Про купцов известно немного, но кое-что все-таки известно. В частности, до нас дошел факт, что многие купцы очень любили удить рыбу. Обычно они удили рыбу по ночам. Для этого купцы незаметно выкрадывались из дома, переодевались простыми мещанами, брали из конюшни удочку и, сняв сапоги, чтобы они своим скрипом никого не разбудили, шли на Москву-реку. Про Москву-реку тоже не всё известно, потому что в наше время её так загрязнили, что трудно сказать, где берёт она силы и течь, и блестеть, и легонько волной выкидывать камешек скользкий на берег, однако все знают, что именно в реку и сбрасывали разных женщин. Каких? Ну, чаще всего жен, конечно. Не честных и голубоглазых, а дрянь, забывших про стыд, опозоривших мужа. Но так поступали не только в России. Такое встречается в Англии, в Ялте и реже, но всё же у горных народов. Однако в Москву-реку так же бросали неверных любовниц. Вот это досадно. Любовница ведь потому и любовница, что жаждет любви и как можно скорее. Поэтому может прибегнуть к услугам любого мужчины. За что же топить? Она не котенок, не мышка какая, а женщина с сердцем, умом и талантом. Пускай бы еще пожила, похитрила. Но разве кому объяснишь? Не поймут.
Большинство этих женщин, конечно, сразу захлебывались, тонули и только спустя две недели превращались в русалок, но некоторые умели плавать и поэтому они не только не погибали и не превращались в русалок, а спокойно выбирались на берег и исчезали. Куда исчезали и что было дальше, не знает никто.
Купец по фамилии Хрящев, человек молодой, мешковатый, с мясистым носом и очень вспыльчивый, отчего и дела его шли всё хуже и хуже, увлекся рыбной ловлей до того, что ни одной ночи не мог усидеть дома. Жил он с матушкой, женщиной сильного характера, богобоязненной, и молодой женой Татьяной Поликарповной, полной и рыхлой по причине беременности.
Матушка ложилась спать рано и спала очень крепко, а Татьяна Поликарповна, которую постоянно тошнило, даже и радовалась, что ночами вспыльчивого её мужа Хрящева не бывает дома.
Семнадцатого июля, сняв сапоги, с удочкой на плече и бутылкой водки, купец подошел к воде. На душе у Хрящева было тревожно. Тут я должна сделать небольшое пояснение: очень неверно считать, что всё купеческое сословие сплошь состояло из тех малообразованных и карикатурных лиц, которые выведены в пьесах Островского. Нет, нет и нет. Встречались и в этом сословии люди, весьма романтичные, с воображением, успевшие страстно влюбиться в Париж, всегда чуть покашливающие в платки с такой элегантностью, что и дворяне могли их спокойно принять за своих. Хрящев в Париже не бывал, но в залу к себе на Пречистенку поставил рояль. Велел, чтобы пыль вытирали особой пупырчатой тряпочкой.
Итак: подошел он к реке. Сел прямо на влажный песок. Вздохнул и задумался. Кто знает, о чём он задумался? Тут удочка дернулась. Он не заметил. Хлебнул из бутылки. На второй раз удочка подскочила так высоко, что Хрящев чуть было и сам не упал.
В конце концов вытащил женщину. Красивую, длинноволосую, с заманчивым круглым лицом. На то, что у женщины хвост, а не ноги, купец и внимания не обратил.
– Ну, – сказала она тихим голосом. – Ну, здравствуй, Маркел Авраамович.
– Здравствуй, – ответил Хрящев. – А кто вы такая? Позвольте спросить.
– Замерзла я что-то. – Она усмехнулась. – В воде мы не мерзнем, привыкли. А здесь по ночам у вас зябко.
– Так, ну… – растерялся купец, – так, может, хлебнёте чуток Кардамонной? Хорошее дело.
– Чуток Кардамонной? А что ж тут плохого? – И женщина живо придвинулась ближе. – Давай Кардамонной хлебнём. Пожалуй, что не помешает.
Тут Хрящев заметил сверкающий хвост. Но странное дело: его это не отпугнуло. А может быть, даже и не удивило.
Хлебнувши, русалка размякла.
– А ты не суди. Не суди, Авраамыч, – вздохнула она. – По молодости наглупила, конечно. Ну, это как водится. Ты про Водяного слыхал али нет?
– Да как не слыхать? Им детишек пугают.
– Ах, глупости это. – Она отмахнулась. – Какой там еще Водяной? Нет такого. Чего зря пугать? Детишкам и так в жизни крепко достанется: кого в рядовые забреют, кого…
– Эхма! Золотые слова! – Купец помрачнел. – Сперва сгоряча нарожаем, конечно… А после не знаем, куда их девать.
– Ну, пусть царь решает! – сказала она. – А мы давай выпьем и песню споём.
Хрящев петь любил, но всегда этого стеснялся, хотя мальчишкой пел в Пасху на клиросе. Они еще выпили, калач пополам разломили, заели. Увидели, как над рекой расстилается рассветный туман и в нём, бледно-розовом, одна за другой тают звезды. Русалка положила на плечо Маркела Авраамыча мокрую голову.
– Отвыкла я что-то от ваших обычаев, – вздохнула она.
Пахло от неё речной свежестью, напоминающей запах огуречного лосьона, а то, что Хрящев принял в темноте за серебристую сорочку, оказалось на самом деле её кожей, холодной на ощупь, но нежной и скользкой, как жемчуг.
В купечестве супружескую верность не так часто нарушали, как, например, в дворянском сословии или в среде художников. В дворянском сословии было много сластолюбивых помещиков, которые портили развратными привычками крепостных девушек и безответную прислугу, а были такие, что и покушались на жен своих братьев, друзей и соседей. Про художников дошли слухи, что они вступали в интимную близость с натурщицами и с женщинами лёгкого поведения, которых приличия ради везде представляли как муз. Но самая грязь, самый ужас таились в театрах – больших, малых, оперных и драматических. Об этом сейчас тяжело вспоминать.
Татьяна Поликарповна Хрящева была женщиной очень ранимой и часто падала в обмороки, из которых доктор Иван Андреич выводил её с помощью нюхательного спирта, изредка прибегая к увесистым пощечинам, от чего на бледных щеках Татьяны Поликарповны загорались багровые розы. Мужа своего она, может, и любила, но робкой и тусклой любовью, а тут, забеременев, стала страшиться законных супружеских ласк оттого, что кто-то из странниц или приживалок шепнул ей однажды, как этой вот лаской легко можно даже угробить младенца.
Хрящев не очень, кстати сказать, опечалился, а почти каждую ночь ложился спать в беседке, где ему постилали постель и откуда можно было смотреть на звёзды. Лето в Москве всегда тёплое, и сон в озаренном луною саду намного приятнее и здоровее, чем в спальне, где пахнет засушенной мятой, повсюду разложенной в белых мешочках для предотвращенья ненужных клопов.
Прикосновение к шее его мокрой девичьей головы, нежно пахнущей огуречным лосьоном, так сильно взбудоражило Маркела Авраамовича, что, не удержавшись, он крепко прижался губами ко лбу, прохладному, скользкому, зеленоватому, и вдруг задрожавшей своею ладонью погладил холодную грудь.
– Ах, так я и знала! – сказала русалка. – Не стыдно тебе? Я ведь нечисть речная.
– Какая ты нечисть? – Купец весь горел. Язык его еле ворочался. – Какая ты нечисть? Отрада моя!
– Но я без души!
– А на что мне душа?
– Так я и без ног.
– А я буду носить! Возьму тебя на руки и понесу!
Слегка застонав, он схватил её на руки и тут же, не выдержав, рухнул в песок. Через несколько секунд Хрящев убедился в том, что отсутствие ног совсем ничему не препятствует. Всегда эти ноги, особенно толстые, мешают и лезут куда их не просят.
Русалка в любви оказалась такой, что мозг у купца, словно камнем, отшибло. Когда подступил самый жгучий момент, он вдруг закричал, да таким диким голосом, что облако разорвалось пополам. Потом они нежно вздыхали, обнявшись. Русалка опомнилась первой.
– Ну, будет, Маркел Авраамович. Будет. Пора мне обратно в пучину, домой. Прощай, моё сердце.
– В какую пучину? – Купца затрясло. – Да я не пущу тебя в эту пучину!
– А что ты предложишь мне вместо пучины?
– Женюсь на тебе, да и всё!
Русалка холодным серебряным смехом осыпала Хрящева.
– Да ты ведь женатый, Маркел Авраамыч!
Купец замотал головой:
– В монастырь! Супругу отдам в монастырь!
– В какой монастырь её примут, Маркел? Она на сносях ведь, супруга твоя!
– А, верно! Она на сносях. Так куда? Обратно, к отцу, ведь, поди, не захочет!
– Вот то-то оно! – загрустила русалка. – Мужчины всегда так: женюсь да женюсь! А как поразмыслят, так сразу в кусты! Прощайте, неверный Маркел Авраамович.
Тогда он опять подхватил её на руки и всю, даже хвост, облепил поцелуями.
– Постой, погоди! Раз сказал, что женюсь, так, значит, женюсь! Дай обмозговать!
– Домой мне пора, – повторила она, нахмурив свои серебристые брови.
– Какой дом на дне?
– Очень даже хороший. Не хуже, чем ваш. И чем глубже, тем лучше.
– Нет, ты обещай, что пойдешь за меня! – взмолился купец. – Так уж я всё устрою.
– Душа у тебя золотая, Маркел. – Она улыбнулась прощальной улыбкой. – Вот ты и лицом неказист, и манерой, а мне было сладко с тобой, ох как сладко!
Скользнула в волну. И, как льдинка, растаяла.
Купец зашел в реку по пояс, не снявши ни мятых порток, ни рубахи.
– Эй, где ты?
Молчала река, равнодушная, сонная. Слегка розовела.
Мамаша и Татьяна Поликарповна сидели в столовой за самоваром, когда стукнула калитка со стороны сада, и, мокрый, небритый, с воспаленными глазами, ввалился Хрящев. Он был босым, рубаха на груди разодрана, по шее извивалась воспаленная полоса.
– Откуда явились, Маркел Авраамович? – с ехидством спросила мамаша. – Отец ваш, покойник, всегда говорил, что вы для семьи человек ненапористый.
Хрящев махнул рукой и, оставляя на паркете мокрые и грязные следы, прошел к себе в спальню. Татьяна Поликарповна побелела и чуть было не упала, как всегда, в обморок. Матушка со строгостью посмотрела на неё сквозь очки.
– Ну, будет тебе, – прошипела она. – Не время сейчас. Пойди мужа проведай.
– Куда я пойду? Осерчает он, маменька.
– Иди, говорю. Осерчает! А ты с добротой к нему, с женскою хитростью.
Татьяна Поликарповна вытерла губы, блестевшие от вишневого варенья, поправила плотный пучок на затылке и тихо зашаркала в спальню. Маркел Авраамович с отчаяньем на обострившемся за ночь лице лежал, как и был, грязный, мокрый, на пышной кровати. Зубами поскрипывал.
– Вы, может быть, чаю хотите попить? – спросила она.
– Благодарствую. Нет, – ответил он коротко.
– Тогда, может, водочки? – Она стушевалась совсем, чуть дышала.
– Вели принести. А закуски не надо.
Хрящев пил две недели. Потом встал, опухший и страшный, напарился в бане, побрился, оделся. Татьяна Поликарповна со страхом увидела из окошка, как муж, белее клоуна в цирке, с лиловым, ввалившимся взглядом, садится в пролётку. На нём был пиджак на английский манер, в руке трость с большим костяным набалдашником. Еще больше испугалась Татьяна Поликарповна, заметив, что вместо привычной фуражки с околышем голову Хрящева прикрывает мягкая фетровая шляпа. И лишь сапоги он надел, как обычно, купеческие, с мягким напуском.
«Куда это он? – подумала бедная. – Чтоб так нарядиться с утра…»
В центральном отделении страховой конторы на Лубянской площади было многолюдно. Очень вошло в моду страхование жизни и имущества: купцы и дворяне гнались за деньгами. А денег, увы, никому не хватало. Рябужинский, например, уж на что богатый человек, а и то без конца перехватывал, весь в долгах сидел. Их было три брата из этой фамилии. Так вот, двое старших копили, а младший, совсем как дворянский бездельник, спускал. Француженку, мадемуазель Энженю, в шампанском купал. Колье подарил в десять тыщ ассигнаций. Потом себе выписал автомобиль. Пунцового цвета. Не то из Люцерна, не то из Берлина. Прохожих давил, носился как бешеный.
Именно этого непутевого младшего брата Рябужинского, одетого с иголочки, благоухающего крепкими английскими духами, и встретил Хрящев на лестнице страховой конторы.
– Маркел Авраамович! Ты! Мон ами! Куда спозаранку?
– Дела у меня. – Купец был угрюмым и неразговорчивым. – Позвольте пройти.
– Проходите, голубчик. А только вы зря со мной так, не по-дружески. Уж я вас, поверьте, весьма понимаю.
– Ну, и понимайте себе на здоровье! Позвольте пройти. Тороплюсь. Не до вас.
– Весь день за то-бо-о-ю, как призрак, хожу-у-у и в дивные о-о-очи со страхом гляжу-у-у! – гнусаво запел Рябужинский, спускаясь по лестнице.
Внезапно он остановился:
– Маркел Авраамович! Вы рыбку удили недавно, я слышал?
Сердце у Хрящева бешено заколотилось.
– Какую, пардон, еще рыбку?
– Какую не знаю. Но слышал, что рыбку.
Рябужинский ускорил шаги и снова запел, постукивая по перилам перстнями:
– Не ходи, краса-а-а-вица, по ночам гу-ля-я-ть!
«Откуда он знает про рыбку? – И Хрящев покрылся горячей испариной. – Ведь не было там никого! Ни души!»
Он вытер ладонями мокрую бороду. Потом попытался на левую руку надеть две перчатки. Не вышло. Он скомкал их, сунул в карман. В глазах потемнело, как перед грозою.
– С ума я схожу, не иначе! – сказал он себе самому и, толкнувши носком сапога дверь в конце коридора, застыл на пороге вместительной комнаты.
В ней оказался щуплый, с серым младенческим пухом на голове старичок, который услужливо, еле слышно попискивая, как мышонок, приподнялся при виде Хрящева.
– Чем могу служить?
– Я, собственно… Короче, желаю… Ну, вы понимаете…
И Хрящев закашлялся.
– Водички, водички… – Седой старичок заплясал над графином. – Попейте водички… Вот, только из ледника… Весьма освежает…
«Яички, яички, Кузьма уезжает…» – послышалось Хрящеву.
– Я желаю застраховать на крупную сумму денег жизнь своей супруги Хрящевой Татьяны Поликарповны, в девичестве Алексеевой, и жизнь моей матери Хрящевой, Екатерины Ивановны, в девичестве Птицыной, а также мой дом, сад и склады. Короче, имущество.
Он залпом отпил половину стакана. Вода была теплой, немного прокисшей.
– Желаете застраховать от чего-с?
– А можно от разного?
– Можно, конечно. Поскольку бывают, к примеру, пожары. Бывает, что и наводнит целый город. Бывают разбои, набеги противника… Да я вам сейчас покажу! Вы взгляните.
Старичок живо открыл пожелтевшую книгу и начал листать за страницей страницу. На лоб набежали морщинки.
– Глядите! Мещанка Доронина застраховала жизнь своего мужа, мещанина Доронина Ивана Ильича, вскорости почившего от кратковременного, не опознанного медициной заболевания. Выплата означенной суммы… Да сколько же это? Чернила размазались! Сейчас, погодите. Надену очки…
– Мне нет интереса в мещанке Дорониной. Не стоит вам и затрудняться. – Купец строго кашлянул. – Какую прикажете сумму внести, чтобы соглашение было оформлено?
Седой старичок вдруг немного смутился.
– Зависит от сделки. Обычная сумма: от тысячи до десяти.
– Рублёв? – хрипнул Хрящев.
– Рублёв. Золотых. Чего же еще? Извиняюсь покорно…
– Сейчас нужно будет внести али как?
– Зависит от вашей платежной способности. А также желания. И многие вкладчики, чтобы без риску, сперва вносят меньшие суммы с процентами-с. Весьма незначительные платежи без всякого риску.
– Что значит: без риску? Без риску для денег? – Купец так и впился глазами в лицо смущенного клерка.
– Без всякого риску, – опять повторил старичок. – Ну, ведь как-с? Бывает, что жизнь драгоценного родственника не в срок обрывается, и документы тогда, так сказать, могут расположить…
– Я понял! – вскричал громко Хрящев. – Всё понял! Извольте оформить как можно быстрее! Вношу вам пятьсот золотых!
Сделку оформили за десять минут. При составлении и подписании документов выяснилось, что купец Хрящев пользуется чековой книжкой, что далеко не всем купцам, стойко держащимся старины, было свойственно.
В три часа пополудни распаренный, красный, но в шляпе, надвинутой на перепоясанный складками лоб, герой наш покинул страховое общество «Россия», уютно расположенное в самом сердце Лубянской площади, и пешком отправился к себе на Пречистенку. Решение, созревшее в нём за ночь, походило на помешательство. Не зря, однако, говорят в народе, что, где черт сам не сможет, там бабу пошлёт. А кем же была водяная русалка? Да всё той же бабой, хотя и с хвостом.
Младший из братьев Рябужинских слыл человеком неглупым и, увидев всклоченного и воспаленного, несмотря на хорошую одежду, Хрящева, сразу понял, в чём дело. Мадемуазель Энженю, один только запах подмышек которой (особенно утром, особенно летом!) полностью лишал молодого Рябужинского самообладания, встретилась ему не на заседании Общества любителей российской словесности и даже не в опере. Более того, мадемуазель Энженю понятия не имела, что эта словесность вообще существует. Точно так же не интересовалась она ни историей, ни химией, ни алгеброй, ни геометрией. Не говоря уж о географии. Медициной интересовалась, но только потому, что ей приходилось обращаться к докторам, которые с удовольствием просили мадемуазель освободиться от верхней и нижней одежды и особенно долго и старательно прослушивали её легкие. Изредка с помощью стетоскопа, но чаще всего по старинке: прикладывая свои уши к высокой груди пациентки. Мадемуазель Энженю верила докторам с простодушием, свойственным дочери французского народа, и потому посылала за лучшими из них, почувствовав даже незначительное недомогание. Младший Рябужинский до самой смерти своей так и не смог объяснить, почему он, повеса, бретёр и картежник, от одного взгляда мадемуазель Энженю становился ягнёнком. Потерявши невинность в отрочестве, он менял женщин, ни к кому из них не привязываясь более чем на сутки, но, встретив эту черноглазую, со вздернутым носом и ямочками на бархатных щеках француженку, бросил к её ногам не только что деньги, но даже рассудок. Семья его, состоящая из отца и братьев, солидных, практичных, весьма уважаемых людей, денно и нощно просила Господа Бога вернуть на путь истины Павла Петровича, но то ли батюшка успел порядочно нагрешить, пока собирал своё миллионное богатство, то ли покойная матушка недостаточно помогала бедным и молилась за сирот, но только Господь не внял ни их просьбам, ни даже постам и обетам.
На деньги, которые Павлуша выбрасывал ради того, чтобы вызвать на губах мадемуазель небрежную улыбку, можно было прокормить не только, к примеру, целую африканскую страну, но еще и вооружить её так, чтобы эта страна за пару недель достигла бы полной своей независимости. Он сам понимал, что вот-вот захлебнется, и, словно предчувствуя гибель, дышал полной грудью, ни в чём не отказывая своей сладострастной натуре. (Недавно, кстати, стало известно, что именно с младшего Рябужинского был списан характер Парфена Рогожина, хотя француженка в романе и уступила место женщине русского происхождения исключительно в силу патриотических задач Достоевского.)
Встретив на лестнице страховой конторы истерзанного и опухшего от двухнедельного пьянства Маркела Авраамовича, Рябужинский быстро смекнул, что Хрящев готов совершить один из тех поступков, которые заканчиваются полным жизненным крахом. Усевшись в своём ярко-пунцовом автомобиле, (Рябужинский управлял заграничной игрушкой сам), он принялся ждать, когда потерявший смысл жизни купец покинет контору. Увидев, как Хрящев, в одной желтой перчатке, взмокший, со съехавшим на сторону галстуком, сначала стоял долго на тротуаре, а после, промакивая той же желтой перчаткой багровый свой лоб, повернул на Пречистенку, он громко присвистнул.
«Фортуны я баловень, вот что. Фортуны! – подумал он быстро. – Богат потому что. А денег не будет, так копи продам. А вот каково человеку простому, со скромным достатком? Погибнет! Как пить дать, погибнет».
Он вспомнил бледное и нежное личико мадемуазель Энженю, на котором его грубые поцелуи почти не оставляли следов, потому что она всякий раз до встречи с любовником густо пудрилась, словно надеялась немедленно забыть о Павле Петровиче после его ухода.
– Эх! Жизнь наша жалкая! Вся под откос! Одно унижение, да! Унижение! – воскликнул баловень фортуны, нажал на педаль, и машина, почти что подпрыгнув на месте, исчезла за церковью Софии Премудрости Божьей.
Последняя посудомойка знала, что хозяин запил. И знала, что это надолго. Поэтому, когда Хрящев, в хорошем пидждаке, шляпе и с тростью, уселся в коляску и тотчас же отбыл, ни маменька, ни Татьяна Поликарповна не могли объяснить, какое такое событие могло подтолкнуть его к этому поступку. Случилось же вот что. Ночью, за несколько часов до этого, пьяный, заросший и жалкий Хрящев был разбужен приходом неизвестного молодого человека, который громко щелкнул замком спальни, убедился, что Татьяна Поликарповна отсутствует, и, подойдя к свалившемуся на ковёр купцу, небрежно толкнул его сильной ногой, обутой в башмак светло-серого цвета.
– А? Что? – замычал купец, пытаясь разлепить красные веки. – Ты как дверь открыл?
– Не тыкайте мне. – Незнакомец обиделся.
– А ты кто такой? У-у-х! Болею я, братец.
– Желаете, может, рассольчику выпить?
– Рассольчику выпить? Давай. Эй! Да кто там?
– Слугу я услал. Мамаша заснули, а ваша супруга, проплакав все глазки, на службу отправились.
– Она разве служит? – И Хрящев икнул.
– Ну, где ей! И в прачки никто не возьмёт. Никчёмная женщина. В церковь пошла. У них там вечерняя служба.
И молодой человек брезгливо скривил невзрачное лицо.
– Какую ты харю противную сделал! – сказал ему Хрящев. – Смотреть неприятно.
– А вы не смотрите. Вам, Маркел Авраамович, до моей хари, как вы выразиться изволили, никакого делу нет. А смотреть нужно на то, что вас лично касается.
– А что меня лично касается? – И Хрящев привстал на ковре.
– Ложись! – вдруг отрывистым басом вскричал посетитель. – Лежать, говорю!
Купец лёг послушно.
– Дела запустил? Отвечай! Запустил? В складах одна плесень? Кедровый лес продал?
– Тоска у меня, – прошептал тихий Хрящев. – Такая тоска. Мочи нет.
– А ей-то, чай, деньги нужны? На кой ты ей сдался без денег, скажи-ка!
Купец привстал снова:
– О ком ты?
– О ком! Али не догадался? Наслышаны мы, что на крюк твой поганый попалася дева одна, из речных. Зимой сиганула с моста и утопла. Искали её, даже лёд продырявили. Но наши, на дне, сразу засуетились. Зарыли поглубже в песок, придавили, присыпали камушками. Не всплывешь! Людские, конечно: «Ох, ох!» А дальше-то что?
Купец его слушал с большим напряжением.
– А наши охочи до женского телу. У них там утопленниц много, побольше, чем мух на навозе. Красивые есть, с аппетитными формами. На сороковой день отрыли твою. Уже, значит, вся почернелая, вязкая, поскольку остались одни телеса, душа-то на небе. Прошло сорок днёв. Но правило есть: с телом надо проститься. Как сорок днёв минет, тогда улетай. А в девять и в сорок днёв – уж извините! Она и спустилась. А мы её цап! Пошли разговоры да переговоры. Она говорит: «Отпустите меня»! А мы ей: «Подумай сперва по-хорошему! Кому ты нужна там? Своих, что ли, мало! Которые померли как полагается? От коклюша, там, али от желчнокаменной? Их в церкви отпели, во гроб положили. А ты ведь чужая, ведь ты беспризорная, твои-то, вон, косточки щуки объели! Тебе еще суд предстоит, разбирательство…» Она, ясно, в слезы. Рыдает стоит.
– Постой! – перебил его Хрящев. – Душа – это дело такое… То есть она, то её вроде и нету. А я никогда даже не попрекну… Жениться хочу. Полюбил я её.
– Да как же жениться, когда ты женат? Купец громко крякнул.
– Развод-то у вас, у людских, ведь не принят… – сказал гость задумчиво. – Хлопотно это.
– Что значит: у нас? Ты откудова сам?
– Оттудова, где все вы вскорости будете.
Купец побелел. Только воздух глотнул. Да так, рот раскрывши, и замер. Тут гость усмехнулся недоброй усмешкой.
– Решай, Авраамыч, она ждать не будет. Её кто поймает, к тому и сбежит. Отродье-то женское, сам, поди, знаешь.
– Так я всё решил. Чего уж там ждать?
– Налички-то нету?
– Налички? – И Хрящев вспотел крупным потом. – Откуда наличка? Вон маменька и за овёс заплатили.
– Тогда в страховую иди. Дело верное. Супругу страхуй и мамашу для весу. Сейчас тебе выпишу взнос. Должен будешь. Но мне эти деньги не спеху, не бойся. Вернёшь когда сможешь.
– А как я верну?
Его собеседник ушел от ответа:
– Она в гувернантках когда-то была. На двух языках говорит, рыбка наша. Наскучишь ты ей, Авраамыч, боюсь!
– Да что ты пужаешь? Подарков куплю! Вон автомобиль заведу, как у Пашки!
– Куда же с хвостом-то её? Засмеют!
– Тогда я бассейн ей построю хрустальный! Сам видишь, чертяка…
– Ты как отгадал? – насупился гость. – Я вроде одет хорошо, чисто выбрит…
Тут Хрящев осел:
– Так ты… что? Из этих? Постой! Ты ответь!
– Из этих! – Гость грустно кивнул. – А то из каких же?
Купец хотел перекреститься, но что-то ему помешало. Легонько погладил ладонью серебряный, оставшийся от прапрапрадеда крест, который носил, никогда не снимая.
Визит закончился тем, что перед самым уходом молодой человек вытащил из кармана хрустящую пачку денег и положил её рядом с Хрящевым, который начал сразу же лихорадочно пересчитывать их и словно забыл обо всем остальном.
Договорившись со слабохарактерным купцом, черт заглянул на пустынный берег Москвы-реки и подал условный знак заранее подкупленной русалке. Когда же она подплыла и высунула из воды свою прилизанную голову с полузакрытыми томными глазами, он грубо сказал:
– Вылезай!
Она глубоко вздохнула, выплеснула на песок тело и в самой непринужденной позе улеглась на песке, поигрывая ожерельем.
– Ты был у него? – спросила она хриплым голосом.
– Да был. Хилый малый. Зачем ты связалась с таким?
– А мне по душе.
– По какой по душе? Ты душу свою уж давно погубила.
Русалка надула белесые губки.
– Бестактный ты, право! Давай хоть покурим.
Черт достал из кармана пачку дамских папирос, сам закурил, дал закурить ей, и пару минут они молчали, наслаждаясь тишиной и полной безнаказанностью.
– Нет, не понимаю я этих людских. – Черт сплюнул на камень. – Всё время трясутся от страха. То бок заболит, то нога онемеет, то дочка сбежала, то деньги украли… И каждый ведь знает: помрёшь, и всё кончится. А как им напомнишь про смерть, так дрожат. Уж, кажется, весь поседел, зубы выпали, не видит, не слышит – ну, что тебе жизнь? Ведь это же мука одна! Нет, боюсь! Чего ты боишься? Боюсь да и всё!
Русалка выпустила голубое кольцо дыма из узких своих, розоватых ноздрей.
– Ты любишь стихи?
– Я? Стихи? – И черт покраснел в темноте. – Очень даже люблю.
– Послушай тогда, – попросила она.
Не жизни жаль с томительным дыханьем, что жизнь и смерть?
Но жаль того огня, что просиял над целым
мирозданьем и в ночь идет, и плачет уходя.
– Сама сочинила? – спросил живо черт.
– Один из людских сочинил. Афанасий. Поганый старик был, как мне говорили.
– Не знал я его. Многих знал, сочинителей, а этого нет. Даже и не слыхал.
– Ах, всех не запомнишь! – Русалка приплюснула влажный окурок. – Хорошую новость принёс ты, рогатый. Купец, значит, денежки взял и жену готов укокошить с младенцем в утробе? Понравилась наша речная любовь!
– Ну, ты уж совсем… «Укокошить»! Кровавая! Тут, можно сказать, человек пропадает… Какой-никакой, а живой человек!
– Придвинься, – сказала она, задышав на черта остатками горького дыма. – «Живой человек», говоришь? Он мужик. А я бы их всех, мужиков этих мерзких, на кол посадила бы всех их живьём, и пусть они медленно, медленно дохнут!
Черт даже отпрянул.
– Ну, ты, мать, люта! Иди тогда в большевики запишись!
Она усмехнулась, куснула травинку.
– А я там уже побывала. И что? Веселое дело идет, молодое! Живые-то нам будут скоро завидовать.
– Куда веселее! – перебил её черт. – Работы прибавится. Это отрадно. Хотелось бы мне над матросами встать. Я сам ведь при Цезаре правил флотилией.
– Ой, врешь! Не флотилией и не при Цезаре. А палубу драил у грязных пиратов.
– Так это вначале. А после флотилией.
– Вот ты хоть и черт, а всё врешь, как мужик. Тебя бы я тоже на кол, тощезадый!
– Да что мне твой кол! Мне что кол, что травинка. Не чувствую я ни черта.
И сам усмехнулся на свой каламбур.
Русалка кивнула:
– Да, с этим беда! Подружки зовут у моста тусоваться. «Давай, – говорят, – подразним мужиков! Кого пощекочем, кого заласкаем! Ведь всё-таки жизнь!» А я отвечаю: «Какая там жизнь? Одна суета бестолковая, глупость!» Вот ты не поверишь: забыла, как плачут. Скажи мне: как плачут?
– Соленое что-то… Вода вроде с солью… Обиделся вот я недавно на наших. Хотелось всплакнуть, аж в груди зачесалось! Я тужился, тужился! И ничего! Сухой я, наверное, внутри, вот в чем дело. А всё-таки лучше тебя. Посердечнее. Вот ты ведь совсем не жалеешь людских?
– Совсем не жалею. Кого там жалеть?
– Нет, а я не такой. – И черт пригорюнился. – Мы тоже, пираты, бывало влюблялись… Найдешь себе шлюшку портовую, ладную… С кудрями до пяток. Давно это было… Когда я с флотилией плавал… Давно.
– Короче! – Она закурила. – Наш план?
– Удался, удался! Подбросил деньжонок. Накинулся, аки зверюга какая…
– Всё взял?
– Еще как! Даже не попрощался. Шепнул я на ушко ему, что к тебе с пустыми руками соваться не стоит. Потом ему в душу как следует плюнул. В исподнем сидел, вся душа нараспашку.
– И что?
– Как обычно.
– А разум задел?
– Как только вошёл, так сейчас и задел. Там кожа-то тонкая. Разум с горошину.
Она передернулась:
– Вот ведь: людские! Мы хоть не скрываем, какие мы есть. А эти рыдают, стихи у них разные!
– На все сто согласен! Людские – говно, прости мой французский. Но ты уж сама разбирайся с купцом. Похоже, парнишка совсем пропадает.
– Туда и дорога, – сказала русалка и дико, во тьме заблестела глазами.
Черт грустно вздохнул:
– Красиво ведь здесь, на земле, хорошо! Никак не привыкну: то утро, то ночь, всё время какое-то разнообразие. Стреляют у них: ту-ту-ту! Ту-ту-ту! Не то что у нас. Тишина, чернота…
– Ты что говоришь! – Русалка забила хвостом. – У нас все равны! Всем хватает всего! Никто не болеет и не голодает! Какая болезнь, если мы давно померли?
– Да, верно. Я глупость сказал, извини. Саднит меня что-то. Во рту, может, кисло? Луна-то какая! Ты только взгляни! Эх, белой черемухи гроздья душистые! Дай грудку куснуть напоследок! Легонечко!
– Еще чего! Ну, обнаглел ты на воле!
Ударила скользким хвостом по волне. И нет её. Одна серая пена.
Черт еще помедлил на берегу, потоптался, потом аккуратно вытряхнул из башмаков песок, обтёр ладонью босые ступни.
Безотрадная картина вспомнилась ему: вокруг погасшего, но еще сильно дымящегося костра сидят его братья, худые, рогатые. Они не поют песен, не рассказывают друг другу занимательных историй. Даже картошку, и ту не пекут. Уставшие, потные от напряжения, они изредка переругиваются и посылают друг друга на три буквы. Словарный запас у них беден, а злобы много. Перед каждым лежит горячее и окровавленное, тяжело дышащее существо. Оно не имеет определенных очертаний и очень отдаленно напоминает тушу большого морского животного, выброшенного на берег и уже слегка обглоданного по бокам. Несмотря на то что они привычны ко всему и равнодушны, черти притрагиваются к этому существу с опаской и легкой брезгливостью, под которой прячется страх. Им предстоит как можно быстрее расчленить его, потому что окровавленная масса состоит из душ только что умерших людей. Сюда, в темноту, души попадают именно так: слипшись и вжавшись друг в друга. По привычке своей земной жизни они ищут спасения в единстве и общности, еще не поняв, что и здесь, и там каждый отвечает за себя. Подобно осенним опятам на пне, они все вросли в одну мякоть. Черти, морщась, ловко орудуют мохнатыми пальцами, и постепенно от этой мякоти отваливается одна, вторая, третья, десятая, сотая душа, которая по той или иной причине не ушла в высоту, когда наступила секунда проститься с использованным телом, а замешкалась и, жалобно постанывая, прижалась к таким, как она, чтобы в конце концов упасть вместе с ними под ноги бесовского воинства.