bannerbannerbanner
Название книги:

Забери меня в рай

Автор:
Олег Нехаев
Забери меня в рай

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

И медведь в неволе пляшет


Вечером, возвращаясь на Малую Бронную, Чарышев не знал, что его ждёт. Сбивчивый рассказ Сашки Коренного ничего не прояснил. Было какое-то странное предчувствие чего-то нехорошего. Возникшее напряжение страха никуда не уходило. Тот нервный разговор с Якимовым в кабинете ректора прервался, но не продолжился. Когда после напряжённого ожидания он зашёл в приёмную, Таньча радостно сообщила:

– А этот, из КГБ, взял и ушёл.

– Куда?

– А ничё не сказал. Ему позвонили, он встал и ушёл! Совсем. Уехал! – почти выкрикнула Таньча и, заулыбавшись, поманила Чарышева. – Иди-ка сюда, – и показала выписку из протокола Учёного совета. – Мне этот, – и она показала рукой на дверь кабинета ректора, – ещё позавчера сказал, чтобы начали на тебя готовить характеристики для поездки в Америку. Я вот думаю: может, этот дядечка и приезжал, чтобы проверить там чего-нибудь по твоей кандидатуре, – и она, улыбаясь, игриво показала ему два пальца. – В общем, так, Чарышев, в следующий раз без шоколадок ко мне даже и не приходи, понял?!

Он долго простоял перед дверью квартиры на Бронной, прислушиваясь к каждому шороху. Но всё было как обычно. И, когда он услышал, как баба Фая пошла на кухню, громко шаркая по полу своими огромными «чёботами», наконец вошёл. Как ему казалось, в свою прежнюю, привычную жизнь.

– Явился, наконец… – негодующе встретила она его. – А я думала тебя уже того… Говорила же тебе: не связывайся ты с этими финтифлюшками! Вот и допрыгался. С обыском к нам приходили. А перед этим твоя эта продажная здесь вот тайком мимо меня прошмыгнула… Думала, я не вижу! А потом сама же им листовки с тетрадкой есенинской и вынесла… А я тебе говорила тогда: сожги! Не послушался, крендель-мендель!

– Настя здесь ни при чём… – растерянно возразил Чарышев. – Вы просто не поняли…

– Это ты до сих пор ничего не понял… В подъезде она с ними шушукалась. Сама видела! А потом эти же самые у тебя в комнате всё и ворошили. Так что связался ты с гнидой продажной…

Чарышев несогласно замотал головой.

– А ты вот сюда ещё глянь, – и баба Фая раздражённо указала рукой на его комнату. – Кагэбэшные эти твоим ключиком дверь открывали. Выходит, она сама его им и отдала. Вон он, с рыбкой висит. Твой?! Ну и если это не она, то откуда же он у них тогда взялся?!

Вадим глянул, удручённо кивнул и поплёлся в комнату. Баба Фая покачала головой и крикнула ему вдогонку:

– Ты быстренько раздевайся и приходи. Я тебя, Вадька, сейчас таким борщом вкусным накормлю! Ну и пожалею… Тебя ведь, крендель-мендель, и пожалеть здесь больше некому… А хочешь, и водки с горя вместе выпьем?! Хочешь? У меня есть.

Они ели борщ и пили водку. Только баба Фая почти не пила, но опьянела моментально. А Чарышев ещё не умел пить. Быстро захмелевший, он слушал её рассказ о муже, с которым она прожила всего лишь два дня. И эти два дня она считала самыми счастливыми во всей жизни.

Её мужа забрали прямо с работы, в сталинском тридцать девятом году. На первом допросе она даже смеялась, когда следователь выяснял её «участие в банде, готовившей убийство завотделом райисполкома товарища Н. И. Фронина». А этот самый Колька Фронин был её одноклассником. Жил рядом, почти через дорогу. Слыл маменькиным сынком. Ухаживал за ней, но замуж выйти за него она наотрез отказалась.

А тот, кого она любила, худющий и нескладный Лёнька, работал мастером в жилконторе на Бронной. В пятницу, десятого февраля, он послал дворников сбивать с крыши сосульки. Одна из ледяных глыб сорвалась и упала на машину «товарища Фронина». Тот, пообедав дома, как раз в этот момент садился в новенький служебный ЗИС. От удара треснуло переднее стекло автомобиля и на капоте образовалась небольшая царапина. Вот и все последствия от падения сосульки.

Последствия от активной деятельности в этом деле «товарища Фронина» оказались трагическими. Больше мужа она уже никогда не увидела. Сломали и её жизнь. Правда, не посадили и не выслали. Но из института, где она училась, исключили. А месяца через три над ней всё же сжалились и взяли на работу. Посудомойкой в столовую Мосстроя.

– Страх, Вадька, он как болезнь заразная, – поясняла баба Фая. – Один заболеет, а другие тоже трястись начинают. Сначала думаешь… – она махнула рукой и зашмыгала носом. – А потом ты с ней свыкаешься… с этой заразой. Уживаешься. Ты тихонько, и она тише… Мы здесь все так тогда жили… Только тебе этого не понять…

– Нет, я понимаю… – сочувственно сказал Вадим, прихлёбывая красный борщ, приправленный жгучим стручковым перцем. – Я и у матери раньше спрашивал про то, как они при Сталине… Ну, про репрессии эти. Она мне рассказывала, что на Первой шахте… Это так их посёлок назывался… Человек триста в нём жило. Там тоже людей забирали. Только никто не знал, за что их… – рассказывая, он натирал долькой чеснока горбушку чёрного хлеба. – Ночью за ними приезжали и увозили с концами. А после этого, как она говорила, все в ужасе просыпались от звука любой подъезжающей машины. И каждый думал, что это за ним. Ну а в остальное время люди женились, рожали детей, просто жили… Это я вот понимаю… – он посыпал хлеб солью. – Но мать мне сказала, что за всё время забрали только нескольких человек. Всего лишь нескольких. Пять или шесть. А все другие, выходит, тихо сидели и терпели. Больше двадцати лет молча терпели этот ваш жуткий сталинизм. И вот этого я понять уже никак не могу…

– А ты думаешь, что мы в норках своих, как ты говоришь, сидели, потому что боялись?! – напористо возразила баба Фая, а потом, обхватив голову руками, тихо сказала, будто повинилась. – Боялись, Вадька. Врать не буду. Смерти боялись. Но каждый вначале думал, что врагов этих среди чужих искать будут. А своих никто не тронет. Вот и сейчас так же. Те, кто по Сталину тоскует, думаешь, он им для чего нужен? Для порядка, думаешь, нужен? Не-е-т! Они его не для себя, они его для других кличут. А нужен он им, чтобы расправиться с теми, кого они сами ненавидят. Это у них такой способ властвовать. Месть за свои обиды. Вот и тогда так же было. Это уже потом жизнь при нём стала для многих пострашнее самой смерти. Просто жить, тихонечко так, по-человечески, не делая никому гадостей, – она вздохнула и добавила с повышением голоса. – Вот просто жить. Никого не трогая. Тогда стало тяжелее, чем умереть… Тяжелее!

Чарышев несогласно замотал головой:

– Так не бывает. Всегда есть…

– Вот здесь у соседей, – она резко прервала его и показала рукой наверх, – там, где сейчас Васька взбалмошный живёт, Чикницкие тогда жили. Гости у них постоянно собирались и орали во всю глотку, – баба Фая сходу, громко, с подвывом, издевательски запела:


– Самоварчики вскипели,

Чайнички забрякали-и-и,

Мы со Сталиным запели –

Все враги заплакали-и-и…


Она тягостно вздохнула и кивнула головой в сторону своей комнаты:

– А я у себя здесь сидела одна и ревела… Каждого стука боялась. Нет, Вадька, ты не знаешь, как… – и она снова тяжело вздохнула. – Не знаешь… – её голос стал каким-то пульсирующим. То он притихал до осторожной кротости, то взлетал до возвышенной ярости. – У меня дядька часто говорил, что и медведь в неволе пляшет… При Нём, даже если ты молчал, то уже за одно это попадал под подозрение. А ещё мы доносы вовсю писали. Друг на дружку писали… Сталин же однажды сказал, что, если в письме советских граждан будет лишь пять процентов правды, то этого уже достаточно, чтобы принимались решительные меры. Вот многие и стали писать доносы по любому поводу. Потому что промолчишь – могут посадить. За недоносительство. И на Чикницких тоже донос написали, – и она горько рассмеялась. – Да! Слышь, Вадька?! Мать Васькина написала! Сама этим тогда всем хвасталась. Она и въехала потом на их место в коммуналку. Кто был ничем, тот станет всем! Тогда ведь многие и должности, и жилплощадь через свои доносы получали. Каждому хотелось выжить. И я никого не помню, кто бы тогда против всего этого взял и… Не было среди нас таких героев. Нет… – но тут же спохватилась. – Вообще-то, был один… Выступил против. Но его быстро забрали… А я вот не смогла, Вадька…

Баба Фая налила водку в стакан. И, глядя на Чарышева, который с удивлённым возмущением смотрел на неё, горестно сказала, вновь присаживаясь за стол:

– Не смогла… Тоже за него… За Сталина голосовала, – и она, увидев его осуждающий взгляд, гневно выкрикнула. – Не смотри на меня так! Ты бы тоже не смог… Поверь мне, когда среди своих постоянно ищут врагов – все постепенно становятся сволочами… Все, Вадя, – и баба Фая долила себе ещё водки. – И я тебе так скажу: если Сталин был таким, как о нём сейчас говорят, то какими же мы тогда были при нём?! Когда говорят, что власть плохая, то это означает, что большинство людей ещё хуже неё. Люди в начальство не с Луны попадают. Вот так-то, крендель-мендель! И ты никому не верь, что мы тогда ничего не знали и не понимали. То, что мы ему позволяли, то он с нами и делал. Тебе вот разве не хотелось кого-нибудь уничтожить или смешать с дерьмом? Мне вот до сих пор хочется расправиться с некоторыми. Правду тебе говорю, – баба Фая замолчала и затем жёстко сказала. – И другим тоже хочется. А значит Сталин в каждом из нас живёт. Но только он сам был очень хитрым и коварным. Он понял другое. Понял, что имея власть, можно выполнять не только свои желания. Но и желания многих других. Очень многих. Желания миллионов. Десятков миллионов. И все они будут благодарны ему. Больше чем самому господу богу. Потому что именно он будет исполнять их сокровенные желания. И я тебе так скажу, Вадька, если бы я была властью, я бы Сталина после его смерти не тронула. Не-е-т! Я бы с другими расправилась. Знаешь, с кем?! Со всеми теми людишками, которые доносы писали. Потом ведь их столько было, что анонимки вообще перестали рассматривать, – она в очередной раз замолчала и потом горестно продолжила. – А они всё равно продолжали писать. Понимаешь?! То есть все эти вот их поклёпы до сих пор где-то лежат в архивах. Лежат с адресами и фамилиями, – руки у неё задрожали от ненависти и волнения, но, помолчав несколько секунд, она стала говорить спокойно и рассудительно. – То есть все эти твари были поимённо известны. И тогда, и сейчас. Понимаешь?! Поимённо!

 

Баба Фая глянула на маленький настенный отрывной календарь, встала и подошла к нему. Но тут же обернулась к Вадиму и спросила:

– Ты, понял?! Этих людишек можно было как клопов ещё при Хрущёве всех за один раз передавить. И со всех постов таких подлецов надо было сразу взять и вышвырнуть. А она их, власть эта, не тронула, – баба Фая ещё раз глянула на календарь и резко оторвала листик с текущей датой. – Ни палачей не тронула, ни стукачей. Пожалела. Главных виновных власть пожалела. А могла бы враз очиститься от всей этой мрази. Но не захотела. Да и как против себя пойдёшь?! Вот сталинисты во власти и остались. Вместе с теми кто их поддерживал. А виноватым во всём одного Сталина сделали. Мёртвого! А Колька Фронин, дальше так и пошёл по людям… Он же до самого верха потом вскарабкался. И уж если его не тронули! – баба Фая возмущённо поднялась. – Если таких оставили, то… Вот так вот, крендель-мендель… А ты хочешь, чтобы что-то быстро изменилось… Долго ещё не изменится. Люди всегда хотят, чтобы их желания исполнялись…

Она отодвинула стакан, полный водки, встала и с трудом пошла в свою комнату. Но возле дверной притолоки остановилась, обернулась и горделиво сказала:

– А этой скотине я отказала.

Чарышев недоумённо глянул на бабу Фаю, а та горделиво и громко пояснила:

– Фронин после войны опять замуж меня позвал. Он тогда уже заместителем председателя какого-то комитета по всей Москве стал. А я не пошла за него, – баба Фая подалась вперёд и с надрывом, задыхаясь, продолжила. – Не пошла! Потому что никогда… никогда ему не прощу моего Лёньку… – она сникла, обмякла, вытерла выступившие на глазах слёзы и доверительно, еле слышно, продолжила. – Вот так, Вадя, я и прожила всю жизнь здесь одна… Потому что любила. А эта сволота, – и она показала рукой куда-то вдаль, – депутатом Верховного Совета потом стал. Портреты его во всех подъездах висели. А сейчас он – персональный пенсионер. В магазин наш как гусак ряженый в шляпе и с авоськой стал недавно ходить. А когда он ещё в исполкоме здесь работал, так с людьми как со скотом обращался. Взятки за каждый «чих» брал. Об этом все тогда знали. Так что, Вадька, если человек один раз предал, он и дальше предавать будет. Это как ведро с водой. Если уж прохудилось, то пока всё до конца не вытечет – не починишь. Люди не зря говорят: если есть дыра – будет и прореха.

…Настя позвонила ближе к ночи. Чарышев уже успел возненавидеть её и приготовился обозвать самыми мерзкими словами. Но сказал очень тихо, без всякой злости:

– Если бы ты знала, как я тебе верил?! Если бы ты знала… А ты меня взяла и… Ты не звони больше сюда никогда, пожалуйста, – и положил трубку.

Никто не встречал свободных ослов



На следующий день Чарышеву нужно было срочно сфотографироваться для читательского билета. О его замене давно предупреждали в библиотеке, но занялся он этим только тогда, когда ему отказались выдавать новые книги. Поехал на Пушкинскую. В фотоателье пояснили: «Если нужно сегодня – поезжайте на Коломенскую».

На следующий день, сразу после института, Чарышев поехал на Пушкинскую срочно фотографироваться для нового читательского билета. О его замене давно предупреждали в библиотеке, но занялся он этим только тогда, когда ему отказались выдавать новые книги. В фотоателье пояснили: «Если нужно сегодня – поезжайте на Коломенскую».

Добрался быстро и сфотографировался без всякой очереди. Но, когда приёмщица стала выписывать квитанцию, пояснила, зевая: «Ты иди погуляй пока. А за заказом приходи часика через три, не раньше. Или лучше завтра».

Вначале, чтобы «убить время», он остановился у киоска «Звукозаписи» и послушал новую песню «Люси». Затем купил два пирожка с картошкой и тут же с жадностью их съел, запивая ситром «Буратино», пузырьки которого били в нос и щекотали язык. Подкрепившись, прошёлся по аллее вверх и увидел указатель «Музей Коломенское».

Зайдя за старинные ворота, удивился открывшейся красоте. Это было так неожиданно, что он замедлил шаг и стал восторженно всматриваться в удивительное окружение. Прямо перед ним возвышались древние храмы, которые до этого он видел только на картинках в исторических книгах.

В Казанской церкви поразился одному лику. Взгляд с иконы был настолько живым и одухотворённым, что Вадим очень долго простоял перед ним, пристально всматриваясь в образ святого. Странно, но ему показалось, что тот тоже с интересом рассматривал его. В какой-то момент он даже содрогнулся от этого проницательного взгляда с противоположной стороны.

В той части музея, где расположились старинные деревянные строения, Чарышев прохаживался особенно неспешно и, когда никого не было рядом, осторожно прикладывал ладони к древним срубам, и поглаживал буровато-охристые брёвна. Он был уверен, что дерево в отличие от камня не просто дышит, но и напитывается энергией того времени, в котором живёт, навсегда сохраняя в себе воспоминание о прошлом. Поэтому давно ушедшее можно явственно почувствовать, если медленно-медленно провести рукой по стволу и ощутить каждую его смолистую прожилку и каждую шероховатую сучковатинку.

Единственной неприятной помехой для Чарышева стали два чудаковатых агитатора, которые расположились на дубовой аллее. Рядом с ними, на раскладных стульчиках, лежали стопки блёклых газетёнок. Едва к ним кто-нибудь приближался, и они, как заводные, начинали выкрикивать: «Товарищи! Возродим Великую Россию! Освободимся от коммунистического ига! Мы – за полную свободу! За монархию! Вступайте в наш «Единый Народный Центр!» И после этого начинали худосочными голосами безобразно петь «Боже, царя храни», одновременно всучивая всем проходящим свои убогие газетки.

Чарышев, заметив, как при его приближении засуетилась эта шумная парочка, резко свернул в сторону. Но, как только он начал спускаться по дорожке от домика Петра, тут же увидел возле аллеи ещё одну шумную компанию.

Несколько человек образовали подобие хоровода вокруг огромного шестисотлетнего дуба. Однако обступившие его люди никак не могли соединиться в кольцо.

– Молодой человек! – услышал Чарышев громкий возглас. Это был Вильегорский, который зазывно махал ему рукой. – Идите… Идите сюда! Сюда… Именно вас нам как раз и не хватает! Идите скорее!

Чарышев смущённо подошёл. Поздоровался с профессором, но ответного приветствия не услышал. Его тут же, несмотря на возражения, взяли за руки и закружили в хороводе.

Профессор громко и задорно начал декламировать в такт шагам:

– У лукоморья дуб зелёный…

Следующие строки пушкинского стихотворения были подхвачены всеми участниками хоровода:

– Златая цепь на дубе том. И днём, и ночью кот учёный всё ходит по цепи кругом…

Радостное, ритмичное многоголосие зазвучало мощно. Зазывно. Немногочисленные посетители, бродившие по парку, сразу потянулись к дубу. Правда, шли они неспешно, как бы всем видом показывая полное отсутствие любопытства. И только дети бежали к дубу со всех ног, не обращая внимания на останавливающие крики взрослых.

Вместе с ними прибежал и хромоногий человек с палкой. По всей видимости, музейный сторож. И стал разгонять хоровод уродливыми словесами:

– Граждане, выходьте! Не положено! Так, граждане, выходьте обратно! Давайте, выходьте! Все выходьте! Нельзя тут этого… Никому сюда заходить не дозволено!

Участники хоровода нехотя разжимали руки и перелазили обратно за ограждающую цепочку. Раздосадованные детишки стояли вокруг, готовые расплакаться.

Какой-то мужичок в оранжевой рубахе, в выцветшей панамке, как и его глаза, тут же стал с сожалением объяснять сторожу:

– Ты тока нас, батя, не матери… Мы здесь вообще ни при чём… Это, вон, всё та каланча долговязая… Говорит: давайте, давайте… – и показал на удаляющегося Вильегорского. – А мы-то думаем, может, он здесь экскурсоводом каким-нибудь работает… Он же в шляпе и с бабочкой… Понимаешь? Ну мы и… А ты вот сразу на нас и…

– Потому что вот здеся я за порядок отвечаю, – стал объяснять сторож. – А тама вон – другой отвечает. И с каждого за это потом спросють, кому надо…

Мужичок махнул недовольно на сторожа рукой, ругнулся и стал спускаться по тропинке.

– Согласитесь, что в этом балагурстве тоже есть своя прелесть? Правда?! – спросил запыхавшийся профессор, беря под руку Чарышева. – Иногда так хочется перешагнуть через все эти запреты… Будь они неладны!

Вильегорский был одет в старенький светлый плащ простенького покроя с крупными чёрными пуговицами. Его широченные полы доставали почти до самой земли. Рукава были закатаны, но из потёртых обшлагов все равно виднелись только кончики пальцев. Наверное, этот плащ когда-то покупался владельцу «на вырост», но, судя по его ветхости, эти ожидания так и не оправдались.

В руках Вильегорский держал длинный зонт с огромной крючковатой ручкой.

Вечер был душным. Парило. Но на небе не было ни одной тучки.

Профессор поначалу, как выяснилось, не узнал Чарышева. Но затем, когда всмотрелся в него, раздосадовано вскинул руки и стал виновато оправдываться:

– Вот голова моя садовая! Только сейчас и разглядел вас толком. Вы уж простите меня великодушно! Рад видеть вас, коллега! Вот теперь-то нам будет, конечно, о чём с вами побеседовать.... Помните, я вам говорил, что ничего случайного в жизни не бывает. Ну, вот вам и основательное этому доказательство!

– Вообще-то, я первый раз здесь, – сказал, улыбаясь, Чарышев. – И, честное слово, профессор, я, действительно, зашёл сюда совершенно случайно…

Вильегорский недовольно всплеснул руками, угрюмо сдвинул брови к переносице, многозначительно хмыкнул и возмущённо заговорил:

– Вы меня поражаете, коллега… Опять вы со своим этим «случайно»… Ну да… Выходит, вы совсем не желаете вглядываться в сущность происходящего, – профессор приостановился и придирчиво посмотрел на Чарышева, оценивая его готовность для серьёзного разговора. И, видимо убедившись в этом, продолжил уже с некоторой добродушностью. – Знаете, это ведь только у Дарвина вашего всё по воле случая происходит. Но ведь сам по себе случай, коллега, рождает один только хаос. А хаос… Хаос ведёт к погибели. Как там у него: неопределённость обеспечивает развитие жизни! Ну бред же! Вы всмотритесь в эту самую жизнь, и вы поймёте… Вы увидите, что всё держится вовсе не на случайностях… Если, конечно, говорить о существах одушевлённых.

– Профессор, вы меня разыгрываете, что ли? – засмеялся Чарышев. – У Дарвина ведь совсем о другом…

– О чём же?

– Так об этом же каждый знает! От кого произошёл человек. В школе учили… Спросите любого....

Вильегорский тут же обратился к обгонявшей их грузной женщине, нёсшей что-то в сумке, перекинутой через плечо. Он громко и неожиданно её спросил:

– А скажите-ка нам, сударыня, от кого же всё-таки произошёл человек?

Та с перепугу шарахнулась в сторону. Сумка слетела с плеча. Остановившись как вкопанная, она тут же возмущённо выпалила с вытаращенными глазами:

– Ох и дурак старый! Фу-ты… У меня же чуть душа в пятки не ускочила, – женщина сбивчиво задышала с протяжными «охами». – Это же надо так… Испужал-то как, паразит!

– Извините, сударыня! Ещё раз простите меня… – стал виновато оправдываться Вильегорский, почтенно сняв перед ней шляпу, продолжая спускаться по тропинке.

– От обезьяны, конечно, произошёл, – уверенно произнёс Чарышев, глядя на Вильегорского. – Какие тут могут быть сомнения?

– Что значит «какие тут могут быть сомнения»?! – приостанавливаясь, недоумённо спросил профессор.

Неожиданно сзади раздался возмущённый, срывающийся от обиды крик приходящей в себя женщины:

– А ещё в шляпе! Вроде, на вид, пожилой человек, а ведёшь себя как образина придурочная… Вон как сердце зашлось… Ох ты ж и…

– Сударыня, я же у вас уже попросил прощения! – отреагировал Вильегорский с поклоном, прикладывая к груди руку. – Но, если вам будет от этого легче, то «образину» эту вашу я безропотно принимаю. Ещё раз простите! – и, уже обращаясь к Чарышеву, спросил. – Так что же означает эта ваша уверенность, коллега?! Ведь у Дарвина не приведено ни одного доказательства происхождения человека от обезьяны. Там вообще об этом всего лишь предположение. Вы Дарвина вообще-то читали?

– Нет, но нам в школе рассказывали, – растерянно ответил Вадим, уступая дорогу двум старушкам, шедшим навстречу.

– А вы что же всем сразу на слово верите?! И у этого Дарвина вам всё понятно? Да? Понятно, например, как один вид переходит в другой? Помните: сначала была какая-то амёба… Потом она превратилась… В общем, дальше была рыба, – и Вильегорский мимикой и жестами стал насмешливо изображать называемые существа. – Потом… Если мне не изменяет память – кенгуру. Дальше превращение в какую-то примату, которая прыгала по деревьям. Потом – превращение в предчеловеческое существо. А уж от него – мы с вами! Это всё у Дарвина так. И всё через цепь неожиданных случайностей. Вот только до сих пор так никто и не нашёл этого предшественника человека! Не обнаружились и доказательства других превращений. Переходные виды вообще отсутствуют. Палеонтологи обыскались! И не нашли. Никто не нашёл. Факта нет. Бездоказательно! Но только в главном у Дарвина – совсем не про обезьяну вашу… Отнюдь! Там принципиально о другом!

 

– Я вспомнил. Вспомнил! – обрадованно воскликнул Чарышев. – Там у него ещё про галапагосских вьюрков, про черепах и про путешествие на корабле… Забыл, как его название…

– Конечно, там есть и об этом, – вздёрнув плечами, хмыкнул Вильегорский, – но важнее всё-таки совсем другое. Кстати, по этому поводу я знаю одну очень примечательную историю. Если хотите, могу рассказать…

Чарышев согласно закивал, и они, замедлив шаг, продолжили спускаться по натоптанной тропинке. Профессор взмахнул зонтиком и с воодушевлением начал рассказывать с интонацией сказочника:

– Жил-был на свете один очень набожный мальчик. Был он из бедной семьи. Часто болел. И на него всё время сваливались одна беда за другой. А когда его на полном ходу сбил экипаж и проехался по нему колёсами, думали, что уж в этот-то раз он точно не выживет. А он выжил! – Вильегорский продолжал говорить с очень добродушной интонацией, но в его голосе постепенно начинала проступать суховатая строгость как предвестие неминуемой трагичности. – Звали его Сосо, и было тогда ему лет двенадцать или тринадцать. Не больше. Да, ещё вот что! – и профессор взмахнул зонтиком как дирижёрской палочкой. – Мальчик был одним из лучших учеников духовного училища и с удовольствием пел в церковном хоре. И голосок у него был, как говорили, ангельский. Он будто с небес звучал. В общем, учителя им были довольны и даже не раз награждали его и за учёбу, и за отличное поведение.

Чарышев, увидев идущую навстречу молодую пару с велосипедом, посторонился. А когда они поравнялись с ними, Вильегорский хулиганисто позвонил в висевший на руле звоночек, задорно хмыкнул, и тут же, как ни в чём не бывало, продолжил рассказ:

– Так вот! Однажды ему в лавке дали на время, за пять копеек почитать книжку Дарвина. Сосо читал её, не отрываясь, до самого утра. Наверное, не всё он понял из прочитанного… Хотя, может, я и ошибаюсь. Мальчик-то этот, повторюсь, был очень и очень способным. Но, как бы там ни было, а точно известно, что именно после того дня прежний мир для него рухнул! Теперь он, как ему казалось, знал его тайное устройство. Теперь он понимал, откуда вокруг так много несправедливости и на чём держится власть людей. Взбудораженный Сосо стал рассказывать об этом своим друзьям. «Нет на свете никакого Творца! Нас всех специально обманывают, – страстно убеждал он своих сверстников. – Наша жизнь только в нашей власти. И выживают в ней самые приспособившиеся. А в борьбе побеждают только самые сильные. В этом закон жизни, а не в дурацких заповедях: не убий, не…», – и в доказательство он показывал книгу Дарвина, – Вильегорский глянул на Чарышева, который слушал его с огромным интересом. – Вот такая, казалось бы, простенькая эта история. Осталось только сообщить, чем она закончилась… Мальчик Сосо вырос. Добрался до власти. Уничтожил почти всех священников. Расправился со всеми несогласными. Расстрелял даже самых близких соратников. Но учителя своего никогда не забывал. Иногда и тост в честь него задорно выкрикивал: «За Дарвина!» И в конце концов по усвоенному в детстве «закону жизни» он стал самым жесточайшим тираном и могущественным властителем, имя которого… – Вильегорский тяжело вздохнул и с болью, очень тихо произнёс. – Его имя – Сталин.

Поражённый такой неожиданной развязкой рассказа, Чарышев молчал. И в этом молчании была какая-то давящая отягощённость, от которой хотелось побыстрее избавиться. Он подался вперёд, резко и громко возразил:

– Но Дарвин как учёный… Как и другие… Они не несут ответственности… Поэтому я… Я категорически не соглашусь с таким вашим выводом.

– Это что же: он за безнравственность не несёт ответственности?! Вона как?! – раздражённо воскликнул профессор. – Дарвин, учившийся на священника, как и Сталин, кстати… Он прекрасно осознавал, что делал… На место Творца водрузил свой естественный отбор. Если бы речь шла только о внутривидовой изменчивости – было бы полбеды, а может, и вообще благо… Но он, не успев постигнуть истины, тут же обозвал Евангелие безобразнейшим учением. А свою шаткую теорию «скромненько» так объявил Законом эволюции, который был одинаков и для скотов, и для людей, – негодовал Вильегорский, постоянно взмахивая зонтиком, будто ставя точки в предложениях. – Обосновал всеобщее равенство в борьбе: кто кого опередит и кто кого объегорит. При этом высшей ценностью объявлялось выжившее потомство. Человек – на уровне животного. Да только вот по Библии у человека есть душа – дух святой, а у скотов – нету. И движущей силой жизни является вовсе не слепой случай…

Вильегорский говорил страстно. Громко. Подошедший мужичок в панамке начал было их обходить, но затем притормозил и стал забавно вытягивать шею, прислушиваясь к каждому слову. Но профессор ничего этого не замечал:

– Дарвин, по сути, возвеличил человеческую жестокость! Вопрос происхождения гуманности вообще оставил без ответа. Он так и не смог определиться с изначальным происхождением любви и доброты человека. Видимо эти качества не встраивались в выведенную им формулу жизненного устройства. Но всё равно обосновал закон развития, в котором нет нужды в совести. То есть жизнь без нравственного закона. Кстати, коллега, вы знаете, кто первым творчески развил его учение?

Вильегорский на этих словах решительно вонзил зонтик в землю. Затем снял с острия пустую пачку «Беломора» и с размаху швырнул её в урну.

– Не знаете?!

Чарышев, смущённо улыбнувшись, пожал плечами.

– Эту теорию, чтоб вы знали, сразу же восторженно встретили Маркс с Энгельсом. Вот они и вплели её в своё учение, обозвав классовой борьбой. Научная гипотеза была превращена почти в аксиому… Эдакий социал-дарвинизм. А дальше… Дальше появилась на этих идеях новоявленная когорта революционеров, террористов, нацистов…

– Извините, профессор, – неуверенно начал Чарышев, – но труды Маркса мы проходили. И там… Там, вообще-то, о другом. В главном там о построении свободного общества. Мне кажется, что и Дарвин точно так же не имеет никакого отношения к нацизму и…

Вильегорский вновь вонзил зонтик в землю и подцепил валявшуюся агитационную газетёнку. Скомкал её, но, так и не найдя урны, недовольно запихнул в карман и продолжил движение:

– Знаете, кто был первоначальным советчиком по улучшению человечества с помощью уничтожения газом «ненужных» людей? Им был лауреат Нобелевской премии, известный французский медик-дарвинист Алексис Каррель. Гитлер стал лишь прилежным воплотителем таких «передовых» идей. И практическими учителями Третьего рейха в принудительной стерилизации всех неугодных должны называться… американские учёные-дарвинисты. Да-да! Именно они первыми начали массовую борьбу за чистоту человечества. Представляете, пра́ва продолжения рода лишались все те, у кого был недостаточным коэффициент интеллекта, и ещё многочисленные мигранты, все глухие, немые, слепые… Десятки и десятки тысяч людей были принудительно стерилизованы американцами. А обоснователем евгеники, этой уродливой теории искусственного улучшения человечества, стал известный английский учёный Фрэнсис Гальтон. Кстати, брат Чарльза Дарвина. Это было началом эволюции скотства. Дорога к всеобщему расчеловечиванию. По Дарвину, ведь выживает тот, кто лучше всех сумеет ко всему приспособиться. Ко всему… Как мне кажется, отсюда и следует искать начало самоуничтожения человечества. Люди с совестью не сбрасывают атомные бомбы на мирное население…

Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?

Издательство:
Автор