне тоже, – сказала она; прошло немного времени. – Если захочешь кого-нибудь пригласить…

– Говорю же, мне и тут неплохо.

– Неужели у тебя нет предмета страсти, Чарли Льюис? Не хочешь в последние минуты перед смертью снять груз с души?

– Да я на самом деле этим… не занимаюсь. А ты?

– Я? Нет-нет, у меня внутри, считай, все умерло. И вообще любовь – буржуазное измышление. А вот это… – она кивком указала на танцпол, – это не сухой лед, а пелена низко стелющихся феромонов. Принюхайся. Любовь – это… – (Мы стали втягивать носом воздух.) – «Куантро» и хлорка.

Микрофон зафонил – это громогласный мистер Хепбёрн поднес его слишком близко к губам.

– Последняя песня, дамы и господа, самая последняя песня! Пусть каждый найдет себе пару для этого танца… смелее, пипл!

Заиграл «Careless Whisper»[6], и Хелен кивнула в сторону заговорщического кружка, который сейчас вытолкнул вперед одну девушку. Направляясь в нашу сторону, Эмили Джойс заговорила раньше, чем следовало, – с такого расстояния ее не было слышно.

– …

– Что-что?

– …

– Я тебя не…

– Привет! Я просто поздоровалась, вот и все.

– Привет, Эмили.

– Хелен.

1«Как-нибудь выживу», «Мешковатые брюки», «Расслабься» (англ.).
2«Девочки и мальчики» (англ.).
3«Скачи» (англ.).
4«Стать одним» (англ.).
5«Величайшая из всех любовь» (англ.).
6«Беспечный шепот» (англ.).

Издательство:
Азбука-Аттикус
Книги этой серии: