© Нарин А., 2022
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022
Галаджункья
Я отец, и я мать. Я кишу существами, я чешусь, покрываюсь чёрным грибком. Моя плоть перекроена, а куски скреплены кое-как. Однажды я окажусь под водой, тогда миллионы сирот пойдут на дно вместе с моей тушей.
Каждый день я наполняюсь ими, моими сиротками. Они ищут утешения, алчут, жаждут, сходят с ума. Тысячи поездов врываются в моё воспалённое чрево. Я принимаю всех – живите, стелите жалкие картонки на тёплой спине, забирайтесь к небесам, если сумеете.
Они приезжают, творят непостижимое, мучаются, и я пульсирую. Взрывают меня, расстреливают и продают таких же, как они сами. Ездят по мне туда-сюда, истекают потом в набитых вагонах, шевелятся в них словно насекомые. Многие ничего не чувствуют, укачанные рутиной. По вечерам они выдыхают с балконов сигаретный дым, пытаются что-то вспомнить, но не знают даже, с чего начать. Другие плескаются в развлеченьях, а по ночам рыдают от одиночества и утешают сами себя.
Мне нравятся те, кто не потерял веры в чудо, и те, кто влюблён. Из-за них я ещё не сгинул, не рассыпался в пепел. В моих недрах много любви, не только придуманной и снятой на киноплёнку.
Юноши и девушки глядят на морской закат, беседуют, смущаясь, пока свисток сторожа не разгонит их по домам. Старики, вместе прожившие эпоху, встречают первого правнука. Горничные богатых квартир готовят особенные блюда красивым хозяевам. Торговцы сладостями поджидают джинна, который покупает перед закрытием джалеби то в одной лавке, то в другой. Девочки пишут стихи да бросают их в мусор, подальше от матерей. Уборщики несут своим усталым жёнам тетрадки с наивной поэзией для растопки заодно с гирляндами ноготков.
В эти минуты столько глаз удивлённо распахнуты, сотни рук дрожат в предвкушении неизвестного счастья. Я свечусь, я ощущаю такое. Верьте мне, как верите в то, что купите два пакетика растворимого кофе и пять яиц на улице Патил Гали.
Вот мчится бенгальский поезд, а в нём двое неприкаянных. При виде меня оба сияют, как восход, что всегда появляется из-за холмов. Тонким слоем красной железнодорожной пыли покрыта их кожа, одежда впитала запах рельсов и нечистых станций. Но если бы рядом никого не было, они бы касались друг друга снова и снова.
Эти двое возвращаются из напрасной поездки. Во рту у них – угольный привкус Асансола, города на задворках Западной Бенгалии. Она только называется Западной, а лежит на самом востоке нашей земли, упираясь в кипящий Бангладеш. Долго не могли они вырваться оттуда и вот едут. Все возвращаются ко мне рано или поздно. Я слежу за каждым, как за своим ребёнком, особенно за такими, простодушными.
Про меня вы поймёте сами. Я отец, я и мать. Я – это мои сироты, их жилища и пляжи, нервные биржи, узкие конторы, уют трущоб со сладковатым духом гниения, крошечные театры, ниши уличных магазинов, острова парков с вытоптанными газонами, крысы и курицы, белые здания тенистых кварталов, сады, которые орошают фонтаны.
Мне давали столько разных имён: Какамучи, Галаджункья, «Хороший залив» – Бом байм, Бомбей. Незадолго до того, как встретились те двое из поезда, мне вернули имя богини моего народа коли – Маха-Амба, Мумбай. Берите любое название, если вам понадобится говорить обо мне, каждое из них было уважаемо в своё время.
Вечер в доме Амира
Посмотрите на нас,
Как смотрят, пусть и дрожа,
На далёкий тёплый огонь.
АНАМИКА, «ЖЕНЩИНЫ»[1]
Взгляните на Асансол, душный и розовый от пыльного заката. Эй, брат, ты настоящий край света, не обижайся. Зря мои сироты тащились к тебе в такую даль. Дорогой они шептались, чтоб их не услышали пассажиры. На них пялились все до единого в вагоне, на них ходили поглядеть исподтишка.
Поезд бежал по тесным утробам наших обветшалых братьев, по рельсам, где пирует нищета. Состав замирал на ночных стоянках. В темноте визжали птицы. Через окна то щекотали ветки, то с платформ мальчишки совали эскимо. Оно растекалось, стоило достать из коробки.
Ты говоришь, брат, семья поужинала, когда они постучались в дом? Убирали посуду и оцепенели? Какие глаза у них были, брат? Они рыдали? Ясное дело, рыдали. Рассказывай, ты же знаешь, как я люблю мелодрамы.
В глазах матери цвета влажной земли рождалась буря. Мучительная ласка к сыну в руках, а на лице – презрение к миру, который выкинул такую дикую шутку у неё под носом. Чистая печаль остановилась в глазах отца оттенка тёмного дерева. Глазки девочек – бусины яшмы, вспыхнули радостью и погасли от окаменелого лица матери.
Янтарные глаза Амира с тяжёлыми белками смотрели куда-то в ноги сёстрам. При встрече с родителями исчезла его дорожная смелость. Он стал грустным виноватым мальчиком, который совершил непоправимое и ждёт, какое выберут наказание.
Единственные глаза с прозрачными ресницами, полные голубой воды, хохотали. В них плескалось любопытство. Для Марии шло кино о ней самой, и она упивалась им. Страна, которую она пересекла поперёк через живот, эти люди были изумительной декорацией, авантюрой, подарком. Мария впервые жила столь необыкновенно и так полноводно. Она пересаживалась то так, то эдак, не зная, как лучше устроиться на полу. Разглядывала лица и комнату в лоскутках рисунков, старых календарей, портретов киноартистов, вырезанных из газеты, бус, повешенных на гвозди.
Постукивали железные тоненькие браслеты на округлых запястьях матери. Она подала Амиру рис на плоской алюминиевой тарелке и одну ложку. Амир, ещё ниже клонясь над едой, отдал Марии ложку, а сам взял хлеб и ел руками.
С дороги оба были страшно голодные. Им хотелось раздирать зубами пищу, есть много часов без остановки, глотать нежные рисинки, прокатив их по нёбу, вгрызаться в кусочки курицы, набить рот лепёшками в налёте муки. Но ели они осторожно, каждый боялся забрать долю другого. Остальные наблюдали, как они мучаются вокруг тарелки. Казалось, происходит что-то непристойное, как объятия возле мечети.
Кто-то заглянул в окно, и затем ещё несколько раз белки мелькнули во мраке. Отец кивнул, и младшая девочка, Джасми, вскочила и задёрнула штору. Всплеск статического электричества поднял маленькую бурю в комнате, родители и Амир взбудораженно заговорили.
Их тревожило что-то за пределами дома, а не то, что сынок притащил к ним чужую, иностранку. Речные глаза Марии потеряли смех и наполнились холодными течениями: она догадалась, что её вычеркнули. Даже если сейчас начать целовать руки матери и отцу, они сделают вид, что она невидима. Ни за что не хотела Мария верить, что это насовсем. «Нет, мне мерещится просто», – подумала она, и в воде глаз опять засветились искорки.
Амир быстрым шёпотом перевёл ей суть разговора. Она разобрала только «муслим» и «хинду». Язык, к которому приручили наш народ колонизаторы, – английский, она понимала едва-едва. Языки нашего народа – хинди, маратхи, урду, малаялам, конкани, ория – были для неё потоками переломанных слов.
Амир шепнул эту бессмыслицу про «муслим» куда-то в висок Марии и тут же отстранился. Воздух перемешивал вентилятор с лопастями во весь потолок. Все говорили громко, как оглохшие, стараясь перекричать образ белой женщины, которая могла быть только видением. Они горячо и хрипло полосовали пространство долгой «х», рубили его туповатой «р». А Мария любовалась носиком на круглом лице матери Мумтаз. Ей опять стало смешно, что у неё будет такая красивая кругленькая свекровь, что поправляет мягкими руками свою малиновую дупатту[2].
Резко вылетел свет, шум вентилятора стих. Стали слышны далёкие человеческие вопли, смешанные в одно, удары металла, приливы неизвестного ржавого моря. Мария и Амир по пути со станции принимали этот звук за гул завода. Мать зашумела ящиками, привычно находя на ощупь свечи и спички. Стук и шорох ненадолго перебили уличный скрежет.
В колыхающемся мерцании Амир отвел Марию спать в многоугольную комнатушку, пристроенную к дому. Там хранили ночью велосипеды, стоял узкий диван в кривом углу и грязноватый пластиковый стул. Амир тронул плечо Марии и ушёл неровным коридором, стены которого закачались от колебаний огонька.
Отец смотрит с крыши
Он колеблется всякий раз, когда я прошу
Донести нашу любовь до света.
МИНА КАНДАСАМИ, «НЕНАЗВАННАЯ ЛЮБОВЬ»
Амир повернул к лестнице, открыл решётку и поднялся на крышу, где ждал отец. Отец сказал голосом старца:
– К утру они всё здесь разнесут.
На других крышах тоже стояли мужчины. Смотрели, как течёт в рыхлое небо дым из квартала в километре от их жилищ. Папа заговорил тихо и хрипло, будто опасался словами разрушить город.
– Всё началось из-за пандала[3] индусов. Ты знаешь улочку у мусульманского кладбища, где похоронен твой дед?
Амир кивнул, он ссутулился и дожидался, пока папа расскажет своё, и потом, возможно, будет что-то и о Марии. Кровь то приливала к его лицу, то снова откатывала незаметно под смуглой кожей. Крики и хаос в глубинах родного города почти не волновали его теперь.
– Индусы ходили поклоняться Дурге[4] к этому пандалу, жаловались, будто громкоговоритель из мечети мешает. Многим мешали их песнопения у кладбища. Они шли к Дурге, кто-то из наших перегородил им дорогу. Подрались, а как же! Пока тебя ещё не было, чужие приехали на грузовиках. В квартале мусульман они кричали, что нам место в могилах или в Пакистане. Наши парни схватились за арматуру. Видишь, что случилось к концу дня, – и отец обвёл взглядом ночь.
– Это всё политика, политикам не нужна гармония, – Амир помолчал и решительно сказал: – для нашего поколения нет «наших» и «не наших», мы все хотим жить в гармонии.
Отец глянул в его лицо, как смотрят на больных, и продолжил говорить медленными фразами, останавливаясь после каждой.
– Не знаю, выйду ли я в понедельник на завод. Не хватало ещё, чтоб остановилась работа, – Амир услышал, как в груди отца скрипит дыхание. – В этом районе живут одноклассницы девочек, там медресе, государственная школа, а полиция ничего не делает.
Струи дыма лились, как заколдованные белые реки, по синему полотну небес. Многим на крышах хотелось броситься туда, где гудели уличные бои, ломали индуистские храмы, разрушались лавочки мусульман, жгли дома друг другу. Останавливал страх за своё жильё, за сыновей и женщин. Люди надеялись неподвижностью сохранить покой переулка. Они слушали и вглядывались изо всех сил в дальние кварталы, как будто те вот-вот дадут какой-то ответ. По спинам людей тёк пот, ноздри тянули гарь. Люди верили, что власти остановят беспорядки, уповали на это и отец, и Амир. Амир тревожился и караулил папины слова, чтобы не упустить начало разговора о Марии. Драки могли повториться ещё тысячи раз, но эта ночь никогда. Он чувствовал себя жалким и тонким, как часто случалось с ним при отце.
Наконец папа изменил тон, так что голова Амира дёрнулась в нервном тике. Отец заговорил ласково на урду, благородном языке мусульман их края. Он изъяснялся на нём, когда хотел подчеркнуть важность своих мыслей:
– Бета[5], сыночек, – папа наполнил голос добротой и терпением, так же он объяснял Амиру в детстве безрассудство некоторых поступков. Амир пошатнулся навстречу горящему городу, и жалость к отцу сдавила его сердце.
Али
Так он идёт укладываться спать,
Статистику по радио послушав.
Он думает о предках и о внуках.
ДЕЛИП ЧИТРЕ, «ОТЕЦ МОЙ ВОЗВРАЩАЕТСЯ ДОМОЙ»
Амир жалел отца за самого себя. Думал о нём: «Папа простой и добрый человек, как будто навсегда обделённый чем-то, но принимает это без ропота, как должное. Он столь же часть Асансола, как его стены, уголь, мощные и тоскливые трубы на берегу реки Дамодар».
Отец гордился простыми вещами: своей семьёй, тем, что работает на заводе с самой огромной печью в стране. Каждое утро он смотрел из окна на могучие серые заводские стены. Завод громко со стоном дышал, и это значило – жизнь идёт правильно, в ней будет хлеб и молоко, будет чай, рис и сари для Мумтаз. Долгие годы он смотрел на трубы, как символ несокрушимости бытия и защиту.
Смотрел по утрам брошенным матерью мальчиком, который подавал воду и закуски в заводской конторе, относил полученные рупии бабке. Старуха только молилась, всегда закутанная в чёрную чадру, и ждала денег от непутёвой дочери. Смотрел потом, когда стал рабочим, и после, когда его чудом без связей и взяток назначили управляющим цехом за особое, почти религиозное старание. Звёзды тогда выстроились в небе неповторимым узором: на завод приехал англичанин, учил, как правильно работать. Он заприметил Али с его отчаянным усердием. На то место метили родственники мелкого начальства, но его назначили, ему поверили. Завод был его мечетью, директор был его имамом, рабочие долго заменяли ему семью.
Потом рождались дети, другие, не понятные ему. Девчонки, у них на уме одна ерунда: призраки и танцы. Старший Амир, он его любил бесконечно, а тот раз за разом разочаровывал его. Али считал, что какая-то чёрная блудная кровь просочилась и отравила детей. Может быть, кровь его пропащей матери. Когда он стал подмечать в детях странную тягу к другой, не спокойной, не в меру весёлой жизни, они с Мумтаз были ещё молоды и даже могли бы людям на смех завести ещё ребёнка, но он боялся, что и этот несчастный будет отравлен.
Али выучил Амира в колледже на инженера. Он оплачивал учёбу, отказывая во многом Мумтаз и девочкам, не говоря о себе. Потом отнёс бакшиш, устраивая его в контору завода. Через четыре месяца работы Амир поднялся посреди дня и вышел через проходную навсегда. На заработанные деньги уехал в Дели учиться актёрскому мастерству. Али целый год ходил на завод, как прокажённый. Сочувствие людей было великим его позором. Шёпот о нём и сыне перекрикивал шум цехов.
Со временем, конечно, народу это надоело, они нашли другие новости. Однако нет-нет он замечал эти кивки в свою сторону: «Вон тот отец актёра, который работал у нас инженером. Что-то не видно его сыночка в кино». В такие минуты он радовался, что у него хотя бы нет родни, а до мнения сестёр Мумтаз им немного дела.
Сердце отца болело по Амиру, и он посылал ему денег. Вы же знаете, я дорогущий город для многих моих сирот. Они бегут в дебри, в которых жить-то не умеют. Бывало, у Амира месяцами не было ролей или попадалась одна глупость, вроде короткой роли соседа – пьяницы. Тогда отец брал из аккуратно сложенных на учёбу девочек запасов, отправлял перевод. Те деньги теперь блуждают по моим внутренностям, тратятся на безделушки, милостыню, дурман.
Аллах не дал им больше мальчиков. Али полагал, это потому, что они были не сильно верующими, мало молились, редко ходили в мечеть. У Амира могли быть сыновья, теперь появилось это невероятное существо. Таких по телевизору показывают, или они прячутся в заводях Дамодара. Али был уверен, что всему виной отравленная кровь.
– Мы с матерью не жестокие, бета, соберём ей на билет, а не хватит, так я займу на заводе. В городе столько хороших девушек, ты только скажи, мы поговорим с людьми и найдём невесту. А если хочешь всё устроить сам, так в Бомбее девчонок и того больше. Мы закрывали глаза, когда ты сошёлся с бенгалкой, – отец вспомнил студенческую подругу Амира, с которой он встречался несколько месяцев, пока не узнали её родители и не запретили прогулки с индийцем. Амир вздохнул: «При чём здесь Файза?»
– Положа руку на сердце можно принять даже и эту, – отец сказал грубое заводское слово, что означает «брат демона», – но она разведена, а её дети – это уже слишком, сынок, за все берега выходит. Мы не можем оставить такую женщину, никто в нашей семье не потерпит этого. Не позорься, отправляй её обратно в её страну, – приказал отец, хлопнул Амира по плечу и шагнул в чёрный проём, что вёл на лестницу в дом.
Изумрудные лужайки
Город журчащих катакомб,
Жужжания фильмов 80-х,
Пены мыльных опер,
Муссона мелодрам.
АРУНДХАТИ СУБРАМАНИАМ, «ГДЕ Я ЖИВУ»
Амиру было шесть, когда отец взял его смотреть невесту дяди Икрама, сослуживца с завода. Они ехали в мужской половине автобуса. Амир сидел на коленях у отца и ловил слова взрослого разговора в сачок ушных раковин, как рыбок.
Рыбки плескались в его голове, смеялись: «Свадьба дяди будет через четыре дня, а он ещё не видел невесту». От смеха рыбок лопались пузырьки. «Позвонили по телефону и разрешили приехать поговорить немного при тётушках». Пам-пам-пам, пузырьки защекотали голову и Амир спросил:
– Чаача[6], дядюшка, ты будешь жить до старости с женой, которую никогда не видел? Вдруг она уродка?
Дядя Икрам засмеялся стыдливо, а на губах Амира вспыхнул ожёг удара. Амир отвернулся к окну, пузырьки стали водой и потекли из глаз. «Хоть тебе и врезали по лицу, они останутся в дураках, – успокаивали рыбки, покачивая хвостиками в сырости его слёз, – жена может оказаться злой, некрасивой, глупой». Рыбки обещали: «Ты сам выберешь невесту, сам себе, Амир, никто не будет тебе указывать».
Автобус остановился, рыбок смыло потоком района Ушаграм. Амир утёр свой ровный, удавшийся, слава Аллаху, в Мумтаз, а не в Али нос. Что было дальше с дядей Икрамом, он забыл. Вроде бы раз они ездили к ним в гости в Ушаграм. Там было скучно, безобразные куры купались в пыли двора, а взрослые поздравляли дядю с повышением по службе. Жена дяди мельтешила, подавала бирьяни в закрытой чадре. Так никто и не узнал, симпатичная ли она. На ногтях стояли точки хны, вот и всё.
Когда Амиру исполнилось десять, отец принёс антенну и приделал её к крыше.
– Мумтаз, вот и в кино ходить не надо, платить этим ворам!
Теперь у них в доме страдали от неукротимых чувств, пели и сражались до искр, так что Мумтаз только успевала подбирать слёзы краешком дупатты. Краски с экрана сделали цветным розовато-серый переулок. В дом приходили женщины, у которых не было кабельного, дети, подруги и сёстры этих женщин. Они рассаживались повсюду: на кровати, на полу, на столе, торчали в дверном проёме и окне, стояли вдоль стен. Разом вздыхали так, что в комнате становилось душно – они выпивали воздух. Разом хохотали, отчего не слышно было фильм. Одновременно цыкали друг на друга. Все вместе зажимали рот руками, хватая рыдания.
Но это продолжалось недолго. Их мужья один за другим крепили антенны к крышам, словно весь квартал захотел выйти на связь с космосом, по которому плавали русские и американские корабли. Песни о самой прекрасной любви хлынули из каждого окошка. Случались помехи, тогда Амиру приказывали лезть на крышу и шевелить антенну, а мама из двери кричала вверх:
– Лучше, бета, плохо, бета, сынок, потряси её ещё, наклони маленько. Да что ты возишься?! Риши уже идёт к Моули!
Так же трясли антенны дети на других крышах. Сотни детей на плоских прямоугольных крышах под раскинувшимся небом Бенгалии.
«Как огромна сила кино», – думал Амир. Рыбы, ставшие тяжелей, медленно открывали рты: «Ты уедешь в царство колониальных особняков, Амир, в мир изумрудных лужаек, будешь драться над пропастью, танцевать под дождём с возлюбленной в сияющих вспышках, ты сам будешь этим миром, мальчик».
Амир любил грустные песни. Когда пели про любовь, он чувствовал, что какой-то неназванный орган под рёбрами ноет. Про себя он называл это болью сердца. Сердце и голос должны петь вместе, тогда песня умещает город, неторопливые реки Дамодар и Аджай, любимую, которая родилась для него из взбитого космического молока и живёт где-то на свете. Он пел так сердечно, что отец купил ему гитару и нашёл учителя музыки, уроки которого Амир прилежно посещал.
В пятнадцать лет он в первый раз увидел белую девушку. Зелёные глаза, жёлтые волосы, а сама – цвета бумаги, пенджабского храма, траурного сари. Рот красным накрашен. Показывали её в конце передачи, в которой вечно обсуждали выборы, права женщин и детские браки в городских трущобах и сельской глуши. Всё это стоило перетерпеть ради серебряных спиралей, которые бежали по экрану в финале. Из спиралей появлялась желтоволосая махарани и призывала покупать билеты авиакомпании, которая соединит Индию со всей планетой. Ради сорока секунд её выступления Амир смотрел передачу от начала до конца, записывая в подсознание печали родной страны. Рыбы роху с тугими боками и красноватыми плавниками тихо говорили: «Женись на белой девушке, Амир, все залюбуются на вас, ты станешь раджой во дворце вселенной». Хитрые рыбы глядели хищно и насылали сладострастные видения по ночам.
Все женщины на сотни километров вокруг были оттенка кофе. Девчонки переулка из тощих чумазых существ, с которыми они играли на дороге стеклянными шариками, превратились в незнакомок, молчаливых, словно беременных какой-то тайной. Стали носить длинные одежды и держаться в стороне. Ах, какие они были красивые и неясные, как звенели, качались у них совсем близко к шее серёжки, а всё, что так хотелось рассмотреть, пряталось в волнах ткани.
- Поцелуй у ног богини
- Залив девочек