© Чухрай Г. Н., правообладатели
© ООО «ТД Алгоритм», 2016
* * *
Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые
Ф. И. Тютчев
Автобиография
Детство
Человек не волен выбирать, в какой стране и в какую эпоху ему надлежит родиться. Он рождается и все, что его окружает, воспринимает как данность. Он учится жить в этом, данном ему мире и, взрослея, стремится занять в нем не последнее место. Рождение в Советской России – не заслуга, но и не грех, в котором нужно покаяться. Это судьба.
Я родился 23 мая 1921 года в городе Мелитополе на Украине.
Это был голодный год. Недавно окончилась гражданская война. Родители, отец Наум Зиновьевич Рубанов и мать Клавдия Петровна Чухрай, принимали в ней участие на стороне красных.
Когда мне было три года, родители разошлись. У отца образовалась другая семья. Я остался с матерью.
Мама уже была членом коммунистической партии и в своей среде считалась грамотеем – у нее было 4 класса образования. Она верила в социализм и все силы своей энергичной натуры отдавала делу. Всегда много и увлеченно работая, она не могла уделять много времени моему воспитанию. Я принадлежал самому себе. Целые дни я проводил во дворе и на улице, общался со сверстниками и ждал возвращения мамы. Она приходила усталая, но всегда активная, кормила меня, готовила пищу на завтра и расспрашивала обо всем; говорила со мной как со взрослым и без словесных назиданий руководила моими поступками. Ее независимость и скромное достоинство, ее отношение к людям, к работе были главными факторами моего воспитания. Она учила меня уважать тех, кто трудится, и презирать тех, кто наживается на их труде; что плохих национальностей не бывает, что стыдно судить о людях по их национальности, что везде есть хорошие и плохие люди.
Оглядываясь назад, я понимаю, что прожил счастливую жизнь. Дело вовсе не в том, что не было в ней тяжелых моментов, трудностей, бед и даже страданий, что я всегда был сыт, одет и доволен собой. Вовсе нет! В моей жизни было много такого, что бывает и у людей, считающих себя глубоко несчастными. Но я не жаловался на свои беды. Я рано понял, что никто мне ничем не обязан. Но в тяжелые минуты многие люди приходили мне на помощь. Я не жаловался на судьбу, не ждал от нее подарков, а она дарила мне и случай выйти из кризиса, и успех, и верных друзей, любовь и минуты счастья.
А эпоха была суровая.
Первые мои детские воспоминания связаны с коллективизацией. Я помню украинское село, куда мы с мамой приехали «ликвидировать кулака как класс». Я видел, как каких-то людей выводили из хаты, сажали на возы и увозили неизвестно куда. Кто-то рыдал, кто-то ругался, кто-то вполголоса проклинал советскую власть. Мне было жаль тех, кто плакал. Но мама говорила, что это необходимо, что эти люди кулаки, мироеды. Я не понимал, что такое мироеды, но верил маме, что они плохие.
Мы жили в хате дяди Прохора, председателя комбеда. Однажды ночью в наше окно стреляли. Мама стащила меня, сонного, с постели и велела спрятаться под кровать. Дядю Прохора ранили в плечо. Оксана, жена дяди Прохора, порвала сорочку, а мама перевязывала ему руку. Текла кровь. Мне было страшно, и я плакал. Дядя Прохор не плакал, только говорил, что стреляли кулаки и что все равно им крышка. В село приезжали военные с наганами, ловить кулаков. Кулаками оказались соседи дяди Прохора. Их поймали и увезли в город.
Потом на Украине был голод. Люди умирали целыми семьями. Мы с мамой уже жили в Днепропетровске и тоже сильно голодали. К тому же я заболел: организм не принимал пищи. Мама получила письмо от своей подруги по полку. Подруга звала ее приехать в Кисловодск, там вроде бы было не так голодно. Но выезд из Украины был запрещен. Мама оббивала пороги каких-то учреждений и все-таки добилась пропуска на выезд. Я был в это время совсем плох. Помню какие-то вокзалы. Мы проходим мимо опухших от голода людей. Я кошусь на них. Мне страшно: распухшие от голода лица не похожи на лица людей. По ним ползают мухи. Ноги, руки – как тумбы.
Помню вагон, переполненный людьми. Мама заставляет меня съесть кусок хлеба. Я пытаюсь, но не могу. Мама плачет. Наш сосед по купе, старый грузин, спрашивает маму: «Что с мальчиком?» Мама говорит, что я заболел от голода и ничего не ем. «Сейчас мы его вылечим», – обещает старик и достает из своей корзинки бутылку с вином. Налив полный стакан, он подает его мне. «Пей, будет хорошо». Я упираюсь, я не хочу. Он кричит: «Пей! Пей, дорогой!» Я боюсь старика. Давясь, я отпиваю один глоток, но строгий старик приказывает: «Пей! Пей! Будет хорошо!» Я выпиваю целый стакан и засыпаю. Пока мы ехали, я опорожнил всю бутылку, и вино помогло. Я начал есть. Но скоро хлеб кончился. Благо нам надо было выходить. Я всегда с благодарностью вспоминаю этого доброго старика.
Маминых знакомых в Кисловодске не оказалось. «Они недавно уехали в Баку», – сказала соседка. Но у нас не было денег ехать в Баку. Мама стала искать работу. Мы ходили весь день по разным учреждениям, но работу не нашли. Мама просила меня потерпеть, она думала, что я голоден. А мне не хотелось есть. Я устал. Мне хотелось лечь на асфальт и уснуть. Потом мы ехали куда-то на электричке, и я наконец уснул. Проснулся я в Пятигорске. Мама снова ходила по городу в поисках работы. Отчаявшись, она зашла на кухню военного санатория и попросила у повара «хлеб для ребенка».
Повар по говору понял, что мы с Украины.
– Откуда ты, дочка?
Мама сказала. Повар был рад, что встретил землячку. Он дал нам по ложке каши и спросил маму:
– Ты грамотная?
– Да.
– Тогда беги к начальству – у нас недавно умер библиотекарь, может, возьмут тебя.
Мама оставила меня у повара и побежала к начальству. Скоро она возвратилась и радостно сообщила, что ее приняли на работу.
Нам дали маленькую комнатку, отгороженную от библиотеки фанерной стенкой, и питание «на работника». Мама делила его на двоих. Мы не были сыты, но и не голодали. Иногда сердобольный повар приносил нам немного каши или кусок хлеба.
Пришла южная весна, а за ней и лето. Я с малышами лазил в соседний сад. Мы рвали еще не созревшие орехи, очищали зеленую «рубашку» и ели мякоть. Руки и лица наши вокруг рта были коричневыми от сока.
Санаторий «Красная Звезда» располагался у подножья горы Машук. Ребята водили меня на гору. Я смотрел с горы на Пятигорск. От высоты захватывало дух. Дома казались маленькими, как спичечные коробки, и люди – как муравьи. Поднимались мы и на то место, где убили Лермонтова. Я знал, что Лермонтов был поэтом. Мама читала мне вслух его стихи и говорила, что его убили по приказу царя. Мишка Зуб, самый старший из нас – ему было 15 лет – говорил, что это неправда, что Лермонтова убил Мартынов. Я яростно спорил с ним. Вообще на Кавказе жить было интересно. Мы ходили на Провал – гору с дыркой вверху. Сквозь дырку было видно зеленое озеро. Оно пахло тухлым яйцом. Ребята говорили, что оно вылечивает болезни.
Мама в молодости была весьма симпатична. Отдыхающие атаковали библиотеку не только из тяги к литературе. Они кто как мог заигрывали с мамой. Она была со всеми проста, но умела поставить барьер между собой и ими. Был один человек, седеющий, красивый [10] мужчина. Он часто засиживался с ней допоздна. В его петлицах было два ромба, а на груди – орден Красного Знамени, все мальчишки его уважали. Однажды я случайно увидел, как по дорожке к Машуку идут моя мама с Василием Сергеевичем. Он обнимал ее за талию. Это не вызвало во мне ревности. Я даже желал бы иметь такого папу. Но, когда на следующий день Мишка Зуб (сын главного врача Зубина) сказал, что Клавдия Петровна гуляет с отдыхающим, я бросился на него с кулаками. Зуб отбросил меня, как котенка. Я больно ударился и заплакал, но не от боли, а от обиды за то, что я маленький и слабый и не смог защитить свою маму.
Когда Василий Сергеевич уехал, мама погрустила дня три, потом не выдержала и поехала за ним в Баку.
В Баку мы сперва нашли маминых однополчан: Соню и Гургена Ашотовича, ее мужа. Найти их было нетрудно. Гурген Ашотович Арутюнян, был начальником милиции и его все знали. Он был старше тети Сони и инвалид. Ногу он потерял на гражданской войне, а тетя Соня его спасла от смерти. Она сама об этом рассказывала. Гурген Ашотович помог маме устроиться в милиции следователем и связаться с Василием Сергеевичем. Мама несколько раз встретилась с ним, но потом перестала. Это меня огорчило: я по-прежнему мечтал о таком папе. Мама сказала:
– У него семья.
– Ну и что? – возразил я.
– Я не вправе отнимать у его мальчиков отца, – ответила она грустно и прибавила: – Ты уже большой и должен понимать. Тебе хорошо было расти без отца?
Я никогда не чувствовал себя несчастным от того, что рос без отца. Но я не сказал ей об этом. Мама всегда говорила о моем отце только хорошее. Заставляла меня посещать его семью. Я выполнял ее желания, но с ним мне было скучно и тяжко, хотя я знал, что он любит меня. Он очень волновался при встрече со мной и мамой. А она относилась к нему с уважением и помогала ему в трудное для него время.
Отрочество
Мама не была карьеристкой, но всегда увлеченно работала, и все у нее хорошо получалось. Такие люди тогда были нужны. Ее выдвигали на разные работы. Она была народной судьей. Говорили, что она справедливая. Потом ее послали в Одессу учиться на высших юридических курсах. А в Баку, в милиции, она сперва была следователем, потом старшим следователем, потом стала большим начальником и носила милицейскую форму, а в петлице – один ромб. Гурген Ашотович говорил тете Соне, что у нее, у мамы, талант. Она не только разоблачала преступников, но и оправдывала невинных.
Однажды осенью она разбудила меня очень рано.
– Поедем к морю, – сказала она, помогая мне одеваться.
– Почему к морю, ведь холодно? – капризничал я.
– Так надо! – тон ее не допускал возражений.
Пляж был пустой – ни одного человека. Море штормило. Дул холодный ветер. Мама кого-то ждала. Наконец на пляже появился Василий Сергеевич. Мама сказала:
– Постой здесь. – И быстро пошла к нему.
Они встретились в стороне от меня. За шумом волн я не слыхал, о чем они говорили. Я бросал камешки в набегающие волны Я видел, как он поцеловал маму в щеку и, оглянувшись, стал уходить. Мама возвратилась ко мне. После этого разговора мы, торопясь, собрали вещи и уехали на Украину. Мама устроилась на рядовую работу в МТС. Вскоре она вышла замуж.
Только через много лет я узнал причину этих перемен. В Азербайджане начались аресты и расстрелы работников ГПУ и милиции. Василий Сергеевич предупредил маму о грозящей ей опасности. Он советовал маме скрыться и тем уберег маму от ареста, а меня – от судьбы сына расстрелянного «врага народа». Самого Василия Сергеевича, Гургена Ашотовича и многих других расстреляли, а Соню отправили в лагерь. Она не вынесла разлуки с дядей Гургеном и в скором времени умерла. Об этом мы узнали от знакомой тети, которая ехала из Баку в Запорожье к родителям.
– Бесконечно честные и преданные партии люди, – грустно сказала мама и всплакнула.
Я был уже подростком и понимал, что об этом надо молчать.
Недалеко от нашей школы в городском мелитопольском театре шел спектакль «Чудесный сплав». Мы в красных галстуках выходили на сцену приветствовать создавших сплав. Наших голосов, очевидно, не было слышно в зале, и какой-то дядя учил нас говорить громко. У мамы был неудачный роман с милиционером Мишей. Миша был моложе мамы. Я его называл по имени. За папу я его не признавал, но маму за это не осуждал. Когда роман кончился, я об этом не жалел. Летом несколько школ, и наша в том числе, выезжали в лагерь в окрестности Бердянска. Там было море, и мы ездили в город смотреть кино. Фильм назывался «Крестьяне». Он мне не понравился. В Мелитополе был построен Дворец пионеров. Было торжественное открытие. В зал набилось много взрослых. Стояли в проходе и за стульями у дверей. Аплодировали директору Дворца, и какой-то дядя закричал от дверей: «Да здравствует товарищ Хатаевич!» Я не знал, кто такой Хатаевич. Меня поразил этот крик, казалось, что дядя кричал от страха. Потом мама говорила, что Хатаевича расстреляли.
Во Дворце были разные кружки. Я посещал кружок рисования. Им руководил хороший педагог, фамилию которого я, к стыду своему, не могу вспомнить.
Это время было совсем не похоже на то, что делается теперь: образование было бесплатное для всех, в пионерские лагеря дети ездили за символическую плату, доступную каждой семье, многие бесплатно, за счет профсоюзов. Дворец пионеров был построен на средства государства. И за кружки, которые мы посещали, не надо было платить ни копейки.
Я взрослел и наконец вместе с мамой оказался в Москве, куда она и мой отчим Павел Антонович Литвиненко были посланы на учебу в Академию соцземледелия. Академией, я думаю, она называлась для авторитета. Фактически же это были двухгодичные курсы при Тимирязевской академии, на которых повышали квалификацию работники сельского хозяйства. Мы получили отдельную комнатку в общежитии на Лиственной аллее. Я был определен в лесную школу, в районе Тимирязевской академии (трамвайная остановка с архаичным, но милым мне названием «Соломенная сторожка»).
В этой школе мне не повезло. Я был провинциалом, мои слабые по сравнению с москвичами знания и украинизмы в речи вызывали у моих одноклассников насмешки. А это был шестой класс, когда в мальчишках просыпается обостренное чувство собственного достоинства. Посещать эту школу было неприятно, и я решил просто туда не ходить. Мама давала мне рубль в день на трамвай и еду. Я уезжал в центр, покупал за пятак вход в Политехнический музей и проводил в нем весь день до закрытия. Там же, в буфете, покупал себе какой-нибудь бутерброд и чай. Часто, когда оставались 10 копеек, забегал в кинотеатр «Художественный».
Это был период расцвета советского кино. На экраны выходили замечательные фильмы. Политехнический музей формировал во мне знания – таких знаний не могла дать мне никакая школа, – а фильмы формировали мировоззрение.
В конце учебного года маму вызвали на родительское собрание, и она с удивлением и испугом узнала, что я весь год не посещал школу. Был серьезный, разговор. Я объяснил, почему так поступил. Ни мама, ни отчим меня не ругали. В это время заканчивалось строительство новой школы-десятилетки на Лиственной аллее. В новом учебном году я уже учился в этой школе.
Юность
Эта школа сыграла в моей судьбе очень важную роль. В ней учились главным образом дети профессорско-преподавательского состава Тимирязевской академии, с которыми было интересно общаться. Преподавали нам прекрасные учителя. Да и сам я был не тем, [15] что в Лесной школе: я обтесался, научился правильно говорить по-русски, подружился с хорошими ребятами. Самым близким мне другом был Карлуша Бондарев. В период юдофобства и борьбы с «космополитами» кристально честный Карлуша принципиально сменил русскую фамилию матери на еврейскую фамилию отца: Кантор. Его мать Ида Исааковна Бондарева, член коммунистической партии с 1903 года, во время столыпинской реакции эмигрировала в Аргентину, была одним из организаторов аргентинской компартии. Я часто бывал в этой семье. Мне в ней нравилось все: и скромная легкая мебель, и полки книг во всех комнатах от пола до потолка, и то, что они знали много европейских языков, и стиль отношений в семье. Они были удивительно красивыми людьми и физически и нравственно. К простым людям они относились без деланного демократизма, но с искренним уважением, презирали чванство и притворство, ненавидели национализм, много трудились. Отец Карла был профессором геологии в Тимирязевской академии. Он тоже был коммунистом. Карл привил мне любовь к поэзии Владимира Маяковского. Его родная сестра Лиля Герреро была в Аргентине писательницей и перевела Маяковского и других советских поэтов на испанский. Она пару раз приезжала в Москву, я познакомился с ней. Она была необычно красива. Я, мальчишка, любовался ею и с уважением смотрел на орден Красной Звезды, который она получила за Испанию (воевала в интернациональной бригаде). Карл тоже родился в Аргентине. Родители возвратились в СССР только в 1924 году.
Ко мне они относились просто и душевно. Глядя на них, я с восхищением думал: «Такой была ленинская гвардия коммунистов: умными, скромными, образованными и работящими».
Об идеологии, господствующей в то время, сегодня принято говорить чуть ли не как о мракобесии. Это неправда. «Коммунистом можно стать, только освоив все богатства культуры, выработанные до нас человечеством», – писал Ленин. Это было идеологической основой нашего воспитания. В школе нам преподавали Пушкина, Некрасова, Блока, Горького и других писателей, разумеется, подчеркивая их революционность. Не одобряли, но и не запрещали Есенина и Достоевского, но мы их читали и составляли о них свое мнение, отличающееся от официального.
Помню, я пришел в общежитие поздно. Мама и Павел Антонович уже спали. На электрической плитке, ожидая меня, стоял холодный чайник, на столе – хлеб и кусок дешевой колбасы. А рядом – открытая книга. Не садясь за стол, я прочитал несколько фраз и уже не мог оторваться. Это было «Преступление и наказание» Достоевского. Так, не меняя позы, я всю ночь читал и дочитал роман до конца, а потом вернулся к началу. С тех пор я полюбил Достоевского. Люблю его и сейчас.
На уроках истории преподаватели критиковали царей, исключая разве Петра Первого. О Степане Разине и Емельяне Пугачеве говорили как о предтечах революции. Восхищались подвигом декабристов и победой над Наполеоном. Гордились Суворовым, Кутузовым и победами адмирала Ушакова, романтизировали революцию и гражданскую войну. Конечно, жизнь и размышления внесли во все это частичные изменения, но не зачеркнули основного, главного. Вот и подумаешь: когда было мракобесие, тогда или теперь? Когда отсутствует национальная идея и господствует беспредел в культуре и экономике, а общество живет в основном за счет иностранных товаров и воровства. Не сомневаюсь, прочтя эти строки, многие одичавшие интеллектуалы зачислят меня в зюгановцы. «Знаем мы их идеологию! – скажут они. – Все поделить и раздать!» – и повторят джентльменский набор модных благоглупостей. О жестокостях Ленина, убивавшего зайцев прикладом, о железном занавесе и о К. Марксе как о виновнике пустых полок в наших магазинах.
Социализм не появился на следующий день после Октябрьской революции – он, как все живое на Земле, родившись, развивался и принимал различные формы. Были разные периоды в этом развитии. Валить все в кучу можно только по невежеству или злому умыслу.
Действительно, в донэпманский период «отнять и разделить» предлагали шариковы. Но действия шариковых привели к усилению голода. Ленин лучше других понимал, что, следуя этим путем, Россия, в недрах которой уже зрел эмбрион социализма, погибла бы от истощения. Ленин вопреки яростному сопротивлению Совнаркома предложил НЭП и накормил Россию. Страна выжила, выжил и эмбрион. Ленин совершил еще один подвиг: будучи уже тяжело больным, он письмом к съезду предупредил партию об опасности власти Сталина. Его не послушали, но это уже не его вина.
А Маркс был против использования его теории в России. Наши одичавшие полузнайки либо не знают, либо намеренно скрывают это – боятся отстать от моды.
Однако я слишком увлекся и потерял нить повествования. Обо всем этом я расскажу во второй книге в разделе «Ликбез», а сейчас вернемся в тридцатые годы в школу, в которой я учился.
Я сильно отставал от сверстников в математике. Помогать мне вызвался мой одноклассник Андрюша Кисловский. Я часто бывал у Андрюши и очень уважал его семью. При многих различиях с Канторами (Кисловские происходили из старинной дворянской фамилии) я замечал в них много общего. Возможно, это было то, что раньше называлось культурой. Теперь, как верно заметил А. И. Солженицын, интеллигентами называют «образованщину» – людей, получивших образование, но не усвоивших элементарной культуры.
Андрюша Кисловсккий много читал и был эрудированнее всех нас, его сверстников, а иногда и преподавателей. Первое время он позволял себе поправлять преподавателей, не соглашаться с ними и противопоставлять им свое мнение. Но потом как-то вдруг перестал.
«Надо быть чутким к преподавателям», – часто повторял он, очевидно, цитируя отца, и при этом весело хохотал.
У него был младший брат Левушка. Жили они вдвоем в одной комнате, стены которой были увешаны бумажками с разными грамматическими формами английского языка. (В школе мы изучали немецкий, он и немецкий знал неплохо).
Но особенно талантливым Андрей был в математике. Наш учитель математики Борис Васильевич Романовский часто восхищался его способностями.
В то время сверх программы мы проходили тригонометрические функции. Для того чтобы прийти к ответу, надо было исписать преобразованиями два-три листа тетради. Андрей подходил к доске и, вместо того чтобы заняться преобразованиями, стоял и мурлыкал какую-нибудь арию, чаще всего арию Варяжского гостя, а потом вдруг писал на доске правильный ответ. Борис Васильевич изумлялся: «Как вы к этому пришли?» Андрюша излагал свой ход мыслей, и Борис Васильевич изумлялся еще больше.
Сам Романовский был человеком недюжинным. Седой, стройный, всегда элегантный, он приходил на уроки как на праздник. Все девчонки были влюблены в него. Он мог подойти к доске и, как бы небрежно, начертить на ней мелом идеальную окружность. «Как по циркулю!» – восхищались мы. Его чертеж на доске можно было выставлять на выставке. Он был в своем деле и художником и артистом. Ему принадлежало авторство книги по математике. Он и преподавал свой предмет по своей, нестандартной методике. Ко мне он относился строго, и я до сих пор благодарен ему за это.
С помощью Андрюши я догонял сверстников и, бывало, выйдя к доске, правильно решал трудную задачу. Тогда Борис Васильевич задавал мне вопрос из пройденного. Я не мог на него ответить и получал двойку.
Я не помнил многих теорем и, когда во время контрольных работ возникала в них необходимость, сам находил доказательства. Борис Васильевич, кроме контрольной, требовал сдать и черновики, но я не придавал этому значения.
Однажды я зашел в учительскую, где в первой комнате хранились учебные пособия и школьная газета (я хорошо рисовал и оформлял эту газету). Во второй комнате, в учительской, шел разговор, кого оставить на второй год. Услыхав свою фамилию, я насторожился.
– А я категорически возражаю! – запальчиво говорил Борис Васильевич. – Чухрай действительно сильно отстал, но у него богатая математическая интуиция. Он у меня еще будет отличником!
Эта похвала весьма подняла меня в собственных глазах. Я стал много работать и окончил восьмой класс отличником по математике. В этом, конечно, была большая заслуга Андрея Кисловского. Андрей произвел на меня неизгладимое впечатление, которое я сохранил на всю жизнь.
Был у меня еще один приятель – Женя Гужов. Когда мои родители, окончив академию, уехали работать на Украину, добрая мама Жени за небольшую плату согласилась кормить меня обедами. В доме Гужовых, веселом и чистом, напоминавшем мне наш украинский дом, пахло свежими щами. Женя Гужов хорошо учился и имел редкий почерк. Мы вместе с ним оформляли школьную стенгазету. Он был верным другом и добрым парнем Отец его служил в милиции.
Итак, мои родители уехали на Украину, а я остался в Москве: жалко было расставаться с друзьями и преподавателями, многих из которых я успел полюбить. Держала меня в Москве и первая юношеская любовь.
С моей одноклассницей Нелей Фроловой многие мальчишки хотели бы дружить. Она почему-то избрала меня. Я был горд этой победой и долго был ее верным другом. Я бывал у нее дома, был знаком с ее родителями, защищал ее от хулиганов. Тогда и хулиганы были не такими «крутыми», как теперь: не было жестокости. Самое большее, что они могли совершить, – это слегка поколотить конкурента или сказать нелестное слово о девушке, но не больше. В таких случаях я тоже пускал в ход кулаки и заставлял уважать девушку.
Вместе с Карлом мы организовали кружок Маяковского и с успехом читали его стихи в школе и на других вечерах. У Карла был прекрасный голос. Некоторые строки Маяковского волновали его настолько, что, произнося их, он заметно бледнел, и чудный его баритон усиливался до крика.
– Ты так кричишь, что я ничего не слышу! – говорил Андрей Кисловский полушутя (он ценил чтение Карла и часто слушал его и меня).
Дело шло к окончанию школы, и надо было решать, в какой институт пойти. Одно время я хотел стать врачом, потом пристрастился к технике. При Дворце пионеров, кроме разных кружков (по рукоделию, литературе, рисованию и прочему), была детская техническая станция. Там под руководством инструкторов можно было мастерить модели самолетов и кораблей (руководителей и материалы бесплатно давало государство). Я мастерил примитивные радиоприемники. Они работали. В наушниках я слышал наши, а иногда и зарубежные станции.
Вообще в Советском Союзе делалось много полезного для развития детей. Каждое лето за символическую плату школьники выезжали в пионерские лагеря, в лес, к реке, к морю. Сегодня это доступно только богатым, и то не всем. И в лагерях были различные кружки по интересам. Это был настоящий отдых!
О пионерских лагерях сегодня принято говорить с циничной усмешкой – «лагеря для промывания мозгов». Глупость! Нам не надо было промывать мозги – в них ничего не было, кроме советской идеологии. А диссидентов среди детей не бывает.
Нас учили быть честными, трудолюбивыми, бескорыстными, хорошо учиться, любить свою родину, уважать трудящихся всех национальностей. Что здесь плохого?
Правдолюбы не упустят случая напомнить нам и себе о Павлике Морозове. Для нас Павлик Морозов никогда не был примером для подражания. Нельзя привести ни одного случая повторения его «подвига». Мы любили своих родителей и не собирались их предавать. Но были события и пострашнее, чем сказки о Павлике Морозове, – суды над «врагами народа». На комсомольских собраниях от детей «разоблаченных врагов» требовали, чтобы они отказывались от своих родителей. Мы понимали, что это изуверство, но бороться с этим еще не умели.
Когда мы окончили школу, Андрей пригласил Карла и меня к своему деду. Старый академик Дмитрий Моисеевич Петрушевский хотел познакомиться с друзьями своего внука. Не знаю, какое впечатление произвели на него мы, но он на нас произвел большое. Мы первый раз в жизни видели живого академика. Он говорил с нами как с равными. Делился своими мыслями, совершенно не опасаясь никого. Например, говоря о «Кратком курсе истории партии», он беззлобно заметил, что эта книга ничего общего с историей не имеет. Слушая его, мы верили в то, о чем он говорил. Нам в это время уже многое не нравилось.
– Как же вы могли молчать! – возмущаются полузнайки.
Мне всегда хочется спросить их:
– А как же вы сегодня молчите, когда вас грабит родное правительство, когда вы наблюдаете тысячи случаев беззакония, заказные убийства почти каждый день, депутатов с криминальным прошлым и настоящим, голодную армию, торгующую своим оружием, и множество других безобразий? Воистину: в чужом глазу соломинку видите, а в своем бревна не замечаете. У нас был тотальный страх, отсутствие свободы слова, ГУЛАГи, психушки, а у вас «демократия», «свобода слова», «плюрализм мнений»… Почему вы молчите? Кого боитесь?
– Гримасы переходного периода, – оправдываются полузнайки. – У нас еще «дикий капитализм». Вот когда все утрясется…
– Так ведь и у нас был еще «дикий социализм», который только начинал формироваться, и мы тоже переживали переходный период. С той только разницей, что за 18 лет, от НЭПа до Великой Отечественной войны, наша отсталая аграрная страна стала страной поголовной грамотности и второй индустриальной державой мира!
Мы тоже принимали суды над «врагами народа» и другие преступления власти за «гримасы переходного периода», а развитие страны, успехи науки, техники и культуры – за свет в конце туннеля!
В эти годы я стал серьезно подумывать о кинематографе. Последнее время на экранах один за другим появлялись подлинные шедевры: «Машенька», «Мы из Кронштадта», «Щорс», «Веселые ребята»… И в прежние годы выходили хорошие фильмы, но эти пошли косяком. В школе я увлекался не только стенгазетой, но и драмкружком. В дни празднования столетия со дня рождения А. С. Пушкина мы с Нелей Фроловой играли на вечере в школе «Сцену у фонтана» из «Бориса Годунова». Марину Мнишек играла Неля. Я был Самозванцем, Гришкой Отрепьевым. Потом мы ставили отрывки из «Русских женщин» по Некрасову. Мне было интересно и радостно заниматься этим. Окончив школу, я уже твердо знал, что хочу учиться во ВГИКе.
- Я служил в десанте
- Полевой госпиталь. Записки военного хирурга
- В окружении. Страшное лето 1941-го
- В блокадном Ленинграде
- Военный госпиталь в блокадном Ленинграде
- Война с черного хода
- Из школы на фронт. Нас ждал огонь смертельный…
- Во фронтовой «культбригаде»
- В партизанах
- В оккупации. Дневник советского профессора
- Война глазами подростка
- Письма с фронта. «Я видел страшный лик войны». Сборник
- Боевой путь поэта. Записки кавалериста
- Ядерная заря. Курчатов против Оппенгеймера