(Один персонаж, доктор Фауст, говорит с нами из своего кабинета-тюрьмы в аду).
ФАУСТ. Кукольный театр некроманта. История жизни и проклятья, от доктора Иоганна Фауста, прямо из его кабинета-тюрьмы в аду. Нет. Отвратительное название. Значения не имеет. Всем без разницы. Вопрос в другом: ты слушаешь голоса или пытаешься им противиться? Мы всего лишь телефонные провода, написал Киплинг Райдеру Хаггарду одним сумрачным осенним днем. Когда твой демон на связи, думать – самое худшее, что ты можешь делать. Дрейфуй, жди, повинуйся. То же самое сказал и Генри Миллер, в один из тех редких случаев, когда не совокуплялся с прислугой в чулане для щеток. Но, разумеется, все слова – мусор, в сравнении с одним прикосновением к ее телу. Ее тело. Еще раз прикоснуться к ее телу, прежде чем… Нет. Не думай об этом. Это путь в безумие. Суть в том, чтобы удержать разум от размышлений о… Суть в том, чтобы удержать разум… Суть…
Вернемся к некроманту Фаусту. Бродяге, болтуну и прохиндею. Что это значит, продать душу дьяволу? Что это значит, продать душу?
Что есть магия, если не предательство? Все искусство – предательство.
Церковь сожгла Джордано Бруно за то, что у него был разум, и он им пользовался. Ничего с тех пор не изменилось. Бог и Сатана – сиамские близнецы, заточенные в комнате с зеркалами.
«Порвалась ткань с игрой огня,
Разбилось зеркало, звеня,
«Беда! Проклятье ждёт меня!» —
Воскликнула Шалот[1]».
Теннисон. Здоровенный, волосатый, немытый, дурно пахнущий поэт-лауреат. И однако, у меня есть зеркало, как у волшебницы Шалот, в которое время от времени я смотрю на искаженные образы кого-то, кто больше не я, а некая гротескная карикатура на того, кто уже не существует, отражаясь снова и снова в лабиринте зеркал. Кому принадлежало зеркало, посмотрев в которое, человек видел не себя, а кого-то еще, который, в свою очередь, видел кого-то еще, и так далее, и так далее, пока какой-то бедолага не видел дьявола, который смотрел на него над его плечом красными, горящими глазами? Мораль: надо быть чертовски осторожным с тем, на что ты смотришь.
Пайкрофт однажды посмотрел в зеркало и увидел лицо, напоминающее сморщенный эмбрион. Разумеется, лицо у Пайкрофта было, как сморщенный эмбрион, но если бы вы посмели ему это сказать, он мог погнаться за вами с топором, и не потому, что понятия не имел, какое у него лицо. Наоборот, прекрасно знал, что оно похоже на сморщенный эмбрион. Так мы до самой смерти лелеем иллюзии, которые позволяют нам – ну не абсурд ли? – жить.
Тиресий ослеп, взглянув на Ариадну, обнаженной принимающую ванну. А может, это была Андромеда, обнаженная галактика? Нет. Не нимфа. Какая-нибудь богиня. Пять минут она пробыла кинозвездой. Однажды я с ней спал. Правая грудь у нее была чуть больше левой. Я находил это невероятно эротичным, но она… Ох, действительно, да кого это волнует?
«Видите, что они сделали со мной? – сказал я. – Видите, что эти кретины сделали со мной?» Они превратили меня в кукольный театр. Я – в западне кукольного театра. Я знаю, это часть моего проклятия, обо мне пишут снова и снова, я становлюсь телами и головами кукол. Не хочу я быть кукольным театром. Мне лучше сгореть. И я горю. Меня превратили в плохую оперу. Нет ничего хуже плохой оперы. Хуже хорошей оперы еще можно что-то найти. Как же мне хочется, чтобы эти чертовы толстяки перестали орать, словно опоссумы, которых потрошат живьем. Господи, это ад.
Да, разумеется, это ад, идиот. Но что не ад? Спасенные и проклятые, как я повторял постоянно, словно взбесившиеся часы с кукушкой…
Что это? Что за хлопанье крыльев? Совы за окном. Когда дьявол сидел в Палестине, беседуя с Томасом Манном…
Воспоминания – дом с привидениями. Ад – персонаж в чьей-то пьесе.
Я бы предпочел быть водяным пауком, чуть касающимся поверхности воды. Но русалки поют мне из глубин океана. Паутина в разуме Бога – единственное, что отделяет блаженство от невыносимой муки. Эрос, однажды вырвавшись на свободу, становится омутом.