bannerbannerbanner
Название книги:

Маёвский букварь

Автор:
Дмитрий Николаевич Курилов
Маёвский букварь

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

.Все персонажи являются вымышленными, и любое совпадение с реально живущими или жившими людьми случайно.

А

Авиационный институт

Авиационный!

Ты манил меня своим небесным, высоким, московским названием -

Авиационный! -

Трудновыговариваемым,

Далёким,

Почти недостижимым!

Авиационный! -

Мечта провинциала-десятиклассника с улицы Крупской…

Я летел к тебе, сломя голову, как юный ястребок на новые неоглядные горние пастбища – дивные места для клёвой охоты очередного покорителя столицы,

в дремучей своей костромучести

полагая

твои огромные аудитории…

костры твоих каэспэшных слётов…

барабаны твоей самодеятельности…

надёжным убежищем от моей безнадёжной затурканности…

....а после бежал от тебя, как из-под паровоза -

от плоского твоего юморка…

от жутких твоих предметов и дисциплин…

перечёркав, скомкав и выкинув к чёртовой бабушке твои грёбаные чертежи с убийственными ракетами «воздух – воздух» и «воздух – земля» -

нафига перестройке ракеты?

бежал от тугого и спёртого воздуха твоего, прокрученного в аэродинамических трубах -

бежал, чтобы насладиться воздухом свободы – к литературе, к свободе творчества, к любимой женщине, наконец…

Авиационный!

Брошенный мной, но всё ещё любимый,

потому что ты – молодость,

ты – весна,

ты – эта глупенькая наивная песенка, бередящая душу оттуда,

из прошлого,

всё-таки светлого и радостного,

потому что

молодость и искренность,

потому что:

В синих лужицах небо кружится…

По бульварам притаилась тишина…

Долгожданная, улыбается

По проспекту Ленинградскому весна…

Эх, на Соколе бы выставить милицию,

Чтоб весну в МАИ подольше не пускать!

Там студенты – им еще учиться бы,

Им бы сессию сдавать…

Ты – моя Весна, Авиационный! И этим всё сказано.

Потому и снишься мне весенним кошмаром,

персональным моим фильмом ужасов:

пронзает меня холодом сумасшедшая мысль -

ведь я… не закончил тебя, Авиационный,

а я должен, должен, должен тебя закончить!

И я мечусь, обливаясь потом:

надо же писать диплом!

сдавать хвосты за пятый курс!

бегать по комнатам, умолять «ботаников» о помощи!

договариваться с деканатом – всё-таки двадцать восемь лет прошло, не хухры-мухры…

То есть всё возвращается сначала.

Я возвращаюсь к тебе, Авиационный!

Я – снова твой студент.

Вечный -

как небо над твоими самолётами…

Агитбригада

1985-й год. Я очень хочу попасть в стройотряд «Звёздный». Это самый элитный стройотряд авиационного института. Право трудиться в нём два летних месяца надо заслужить.

Нужно ходить на субботники.

А ещё неплохо проявить себя в чём-нибудь экстраординарном. Например, написать сценарий для агитбригады «Звёздного».

Поскольку в субботниках я себя зарекомендовал не в лучшем виде, пришлось заняться агитбригадой.

Нас было четверо – я и Женька Блинов с гитарами и две девушки курсом постарше (кстати, единственные девчонки в этом стройотряде). Девушки с Женькой заодно участвовали и в выносе знамени – ну, знаете, обычно знамя дружины или отряда выносят втроём: долговязый и худой паренёк несёт само знамя, а по бокам шагают с красными лентами через плечо девушки в пилотках.

Наши девчонки были типичные вот эти самые – сопроводительницы знаменосца.

Короче, состав агитбригады был утверждён. Срочно был нужен репертуар, потому как дело шло к конкурсу.

На написание мне дали, кажется, неделю.

Время, если вы помните, было невнятное – Андропов уже помер, Черненко ещё нет, и никому из нас в самом страшном сне не могла присниться перестройка.

Наши атомные подлодки несли вахту по всему миру. А в советской прессе полным ходом шло широкомасштабное осуждение американского учёного Коэна, придумавшего нейтронную бомбу – штуку, которая убивает только людей, но не разрушает ни здания, ни механизмы.

В общем, тему нашего выступления подсказывал сам дух времени, материализовавшись в громкий шёпот представителя парткома.

Но меня можно было и не учить миролюбию. Я с детства рос миролюбивым. И двуличным, как все советские люди. Например, мог в один и тот же день написать блатную песенку и стихотворение памяти вождя (1982):

Снимите шапки перед гробом коммуниста!

Набат сердец народных, по стране ударь!

Скажите все и поклонитесь низко:

«Спасибо вам, наш генеральный секретарь!»

Нечто подобное на полном серьёзе распевал Иосиф Кобзон.

Но оставим Кобзона в покое. Дело не в нём. А в том, что из-под моего пера, без всякой парткомовской подсказки ещё до моего поступления в «Звёздный» выходили песенные хиты, выдержанные в нужном идеологическом ключе.

Все они и составили костяк нашего выступления.

Например, шедевр о господине Коэне начинался так:

«Отец нейтронной бомбы мистер Коэн

Сегодня очень весел и спокоен…»

Покритиковал я и господина Рейгана:

«На берегу Потомака,

В доме белее кости

Мужчина трясётся от злости,

Вновь начиная атаку, атаку на мир».

И припев:

«Нет, мистер Рейган! Нет, мистер Рейган!

Жизнь – это не Голливуд!

Нет, мистер Рейган! (2 раза)

В мире живые люди живут!»

Но гвоздём программы стала песня, агитирующая за мир во всём мире. Творческую задачу я понял буквально и написал глобально, буквально призывая весь мир бороться за мир. Звучало это примерно так:

«Вставайте, вставайте, вставайте, народы

За светлое завтра во имя свободы!

К стремлению к миру мы будем тверды:

Смыкайте ряды! Смыкайте ряды!»

Две малорослых девочки маршировали за мной в ногу и подпевали дружными девичьими голосами:

«Вставайте, вставайте, Москва и Варшава,

Париж и Оттава в едином строю!

Пока не свершилась над нами расправа,

Вставайте, вставайте за землю свою!»

Замыкал наше шествие Женя Блинов, тоже с гитарой, и также в унисон подпевал:

«Вставайте, вставайте! Сердца открывайте!

Борьбу продолжайте против войны!

Всемирный протест против зла поднимайте!

Мы миру нужны! Мы друг другу нужны!!!»

Подчёркивая международный характер наших миролюбивых устремлений, мы спели чилийское «эль пуэбло унидо хамас сэра вэнсидо», а также знаменитый американский хит «We shall overcome, some day»

Ну и в завершение мы не могли, конечно, оставить в покое тему ядерной войны. В шлягере, посвящённом нашей пламенной борьбе против неё, мы пели:

Чтобы ракетный смерч

Не смог нашу землю рассечь,

Встать мы должны

Против войны,

Землю от смерти сберечь.

Моему соседу Серёге Тонконогову безумно нравилось окончание первой строфы «эрч» на конце слова «смерч».

Он так и просил меня: «Курилыч, спой эту, где на конце буква «Эрч»!

Сами понимаете, таких выступлений с большой буквой Эрч – ни у кого больше не было, и мы пламенно победили на этом самом конкурсе агитбригад – то ли факультета, то ли всего института.

Мне лично пожали руку командир и комиссар нашего стройотряда, и вопрос о моём вступлении в стройные ряды бойцов «Звёздного» был немедленно решён в положительную сторону.

Жалко, в строяк я так и не попал – завалив два экзамена в весеннюю сессию, я предался пессимизму и трусливо, молчком, по-английски, взял да и уехал домой. Чем изрядно шокировал руководство «Звёздного» и обидел поручителя своего Женьку Блинова, которого уже не видел тыщу лет и который, по слухам, стал православным священником и песен Розенбаума, наверно, больше не поёт…

(на эту же тему см. ст. «Хмырёк с вилами»).

Алушта, солнце моё!

Так исторически (или истерически) сложилось, что на четвёртом курсе я, испив до дна горькую депрессию, вызванную безответной любовью, ушёл в академический отпуск и записался в ПССО – постоянный студенческий стройотряд, придуманный как раз для таких, как я, студентов – подуставших и подотставших от учебной программы.

Нас не отчисляли и не отправляли под знамёна Красной Армии.

Нас грузили в поезд «Москва-Симферополь» и отправляли строить базу отдыха МАИ на самый Южный берег Крыма, между Алуштой и Рыбачьим.

Собственно, база давно была построена, но процесс доводки и притирки продолжался бесконечно, поэтому мы приехали как нельзя кстати. Надо было доделывать эллинг – гараж для лодок. Надо было рыть канавы. И вообще помогать своим тяжёлым физическим трудом руководству СМУ № 626, очень заинтересованным в чернорабочих на самых разных своих объектах – их у него, помимо базы МАИ было до фига и больше.

Первое впечатление от Крыма – это яркое солнышко и синее-синее небо, несмотря на февраль.

Экзотика: прямо от симферопольского вокзала нас повёз к Алуште троллейбус – минуя горы и перевалы, с равнины – к морю, обетованному и желанному.

Потом на автобусе нас доставили на совершенно безлюдную базу, где разместили в пустых номерах.

К вечеру на нас набрёл абориген-сторож, удививший нас густым красно-коричневым загаром на своём лице.

Напоминаю, был февраль, а Южный берег Крыма – всё-таки не южное полушарие. То есть февраль в Крыму – это всё-таки скорей зима, чем лето.

– Где ж вы так успели загореть? – спросили мы аборигена с уважением.

– Это не загар, – улыбнулся он во все свои жёлтые зубы. – Это портвейн.

И для знакомства притаранил нам трёхлитровую банку местного красного кислого домашнего вина. Которое, кстати, пришлось очень кстати – поскольку воды в корпусе не было.

И когда утром мы решили почистить зубы, ничего лучше не придумали, как отправиться к морю, лежавшему от корпуса метрах в двадцати.

Эту процедуру я тоже запомню навсегда: утреннее ласковое солнышко, нежные волны у ног и полный рот солёной воды.

 

Вода была ну очень солёной – пришлось выплюнуть. И захотелось пить.

Остатки красного вина были к нашим услугам.

И, несмотря на бытовые неудобства, недавнее фиаско в личной жизни и провал в учёбе, я почувствовал себя счастливым, щурясь на это райское солнышко, глядя в это бескрайнее синее-синее небо – я такого синего больше никогда не видал.

Да, что характерно – и ни облачка.

Значительно позже, ознакомившись со статистикой в Интернете, я был неприятно удивлён: в Италии, к примеру, чуть ли 270 солнечных дней, а в России, наоборот – чуть ли не 300 пасмурных. Сама погода воспитывает в нас нашу грусть.

Но только не в Крыму. И только не в том 88-м году.

Вспоминая тот день, я словно снова облизываю солёные от морской соли губы и благодушно шелещу:

– Алушта, солнце моё! А вот и я…

Английский юмор от Шуры Шмурнова

Шура сейчас известный футбольный комментатор, а на первом курсе был в нашей группе комсоргом.

И большинство за что-то Шуру активно невзлюбило.

Возможно, инстинктивно чувствовало, что он здесь, в техническом вузе, немножко чужой.

Да он этого и не скрывал. Немножко снобил, бывал высокомерен. Заявлял, что на МАИ образование завершать не собирается. Метил, кажется, в МГИМО или в ИнЯз.

Короче, Шуру довольно быстро с должности комсорга свергли.

А он и не особенно расстроился.

Шура впервые познакомил меня с запрещёнными песнями Галича и фольклорной песней про засекреченного физика.

Слуха у него практически не было, голоса тоже, но желание горело.

Но не меньше песен запомнились его английские анекдоты.

Не знаю, откуда он их брал – может, из английских журналов. Может, и сам выдумывал.

Как-то по телику один из артистов рассказал Шурин анекдот, но изложил его крайне вульгарно и невнятно.

Попытаюсь исправить ошибку.

Итак, Лондон, вечер. Сэр Джон у себя в кабинете читает вечернюю «Таймс». Входит сэр Гарри:

– Ваша жена дома, сэр Джон?

– Дома, сэр Гарри, у себя наверху.

Сэр Гарри снимает макинтош, вешает зонтик и по скрипучей лестнице поднимается наверх…

Утро. Сэр Джон у себя в кабинете читает утреннюю «Таймс». По лестнице спускается сэр Гарри. Он надевает свой макинтош, берёт зонтик и задумчиво говорит:

– Ваша жена была сегодня довольно холодна, сэр Джон.

– Да, сэр Гарри, – отвечает сэр Джон, не отрываясь от газеты. – Она и при жизни не отличалась особым темпераментом…

Артистка

Хмурый 85-й. Или хмурый 86-й.

Я – в компании угрюмо сосредоточенных каэспэшников.

Мы не просто поём бардовские песни.

Мы поём их с ненавистью к эстраде.

Мы тем самым клянёмся друг другу в нашем общем деле.

И ужасно горды собой.

Наш вождь, вечный студент Женька Меренков из соседней комнаты, чтоб не пропали ноябрьские праздники, потащил нас в Ленинград. В Ленинграде у Женьки брат, он работает дворником и за это имеет отдельную квартирку в полуподвале.

На праздники Женькин брат куда-то отвалил, вот Женька и заманил нас в этот северный город и в эту отдельную квартиру.

Сколько нас было, и какого мы были пола – не помню, но ехали мы все в одном купе. Наверно, четверо – а может, т больше – и кто-то потом ушёл спать в другое купе? Хотя вряд ли мы спали – мы пели всю ночь, от Москвы до Ленинграда.

Не заметить нас было трудно. Поэтому вскоре в нашу дверь поскреблись, и на пороге возникла улыбающаяся девушка чуть постарше нас.

Прежде всего, девушка была красива. И даже больше того – прекрасна. Без дураков и без извилин, как говаривал Пастернак.

Ещё от неё пахло дорогой французской косметикой. Может, и не французской и не дорогой – но пахло приятно. А может быть, это была и не косметика. Может быть, так пахло её тело. Приятное тело.

А ещё она была хоть и ненамного старше нас (а может даже и не старше) – но всё равно какая-то взрослая.

Уж эту разницу наша компания поющих девственников просекла – вместе с запахом её, улыбкой и красотой.

Мы даже на миг прекратили петь, когда она вошла.

А она вошла – в смысле залетела, как бабочка, как раз на наши песни. И как паучиха (но красавица-паучиха – цветная, полномасштабная, глянцевая) сразу опутала нас своим обаянием.

Ещё она была слегка подвыпившая, что её только ещё больше украшало.

Выяснилось, что наши общие песни ей знакомы. А незнакомые песни понравились.

Ещё выяснилось, что девушка эта учится в школе-студии МХАТ на одном курсе с Мишей Ефремовым и Никитой Высоцким. И она живописно рассказала нам, как Миша Ефремов отказался сдавать историю партии – ну, может, и не отказался, но бузил что-то в этом роде – антисоветское, вполне в духе времени, поскольку перестройка приближалась вкупе с неумолимым ускорением.

Девушка, конечно, представилась. Кажется, Люба. Или Лена. Мы пропели почти до самого утра, мы даже что-то пили. За ней заходила её подруга (кажется, Соня) и два каких-то парня с невыразительными унылыми харями. (Впрочем, с остальными частями тела у ребят было всё в порядке, и это, видимо, перевешивало унылость и неинтеллигентность харь).

Соня и мальчики звали Любу-Лену «домой», в своё купе. Видимо, без неё у них там что-то не получалось. Мне же не хотелось верить, что эта симпатичная молодая актриса участвует там в чём-то неприличном. Может, поэтому Люба-Лена всё не уходила и не уходила.

Расстались мы в лучших чувствах. Обменялись телефонами – московскими и питерскими. Лена-Люба клялась, что мы обязательно встретимся – если не в Питере, то в Москве-то уж точно. Да нам даже звонить не надо – можно просто придти к ним в общагу.

Мы все были впечатлены и очарованы.

И когда приехали в Питер, выдержав небольшую паузу, позвонили по указанному телефону.

Нам никто не ответил.

Мы позвонили ещё раз. Люба-Лена скучающим голосом сказала, что занята. И завтра тоже занята. А послезавтра возвращается в Москву.

Наш маленький коллектив почувствовал себя маленьким коллективным отвергнутым любовником, обиделся и больше Любе-Лене не звонил.

Мне же по этому поводу вспомнилась тётя Роза из Денискиных рассказов Драгунского, которая всё время что-то красочно обещала маленькому Дениске, а потом про свои красивые обещания благополучно забывала. И папа Дениски (или мама Дениски) что-то такое нехорошее в конце рассказа про эту лживую тётю сказали.

Сказали свои слова про лживую Любу-Лену и мы. Но всё-таки не матом. И скорей с сожалением, чем со злом.

И ни в какую общагу школы-студии МХАТ мы, разумеется, не попёрлись. Хотя некоторые из нас (например, я) порывались, но в одиночку идти стеснялись. А остальные разубеждали нас весьма аргументировано: типа, на фиг мы этой артистке сдались?

И действительно. Это была просто случайная встреча. Которая и осталась в нашей памяти случайной встречей.

А уж осталась ли она в её памяти – сомневаюсь. Наверняка, её ждала интересная артистическая жизнь.

Жалко, координаты Любы-Лены затерялись где-то в одной из моих утерянных записных книжек, и я не могу даже проверить, стала ли эта ясная звёздочка настоящей кинозвездой.

Очень хочется верить, что стала. Несмотря на то, что она нас так незаслуженно проигнорировала.

Но мы всё-таки ВМЕСТЕ провели целую ночь, мчась на скором поезде вперёд и с песней!

Афганцы

Афганцами, если вы ещё не забыли, у нас в стране называют не только жителей страны Афганистан.

Афганцами (только в кавычках, вот так: «афганцы») у нас в стране называют военных, прошедших службу в ограниченном контингенте советских войск в этом самом Афганистане.

У нас в МАях «афганцев» было немного.

Часть из них пришли в 1983, а потом и в 1984 году на абитуру вместе с нами, сопляками. А они уже успели побывать в этом пекле. Назовём их ретро-афганцами.

Но их было мало. Поступили ещё меньше. А доучились до конца вообще единицы. Почему? – читай ниже.

А ещё были ребята, наши сверстники, поступившие с нами в 1984 году на 1-й курс. В МАИ как раз отменили военную кафедру, но к ноябрю успешно восстановили. И большинство 18-леток уйти на службу не успело, хотя некоторые даже побрились наголо. Один из них, Дима, заслуживший характерную кличку Лысый, обрился навсегда – видимо, настолько впечатлил его этот его не-уход в армию.

Но ведь осенний призыв, если вы помните, начинается с 15 октября. И некоторые счастливчики успели-таки в армию загреметь. Не знаю, почему, но (видимо, такая была разнарядка) – почти все эти счастливчики попали в Афган.

Назовём этих везунчиков младоафганцами.

Из ретроафганцев с нами учился некто по фамилии Захарченков. Звали его, кажется, Леша.

Есть люди, которых можно охарактеризовать одним словом.

Захарченков был Тихий. Подозрительно тихий. За всё время нашей совместной учёбы я от него не услышал ни слова. Он молчал, как партизан. И только чему-то улыбался таинственной тихой улыбкой. И была эта улыбка ну… не то чтобы смущённой или стеснительной… Нет. В этой тихой улыбке присутствовал страх. Будто Захарченков чего-то боялся и в качестве защиты выставлял эту робкую улыбку.

Ну, поначалу мы особого внимания на это всё не обратили.

А потом… потом вдруг всё сошлось.

Захарченков постепенно перестал ходить на занятия и как-то затерялся.

А через неделю мы вдруг узнаём, что сегодня ночью он был задержан на вахте родного института в обнимку с подушкой.

Внятно объяснить цель визита он не смог. Он, как всегда молчал и тихо улыбался.

Это сочли уже диагнозом и отвезли его улыбаться в психиатрическую лечебницу.

Больше мы его не видели.

А наши младоафганцы вернулись ровно через 2 года на 1-й курс – в то время когда мы уже учились на третьем.

Из младоафганцев я запомнил Вовку Быченкова.

Говорят, ему снились кошмары, а вспоминать об Афгане он не любил.

Но буквально через год началась перестройка, начали возникать всяческие формы маленького бизнеса типа «кооператив», и Быченков как-то торопливо влился в этот процесс. Будто спешил. Будто его преследовали или догоняли.

В Красном Уголке организовал видеосалон, где за деньги показывал зарубежные фильмы с видеомагнитофона.

А потом пошло-поехало.

И, в общем, теперь у него, не сомневаюсь, всё хоккей.

Вот такие две модели постафганского синдрома: негативная и позитивная.

Тихий Захарченков и торопливый Быченков.

У одного – психика, у другого – нервы.

Наверное, бывают и другие афганцы – но лично я знал только этих двоих.

Дай им Бог здоровья.

Б

Бабушка Божий Одуванчик

– одна из двух старушек-вахтёрш, сидевших на посту общежития шестого факультета по адресу Дубосековская, 9.

На вид ей было лет 90, а может и все сто.

Её бледные одежды – шляпу с цветочком фасона 1920-х годов, и мышиного цвета пальто – выдали наверняка уже с небесных складов.

Двигалась она медленно, и уже не шла, а будто бы скользила, лёгкая, как тень, невесомая…

А голос… голос тонкий и слабый – звучал явно с того уже света. Этим своим слабым голоском она пыталась протестовать, когда мы шли мимо неё, не глядя, не чувствуя её в этом мире: «Молодые люди… (пауза)… предъявите документы…».

Потом она повторяла эту фразу на немецком и французском языках. Потому что закончила Смольный институтъ благородныхъ девицъ буквально незадолго до нашествия туда большевиков.

Молодые люди её абсолютно игнорировали, и она принимала это как данность, но, тем не менее, время от времени, словно проснувшись, шелестела: «Молодые люди… документы… пасспор… аусвайс…»

Наверно, мы ей снились, и она с лирическим безмолвием наблюдала каждый день дежурства этот славный сон, полный молодых людей – может быть, и она рядом с нами чувствовала себя моложе?

Как бы то ни было, с каждым днём она становилась всё бледней, всё прозрачней, пока не растворилась в воздухе окончательно… И только иногда из образовавшейся на её месте пустоты раздавался слабый, потусторонний голосок: «Молодые люди… документы…» – и тихий вдох… и совсем уже неслышный выдох… – именно так и дышат, должно быть, божьи одуванчики…

Багира

Мы познакомились в литературном объединении «Бригантина», когда она была ещё десятиклассницей. Помню, на ней ещё были какие-то полудетские колготки, своим рифлением слегка утолщавшие ноги.

Волосы у неё очень чёрные и очень длинные, кожа смуглая, глаза карие, диковатые и с огоньками. И губы пухлые. И на губах часто улыбка. Она вообще хорошо улыбалась. И выглядела старше, чем школьница. А что вы хотите – южная кровь.

Мама-балерина – дочь татарина и украинки, мифический папа – чилиец с армянской примесью.

Вот такая гремучая кровь текла в этом смуглом теле.

Маринка, лидерша нашей «Бригантины» её недолюбливала – возможно, ревновала к Лёньке. Когда я начинал приводить Маринкины аргументы её, Багириной, вины, она надувала пухлые губки и капризно хныкала «Я – хорошая…»

 

Я даже не помню, как развивались наши отношенья.

Ей нравились мои песни. Нравились они и другим девочкам.

Она меня хвалила. Хвалили и другие девочки.

Так прошёл год, другой…

И вдруг на одном из заседаний, словно почувствовав, что у меня никого нет, Багира просто взяла и уселась мне на колени. И рука моя непроизвольно обвила её подвижный стан. И успокоилась где-то в районе живота.

А потом я загремел в ПССО, на полгода скрылся в Крыму. Мы переписывались.

Весной я нагрянул в Москву на несколько дней. И, кажется, мы впервые поцеловались.

Потом я снова уехал на ударную стройку южной базы МАИ. Мы снова переписывались. О чём-то серьёзном, включая политику.

И вдруг неожиданно она пригласила меня к своей бабушке-украинке, в степной крымский город. Этакий хэппи-энд дней на семь после полугода стройки. И какое-то странное существование в этом доме – на правах почти жениха. Или кандидата в женихи.

Я жил в отдельной комнате, с отдельным входом. И Багира приходила ко мне. Целоваться.

А ещё мы ездили на пляж под Евпаторию в душном автобусе и лежали там рядышком (на пляже, а не в автобусе), с трепетом касаясь друг друга пальцами рядом лежащих ног.

И было это очень… ну, сексуально, как ещё сказать?

Правда, вдвоём нас беспокойная Багирина мама не отпускала далеко. Например, в парк.

Я возмущался. Багира перешла на второй курс университета. А её мама не отпускает.

И мы всё-таки ушли в парк. И целовались там.

А потом нам влетело, и я впал в немилость. У этой самой мамы. Она чего-то такое говорила, что другие мальчики такого себе не позволяли. Альмир, например. И я вынужден был пообещать, что впредь такое не повторится.

Уже в Москве я часто встречал Багиру из института – она училась на вечернем. Мы шли от «Белорусской» по Ленинградке, заходили на детскую площадку в укромной темноте какого-то двора, в какую-то избушку – и целовались.

И Багира однажды сделала мне замечание, что я, мол, не так обнимаюсь. Я обиделся: а что, есть с кем сравнивать? Она ускользнула от ответа. И от меня ускользнула.

Но потом мы снова целовались, в очередном дворе.

Провожание заканчивалось в их однокомнатной квартире, на диване, и мама вежливо уходила на кухню, а Багира расстёгивала пуговки на блузке и брала мои руки в оборот. Ну и губы, разумеется.

Потому что большую часть нашего времяпровождения мы молча и жадно целовались.

Шли по улице и целовались.

Ехали в метро и целовались.

В театре мы целовались чуть ли не на сцене.

Но слаще всего нам целовалось на вечерах поэзии. Коржавина ли привезут, Рейн ли поминает друга Бродского, ссорится ли со зрителями обиженный Леонович – мы сидим себе в укромном уголке и целуемся. Багира сама засовывала мои руки себе под блузку. И сама прижималась губами к губам.

И я уже привык к этому положению: руки на груди, губы – к губам. Удручало только одно: Багира позволяла делать с собой всё, но почему-то только с верхней своей частью. Словно ниже пояса её не существовало. Ну, точно дама в колоде карт.

Пиковая дама – потому что была Багира жгучая брюнетка.

– Она даёт себя гладить только до пояса» – жаловался я опытному Подобедову. – Её заклинило – выйти замуж девочкой.

– Всё это до первого траха, – грустно улыбался Подобедов. – Она сама ещё не понимает, каким телом владеет. Говорить и думать она может, что угодно, но тело-то требует своего».

– Чего? – наивно переспрашивал я.

– Мужика, – вздыхал Подобедов и с глубоким скепсисом осматривал мою фигуру (тщедушную, написал бы я, и Подобедов написал бы так же, но я ведь не был тщедушным, я всегда был полноват): – «Нет, вы не пара…»

– Это ещё почему?

– Потому что ты её не удовлетворишь…

А потом я серьёзно заболел, и лежал с температурой в общаге. А пугливая мама не пускала Багиру меня навестить. Я звонил, я скучал, я обижался, кричал что-то в телефонную трубку, но она так ко мне и не пришла.

Хуже того – пока я болел, она нашла мне замену. Я это почувствовал, потому что из Багиры сразу посыпались какие-то чужеродные слова, мужские слова. Какое-то пошловатое выражение (я его забыл), она им упивалась, она его подцепила, очевидно, вместе с поцелуем, и упивалась им, произнося вслух как некий символ принадлежности другому.

Я увидел этого Женю лет десять спустя. И я уже был женат, и они уже были в разводе.

«Заморыш» – наградила его наблюдательная Света.

Я пригляделся – действительно, так и есть. Чем же он её взял? Этот скучный, худосочный, ТЩЕДУШНЫЙ паренёк?

Видимо, так сошлись звёзды. Видимо, Подобедов был прав. Когда Багирино тело победило мусор в её голове, этот мальчик просто оказался рядом. И как написал бы Аверченко, у них «всё заверте…»

Как все восточно-южные женщины, Багира быстро поправилась и от этого стала казаться короче – в смысле, ниже. Короче, из всего вышесказанного ниже следует: смысла в наших отношениях не было никакого.

Но красота была. И упоенье было.

Барыковские страсти

Июль 1989-го года. Мобильников ещё нет. СССР ещё есть. Я путешествую на теплоходе «Зосима Шашков», населённом работниками МИДа на отдыхе.

Разумеется, я не работник МИДа. Я – в составе бригады артистов: один разговорник, одна оперная певица, два диск-жокея и два барда, постарше и помоложе. Я – помоложе.

Мы приезжаем в Питер, тогда ещё именуемый Ленинградом. Туманное утро. У меня полный карман 15-копеечных монет. Я горю желанием обзвонить всех знакомых.

На дебаркадере – междугородный аппарат.

Первым я набираю Её номер в коммуналке и слушаю длинные гудки. Первая пятнашка проваливается и…

– Алло… – говорит задумчивый голос молодого мужчины.

– Алё? – кричу я, сгорая от нетерпения, – А можно Свету?

– А её сейчас нет… – задумчивым эхом отвечает мужчина. – Что-нибудь передать?

Что-то в его тоне меня настораживает. Последний вопрос он произнёс так обыденно, что это начинает смутно волновать…

Автомат глотает вторую «пятнашку».

– А это кто? – спрашиваю я умирающим под шёпот волн голосом.

– А это… муж… – отвечает волшебное эхо.

– Простите, чей… муж?

– Светы…

– Домбровской?

– Домбровской. А вы кто?

Автомат глотает третью «пятнашку»…

В самом деле – а я кто?

Я повесил трубку, и разговор, только что бывший в настоящем времени, тут же провалился в прошлое.

Весь мой организм трепетал вразнобой с гудящим дебаркадером. Слов не было. Одно сплошное оцепененье.

«Ни фига себе!» – подсказало слова ёкнувшее сердце.

«Ни фига себе…» – согласился шокированный мозг.

И это «ни фига себе» поплыло, расплываясь волнами по влажной атмосфере притихшей утренней Северной Венеции – в смысле, Ленинграда, которому вот-вот предстояло снова стать Санктъ-Петербургом…

Хотя, собственно, поводов впадать в шок, а тем более в трепет, особенно и не было. Ну, муж и муж.

Может быть у человека, в самом деле, муж?

Вполне.

Да, Света не говорила, что он у неё есть.

Но она и не говорила, что его у неё нет.

И всё-таки тот факт, что они всё-таки оказались друг у друга, меня несказанно не обрадовал.

Дело в том, что я вообще не люблю, когда у знакомых девушек имеются мужья. А тогда, в дни суровой молодости и вечных поисков подходящего партнёра для того, чтоб идти с ним по жизненному пути – тем более ненавидел.

«Муж – объелся груш» – вот как я их всех обзывал.

Мы познакомились весной на бардовском фестивале в неком зале на улице Чернышевского (ныне – Покровка). Фестиваль проводило некое аморфное объединение московских литобъединений.

Записку об этом воскресном мероприятии мне оставила на вахте общаги моя знакомая по «Бригантине» смешливая первокурсница-филологиня Наташа. Тот факт, что она специально проехала пол-Москвы, чтобы оставить мне эту записку, говорил о многом.

Хотя бы о том, что я для неё что-то значу.

Плюс та торопливость, с которой она всё это осуществила – положила записку в ячейку с буквой «К» и поспешно ушла.

Такие подарки делают только влюблённые люди.

А я ей даже не позвонил. Не из невежливости. Просто я обнаружил записку буквально утром того дня, когда проходило мероприятие. Потому что ленился проверять почту каждый день.

Я схватил гитару и бросился на этот конкурс – самозабвенно, как на амбразуру.

Пел я свою тогдашнюю чушь и, кажется, победил с этой чушью.

А после выступления в фойе ко мне подошла девушка с сияющей широкой улыбкой, пролепетала какой-то комплимент и предложила посидеть в саду «Эрмитаж» втроём – с её толстогубым кудрявым приятелем, который тоже участвовал и, кажется, тоже победил.

Я немножко застеснялся, но с ними пошёл и, зажатый, даже не стал возражать, когда она пару раз назвала меня Костей.

Девушка продолжала улыбаться. Толстогубый друг, по преимуществу, молчал. Я односложно отвечал на поставленные вопросы.

Вот так весело прошла наша первая встреча.

Потом мы выяснили, что я не Костя. И организовали некий бард-театр с громким названием «Ренессанс». В этот театр вошли три барда – я, толстогубый Светин друг по имени Олег и артист по имени Вадик, проживающий в общаге ВГИКа.


Издательство:
Автор