bannerbannerbanner
Название книги:

Представление должно продолжаться

Автор:
Екатерина Мурашова
Представление должно продолжаться

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Глава 5,
В которой маленькая разбойница приезжает в революционный Петроград, занимается своими делами и попутно знакомится с культурной жизнью столицы

В редакции было, как всегда, шумно и неприютно, хлопали двери, сквозняк таскал по комнатам облака папиросного и махорочного дыма.

– Ну здравствуй, что ли, Сарайя.

Максимилиан Лиховцев оторопело взглянул на невысокую девочку, которая, усмехаясь, стояла перед ним, подняв узкие плечи и по-мальчишески сунув руки в карманы синего ватерпруфа. Из залоснившегося воротника торчала тонкая грязная шея. На голове – кокетливая голубая шапочка с красным революционным бантом, на руках высокие лайковые перчатки, бывшие когда-то белыми. Что за чучело? … При всем том лицо девочки и особенно круглые беличьи глаза казались знакомыми, напоминали о чем-то давнем и сладко-болезненном…

– Анна! – ахнул он наконец, признав в девочке воспитанницу Любовь Николаевны Кантакузиной. – Как ты сюда попала?! Что ты делаешь здесь, в Петербурге? С Любовь Николаевной все в поря…? Что с Любой?! Да говори же!!!

Услышав истерические нотки в голосе главного редактора сотрудники журнала «Мысль» мигом бросили свою работу и заклубились небольшим роем. У всех внезапно образовалось к Лиховцеву неотложное дело, и также внезапно появились в руках сопровождающие это дело бумаги, которые срочно требовалось передать в отделенный высокой аркой и отгороженный шкафом эркер, заменявший Максу кабинет.

Любопытство сотрудников было объяснимо вполне: то, что тридцатипятилетнему Максимилиану Лиховцеву – вождю московских символистов, поэту, писателю, журналисту, редактору эт цетера – исторически невозможно было приписать ни одного полноценного романа с женщиной или мужчиной… В определенных кругах это тянуло на скандал не меньший, чем революция или заключение сепаратного мира с Германией. Так, может быть, ему нравятся уличные малолетки?

– Люшика дома, в Синих Ключах, с Алексан Васильичем, – сказала Атя и вытерла перчаткой короткий подтекающий нос. – А нас с Ботькой в Первопрестольную отправили, в гимназии учиться. Ботька и по сей день учится, а я сбежала – не по душе мне енто дело пришлось.

– Но почему же ты не вернулась в Синие Ключи?

– А на воле погулять? – Атя пожала плечами. – Кто ж откажется? Зато я всю революцию, от начала до конца, вот как вас сейчас видала…

– Это важно, – соглашаясь, кивнул Макс. – Ты голодна?

– Конечно, я всегда есть хочу. Да и задарма… – простодушно ухмыльнулась Атя.

– Мира, принеси, пожалуйста, что у нас там осталось! – крикнул Лиховцев шкафу, не сомневаясь, что его услышат. – А после я должен буду идти… Ты ведь пойдешь со мной? – Максимилиану хотелось увести девочку подальше от любопытных глаз и ушей.

С тарелкой, на которой лежали три темные печенины и две картошки (одна из них – надкусанная, на ободке насыпано чуток соли), явился из-за шкафа спортивно-театральный обозреватель журнала, одетый в клетчатый пиджак и персиковые гамаши:

– Вот, извольте. И еще: я дико извиняюсь, но там в прихожей защитник отечества интересуется, долго ли еще мадемуазель, и следует ли ему…

– Ты приехала не одна? Тебя кто-то ждет? – быстро спросил Макс.

– Да с поезда попутчик, – равнодушно ответила Атя. – Скажите ему там: пусть идет, куда ему надо.

– Ах, ветреное девичье сердце! – покачал головой корреспондент. – Вы о нем позабыли, а у молодого человека такой вид, как будто он мысленно уже представил вас своей деревенской мамаше, и вы с ним сходили под венец, получили землю революционным декретом, родили полдюжины детей, купили вторую корову…

– Ну, сейчас вы ему скажете, и он меня быстренько похоронит на взгорке над деревней, – подхватила Атя. – Всплакнет над могилкой, усаженной ромашками и отправится спокойненько по своим делам – какой-то ему там крестьянский съезд нужен…

– Ваш попутчик – солдатский делегат крестьянского съезда?! Боже, какая удача! – журналист буквально подпрыгнул на месте и с криком. – Зяма, беги сюда, сейчас я сделаю тебе нечаянную радость! – скрылся из виду.

– Сарайя, скажите мне наперед всего: вы нынче счастливы?

Этого вопроса Лиховцев не ожидал. Дернул светлой бровью, взял с тарелки картошку, повертел ее в пальцах, откусил.

– Что считать счастьем…

– Не виляйте, как хвост собачий, – невнятно прикрикнула Атя, с хрустом разгрызая жесткое печенье. – Говорите как есть.

– Допустим, так: совершенно счастливым я себя назвать не могу, но мы живем в эпоху перемен и потому жизнь моя наполнена интересными для меня событиями. Ты понимаешь?

– Понимаю, – кивнула Атя. – А вы картошку есть больше не будете? Можно, я доем?.. Да мне плевать, что надкусанное, у вас же сифилиса небось нету…

– Но почему ты так спросила? Мы давно не виделись, я тебя в нынешнем обличье с трудом узнал…

– Если вы счастливы, так я зазря и ехала.

Максимилиан с трудом сглотнул внезапно скопившуюся во рту слюну, дернул шеей и сказал решительно:

– Поела? Тогда – пошли! Мне все равно сейчас надо уходить на заседание…

– В-с-с! – Атя разочарованно присвистнула и опустила плечи. – Так вы тоже на заседания ходите, как Алексан Васильич? Ну, тогда все пропало…

«Что пропало? Что?!» – Максу хотелось закричать и затрясти девчонку так, чтобы зубы застучали.

– А у вас чего заседание?

– Я член временного комитета «Союза деятелей искусств». И я, кажется, сказал тебе: идем, я уже опаздываю!

На улицах Атя с любопытством крутила головой. Мимо проехал огромный, плотно набитый людьми автомобиль с царскими гербами. На его крыльях и просторных подножках лежали вооруженные матросы. Красный флаг судорожно трепетал и бился о древко. Вокруг каменной тумбы у наглухо запертых ворот шел летучий митинг. Человек с клочком бороды и в пальто с оторванным хлястиком надсадно кричал о свободе и войне до победы. Его слушали угрюмо.

В переулке прозвучало несколько выстрелов. Атя, не отводя взгляда от уличной жизни, сунула свою холодную ладошку в руку Макса. Лиховцев успокаивающе пожал тонкие сухие пальцы и подумал, что не ходил ни с кем за руку со времен хороводов на детских рождественских утренниках. Всю дорогу он ждал, что девочка заговорит, но она молчала.

Пришли в Академию Художеств. Каменные коридоры лабиринтом, огромные холодные залы. К Максу обратились сразу пять человек по пяти разным неотложным вопросам. Атя отступила вбок и сделалась незаметной. После начала заседания он сам, почти наощупь, нашел позади себя ее руку, посадил девочку рядом с собой и иногда шепотом объяснял ей, кто есть кто.

– Необходима комиссия по охране памятников старины!

– Старый мир рухнул под собственной тяжестью, потому вношу встречное предложение: создать комиссию по планомерному разрушению памятников искусства и старины!

– Это Лев Бруни, художник…

– Под Гатчиной крестьяне разрушили уникальный архитектурный ансамбль, помещичья усадьба 18 века, нужно обеспечить…

– Помещики были богаты, от этого их усадьбы – произведения искусства. Помещики существуют давно, поэтому их искусство старо. Защищать памятники старины – значит защищать помещиков. Долой!

– Это Осип Брик, поэт.

– Только через мой труп Маяковский войдет в Академию, а если он все-таки войдет, я буду стрелять!

– В себя стрелять? – тихо, округлив глаза, уточнила Атя. – Чтобы этот Маяковский вошел через его труп? А можно его попросить, чтобы он заодно и Осипа Брика застрелил? А то он мне что-то не понравился…

– Жена Брика – любовница этого Маяковского, – зачем-то сказал Ате Максимилиан.

– Так ему и надо! – обрадовалась Атя.

– Революции разрушают памятники искусства. Надо запретить революции в больших городах, богатых памятниками, как например, Петербург. Пускай воюют где-нибудь за чертой и только победители входят в город.

– Это Федор Сологуб, писатель.

– Надо же, такой старый, а умный.

По правой стороне Спасской улицы длинный пятиэтажный дом, разделяемый по фасаду вертикалями эркеров, увенчанных балкончиками под жестяными зонтиками-навесами. Третий этаж. Влажная прохладная комната с высокими потолками, четыре закругленных шкафа, отделанных фанерой из карельской березы, восьмиугольный опустелый стол, кресла, накрытые чехлами.

– Эту квартиру мне до времени уступил приятель, поэт, он сейчас в Тифлисе, а мне отсюда до редакции ближе, трамваи плохо ходят… Есть хлеб, чай и, кажется, кусок пирога с морковью…

– Сарайя, а где вы здесь спите? – оглядываясь, спросила Атя.

– Вон там, на полу, у окна на матраце. Когда я утром открываю глаза, сразу вижу небо и слуховое окно дома напротив. Иногда оттуда выходит белая кошка. Она умывается и наблюдает за голубями…

– Она скоро опять в никуда сбежит, или еще что-нибудь такое сделает…

– Кто – кошка?

– Люшика. У нее глаза белые, как лошадь Белка, и по ночам она не спит уже давно.

– А что же Александр, ведь он ее муж…

– Александр Васильевич с княгиней сошелся, доктор Аркаша на войне погиб, а Степан, Агафонов отец, вроде и живой, да пропал неведомо куда. Так, кроме вас, Сарайя, никого не осталось, с кем бы она стала говорить и кого услыхать может…

Максимилиан надолго задумался. Атя не торопила его, встала к стене и как будто слилась с синими обоями.

– Анна, я тебе верю, но рассуди сама: как оно может быть? Вот я бросаю журнал, приезжаю в Синие Ключи, врываюсь незваным в семейный дом с детьми, хозяйством, матерью-отцом, слугами-няньками – и что же? Я ведь даже не врач…

– Вам решать, Сарайя. Я так вижу: Люшика ради всех держится сейчас из последних сил, но если она снова синеглазкиным чарам поддастся, так и нам не видать ее больше, и в Синих Ключах все разом кончится…

Максимилиан выдохнул сквозь зубы и отвернулся к окну – так, будто ждал последнего совета от белой кошки из дома напротив. Но кошка, увы, как раз именно сейчас и не вышла на крышу.

* * *

Глава 6,
В которой эсеры принимают резолюцию, крестьяне настроены решительно, а Любовь Николаевна Кантакузина едет в Петербург и весьма оригинальным образом оплачивает необходимую ей информацию.

– Социал-демократам мы протягиваем левую руку, потому что правая наша рука держит меч!

 

Весеннее солнце млело в окнах, заставленных геранью, ходики на стене скреблись тихо, почтительно – будто не решались вмешиваться своим стуком в ход революционного собрания. Хозяин, торбеевский почтовый служащий, точно так же робел и тихо сидел в уголке, внимая ораторам.

– А если отбросить пафос? Товарищ Головлев пришел к нам не выслушивать лозунги, а с рассказом о том, что происходило на третьем съезде нашей партии.

Высокий нескладный человек с необычного цвета волосами – палая осенняя листва, схваченная инеем седины – оперся руками на покрытый вишневой скатертью стол. Висячая лампа осветила его высокий лоб, покрытый мелкими капельками пота.

– Вы все знаете, что между вторым и третьим съездом партии социалистов-революционеров прошло десять лет. Еще три месяца назад наша партия существовала в скелетообразном состоянии, в виде сети немногих нелегальных групп. Сейчас ситуация изменилась разительно – вернулись из-за границы лидеры партии со своим окружением, прибыли ссыльные, проявили себя «бывшие эсеры», в годы реакции ушедшие из политики в частную жизнь. Кроме того, привлеченные здравостью и актуальностью нашей программы, к нам хлынули массы новообращенных. Ни одна партия не растет сейчас так бурно, как наша, что, разумеется, не может не радовать, но одновременно создает определенные проблемы. Фактически на съезде нам пришлось заново знакомиться друг с другом, уточнять позиции. В результате в партии выделилось активное левое крыло, немногочисленное правое, стоящее за продолжение союза с кадетами, и компактный центр, охватывающий основную массу партийцев.

Только после долгих дебатов удалось принять устраивающие все фракции резолюции о войне и мире и об отношении к Временному Правительству. Мир без аннексий и контрибуций…

– Касательно земли у нас все интересуются, – громко прервал говорящего опирающийся на палку бородатый мужчина в наброшенной на широкие плечи солдатской шинели. – Потому милостиво просим – наперед всего скажите, что порешили на съезде про землю?

– Главнейшая задача, решения которой будут добиваться наши делегаты в правительстве – это приостановка земельных сделок и формирование земельного фонда, за счет которого может быть увеличено трудовое землепользование и переход частновладельческой земли на учет земельных комитетов, призванных на местах участвовать в создании нового земельного режима.

– Мудрено, – покачал головой мужчина в шинели. – Но не совсем понятно. Помещики на своей земле, как сеяли, так и убирать будут? А крестьяне – на своих обрывках, да с кормильцами на фронте? Или все-таки к уборке какое-то движение о мире и земле будет?

– Всею душой надеюсь, что будет.

– А как же министры-капиталисты? – задорно спросил молодой курносый человек в студенческом мундире. – Им-то небось нож острый – помещичью землю мужикам отдать?

– Люди, вошедшие от нашей партии в правительство, сделают все от них зависящее для немедленного начала аграрной реформы и, я верю, достигнут успеха. Ибо по твердости духа они сродни древним римлянам…

– Это как?

– Возьмем Николая Семеновича Чхеидзе, – рыжие глаза Головлева вспыхнули огнем искреннего восхищения. – человека, наделенного редким и поистине бесценным даром: совестливостью ума. Во время переговоров нашей контактной комиссии с Временным правительством его вызвали к телефону и сообщили, что его младший любимый сын чистил оказавшееся заряженным ружье и застрелился. (действительный факт из биографии эсеровского лидера – прим. авт.) С древним стоицизмом товарищ Николай заключил в себе душевную бурю и остался на посту. Слишком огромны были в его глазах стоящие на повестке дня вопросы революции, чтобы он мог позволить себе позабыть о них и погрузиться в собственное горе. Большинство из тех, кто продолжал переговоры, даже не подозревали о случившемся, настолько ему удалось силой воли подавить в себе все личное – ради общего, ради революции…

Солдат-инвалид что-то непонятно пробормотал себе в бороду, но студент, вступивший в партию социалистов-революционеров всего месяц назад, слушал завороженно и явно мечтал о революционных подвигах. Будто заразившись его энтузиазмом, из часов на стене выскочила деревянная кукушка и бодро подала голос.

* * *

– Да ты не мямли, кум, ты толком скажи: можно самим помещичью землю брать или не можно? Есть такое революционное разрешение?

Мужики, собравшиеся у огорода под березой, притихли, ожидая ответа. Петух, что исследовал влажную после дождя весеннюю травку, тоже замер – на одной ноге, вскинув высокий гребень, в сомнении, продолжать ли начатое дело или убраться от греха.

– Так я сам не понял… – давешний мужик-солдат поскреб в бороде расплющенными пальцами, желтыми от махорки. – Решают там наверху…

– Доколе ж оно будет? Землица-то вот она… она же, как баба, ухода требует и рожать ждать не станет… – на грубом лице говорившего явственно отражалась ярая долгая страсть и даже похоть. – Землица помещичья вот, тучная, теплая, руки с мозолями ждет… вроде и близко, а не дается… Неужто и мы, как и деды наши, так и помрем, ее не коснувшись, борозды по ней, родимой, не проведя?.. А к тому все идет… Замнут дело, договорятся меж собой, как в девятьсот шестом году было, и опять все по-прежнему. А мужик только шею под ярмо, да спину под батоги, да грудь под пулю подставляй. Уж если ты – на фронте побывал, грамотный, председатель нашего крестьянского комитета – не понял, значит нет у них наверху никакого решения, и надо мужикам самим свое дело решать.

– Да как же решать?

– Да вот хоть как в соседнем уезде… слыхал, небось? Но сначала поразмяться надо, решалку мужикам отрастить. Есть тут у нас со сватом одна задумка…

Отчего-то окончательно растревожившись и созвав кур, петух поспешил таки увести их подальше. Двор опустел; низкие облака повисли над ним в безветренном небе, цепляясь за верхушку березы и набухая понемногу новым дождем.

* * *

Посвистывали птицы за окном, солнечные зайчики перепрыгивали с натертого паркета на стекла шкафов, где книги стояли в строгом порядке, заведенном, кажется, еще в позапрошлом веке дедом покойного Осоргина.

– Люба, ты помнишь моего дядюшку, профессора Михаила Александровича Муранова?

– Разумеется, помню. Он нам на свадьбу античные вазы подарил, в них так хорошо сухой камыш смотрится, да и… сколько там Валентину-маленькому исполнилось? – чуть меньше двух лет получается, как мы с твоим дядей и Валентином-большим в Марыськином трактире обедали. А что с ним случилось-то? Заболел? Умер?

– Нет, дядя, слава Богу, жив, но… Я навещал его, когда был в Москве и, представь, он форменным образом голодает! Похудел, осунулся, едва передвигает ноги. Я, конечно, расстроился, ведь он, в сущности, единственный мой живой старший родственник, с которым я поддерживаю отношения, к тому же именно он когда-то разбудил во мне интерес к истории… Я стал его расспрашивать, потом дал денег дворнику, провел небольшое расследование, и вышло, что прислуга, ссылаясь на дороговизну и на то, что продуктов в Москве не достать, дядю попросту обкрадывает и объедает. Мало того, что эта баба сама поперек себя шире, так она за дядин счет кормит свою больную сестру и своего любовника-дезертира…

– Ты ему сказал?

– Конечно. Посоветовал выгнать воровку к чертовой матери.

– А он что?

– Он сказал, что уже привык к ней. Она никогда не трогает его бумаги, аккуратно сметает пыль с коллекций, приносит хоть какую-то еду, и он не понимает, где сейчас можно найти другую прислугу.

– Пусть ходит обедать в Марысин трактир. Я напишу ей письмо, и он быстро поправится.

– Увы, он не сможет! Это противоположный конец города. Дядя сильно не молод, трамваи ходят из рук вон плохо, а извозчиков нынче не достать. И еще он говорит, что в период революций население всегда испытывает трудности и лишения. Наибольшее количество лишений закономерно приходится на долю той группы, которая прежде была привилегированной, бесконтрольно пользовалась всеми благами и тем самым создала предпосылки к социальному перевороту. Профессора-историки, не производящие прибавочного продукта, по всей видимости, относятся к этой революционно-уязвимой категории. Я просто на время потерял дар речи: эдакое исторически-философическое обоснование вороватости собственной кухарки…

– Что ж, по-своему он прав, – Люша кивнула головой. – Мне твой дядя всегда казался с виду довольно умным…

Александр саркастически поднял бровь. Что бы его жена, никогда в жизни не учившаяся не только в университете, но и в школе, понимала в науке!

– Да он один из самых видных российских ученых в области…

– … но все-таки дураком, – закончила женщина. – Закономерности социальных преобразований вовсе не требуют того, чтобы конкретный человек по их поводу совал голову в петлю или помирал от голода.

– Ты безусловно права, но переубедить дядю я не смог, – вздохнул Александр, сделал последнюю пометку в конторской книге, аккуратно вложил закладку и захлопнул ее. – Если тебе что-то понадобится, я до трех часов буду в конторе, а потом мы с Юлией пойдем на прогулку. Она хочет собирать цветы…

Мужчина уже перешагнул порог кабинета, когда его настиг удивленный возглас жены:

– И что же, Александр, – это все?!

– А в чем дело, Люба? – он оборотился к ней и одним взглядом охватил ее небольшую фигурку (где-то в глубине шевельнулась привычная неопределенная боль: не было, но могло бы быть). – Мы разве собирались обсудить что-то еще? Напомни мне и прости, если я забыл…

– Да этот твой дядя-профессор… Ты же сказал, что он тебе дорог и все такое…

– Ну да. Но что же я могу еще сделать? Поселиться с ним в Москве, стоять в очередях и варить ему кашу?

– Ты не можешь? Ладно. Тогда я сама захвачу его на обратном пути. Когда кончится социальный переворот, он сможет вернуться в свой университет.

– Ты хочешь пригласить Михаила Александровича в Синие Ключи?

– Ну разумеется. Не оставлять же светило российской науки дохнуть от голода! На этой территории достаточно моих сумасшедших родственников. Всего один твой, пожалуй, добавит в картину равновесия. Ты рад?

– Гм-м… Да, конечно. Я сам просто не подумал, и не хотел доставлять тебе хлопот…

– Помилуй, Александр, да ты сам-то себя слышишь? Какие хлопоты?! Милый, поросший исторической плесенью дядюшка, по сравнению с твоей княгиней-кузиной-любовницей… впрочем, ее Герман такая милашка…

– Люба… я… ты… Послушай, а тебе Герман действительно кажется милым? Я буквально содрогаюсь от отвращения каждый раз, когда его вижу. Удивительно, как этот урод вообще остался в живых…

– В каждом есть что-то красивое, – пожала плечами Люша. – У Германика волосы как топленые сливки. А глаза…

Александр напрягся. Юлия неоднократно говорила ему, что глаза сына напоминают ей пропавший во время пожара 1902 года алмаз «Алексеев», который еще прежде того юный Кантакузин показывал ей тайком от Любиного отца.

– … а глаза ярко-желтые и прозрачные, как хороший анализ мочи, – безмятежно закончила Люша.

«Здравствуй, дорогой Аркаша!» – выдохнув, издевательски процитировал про себя Александр, вспомнив о письмах, которые его жена уже несколько лет пишет погибшему на фронте врачу Арабажину.

– Тьфу ты!.. Люба, но что значит в твоих словах «на обратном пути»? Ты куда-то собралась?

– Да. Я еду в Петроград.

– Это невозможно. Ты знаешь, что сейчас делается на железных дорогах? И с кем останутся дети? И все эти хозяйственные пертурбации, которые ты самочинно затеяла? Ты хочешь теперь бросить их на меня? В Петрограде сейчас может быть опасно…

Он чувствовал, что начинает паниковать, и она видит это, и все понимает… хотел, но не мог остановить себя. Ведь вот сейчас она уедет и исчезнет во взбаламученной войной и революцией стране и мире… растворится, как утренний причудливый сон… так уже бывало… Но разве ее исчезновение не решит все их с Юлией проблемы? Они, наконец, смогут жить вместе в Синих Ключах так, как они когда-то об этом мечтали, без всякой идиотской двусмысленности. Он должен радоваться и желать ей доброго пути…

– Я в принципе не могу общаться с твоим Кашпареком, а твой хвостатый племянник меня ненавидит и строит пакости, где только возможно, если ты исчезнешь, я его просто прибью…

– Успокойся, Александр! – Люша подняла ладонь, останавливая поток его слов, которые он уже почти не контролировал. – Я не собираюсь никуда исчезать. Просто в Петрограде нашлась наша Атька. Лиховцеву удалось мне телефонировать, она у него. Теперь надо поехать и забрать ее оттуда.

 

– Анна нашлась у Макса? Что за дичь?! Она здорова? И почему – в Петрограде?!

– Ничего не знаю. Вернусь – расскажу.

– Но может же кто-нибудь…

– Ни с кем, кроме меня, Атя, скорее всего, не поедет. А поедет, так потеряется по дороге. Да это все и кстати. Я давно хотела увидеть море…

– Что?!

– Море. Я никогда его не видела. Только один раз, давно, и это не считается, потом что оно было подо льдом. Но я знаю, что мне это нужно и… Александр, не трать больше времени на уговоры, ладно? У меня в носу щекотно, когда ты такой…

– Когда я такой, тебе… – Александр положил загорелую руку на горло, туда, где горничная Настя утром повязала ему зеленый шейный платок. – … тебе хочется плакать?

– Нет – чихать! – рассмеялась Люша. – Когда в носу щекотно – люди чихают! Иди, собирай с Юлией цветы. И не забудьте сплести Герману веночек. Ему очень идет, и он любит ромашки и короставник. Жевать.

Александр наклонил голову, привычно соглашаясь выполнять ее распоряжение. За окном слегка потемнело – облако набежало на солнце, и солнечные зайчики пропали из кабинета, впрочем, совсем ненадолго.

* * *

– Я его чувствую.

Листва серела. Город, как водой, залит тусклым светом. Стены домов слабо светились перламутром.

– Оно где-то рядом.

– Пойдемте к яхт-клубу.

У причала сонно поскрипывали яхты. Маленькие зеленоватые волны лизали сваи. Она невыносимо долго стягивала перчатку с руки. Ему хотелось разгрызть ее зубами. А потом еще трепать, рыча и мотая головой, как собака. Казалось, что только так он сможет выразить сразу все обуревающие его чувства и получить сразу все удовольствия.

– Люба, вам нравится Петербург? Вы ведь первый раз видите белую ночь…

– Он совершенен и это почти угнетает. Перламутровое совершенство времени и пространства, как внутри раковины. Хочется гладить пальцем и трогать языком.

– Какое странно эротическое отношение…

– Конечно. Невозможный, почти сверхъестественный подарок для обычного человека – ходить белой ночью в сиреневом тумане и – любить.

– Но Москва?.. Я думал, она вам ближе и будит больше чувств…

– Вот странно было бы… Петербург – самец. Москва – самка. Я же к сапфической любви не склонна… А вы, Адам?

– Петербург невозможен, как алгебраическая задача, не имеющая решения, но все же существующая. Я хотел бы ненавидеть его, тогда, быть может, это избавило меня от многократных и мучительных попыток все же задачу разрешить… Где вы остановились?

– Нигде. Могла бы, наверное, напроситься к Альберту Осоргину, старшему сыну покойного Льва Петровича. Но я его не извещала о своем приезде. Вы что-то имеете предложить, Адам?

– Я знаю небольшую гостиницу здесь неподалеку, на Малом проспекте. Ее хозяин обязан мне и примет нас… то есть, я хотел сказать вас, Люба…

– Но почему же не «нас»? – она куталась в светящиеся сумерки, как в дорогой мех. – Мы давно не виделись, нам есть, о чем поговорить… Если только ваша жена не будет слишком волноваться…

– Я допоздна работаю в лаборатории и часто ночую в клинике, мои домашние привыкли и даже одобряют это. Сейчас ходить ночью по улицам может быть опасно…

– Опасно? – она тихо засмеялась своим странным и жутковатым смехом. – И почему мне кажется, что сейчас главная опасность для вас на этой улице – я сама?

Он зажмурился и сжал холодными пальцами ее локоть, разворачивая ее к себе. Она с готовностью поднялась на цыпочки и уже прямо в его темные и горячие губы попросила:

– Но ведь мы завтра съездим к настоящему морю?

* * *

Морковный отсвет зари на обоях, напротив окна. У кровати таз с водой, в котором плавают ее и его окурки. Кровать узкая, его нога на ее бедре, ее рука на его груди. Она – у стенки. Жарко, одеяло сбито. Рядом с ее белокожестью его семитская смуглость кажется почти негроидной. Медленно, как змеи, расплетаются.

– Надо же, я спала, – с удивлением сказала она. – Значит, все правильно… Я и не знала, что ты куришь.

– Я не курю. А ты?

– И я не курю.

– Я пропущу утренний обход на Лунной Вилле впервые со дня ее основания.

– Может быть, не надо?

– Я так хочу. Мне полезно не только лечить сумасшедших, но и самому побывать в их шкуре.

– Это правда, но я никому ее не желаю. У меня только что убежал сон. Съехал куда-то, как с горы на салазках. Кажется там было что-то хорошее…

– Сейчас есть очень интересные современные теории о важности снов, – сказал он.

– Современные? – переспросила она. – Да я с вас смеюсь, Адам. У нас нянюшка Пелагея по снам каждый год на урожай гадала – всегда сходилось. А к огороднице Акулине даже из Алексеевки приезжают сны рассказывать – она по ним может предсказать, когда девка замуж пойдет, кто муж будет и будут ли счастливы.

Он сел на кровати, склонился лицом и стал целовать ее колени. Она запрокинула руки за голову и лежала молча, чуть улыбаясь маленькой утренней улыбкой.

* * *

– Вода в заливе почти пресная. Нева приносит…

– Не говорите мне ничего, Адам. Я знаю доподлинно, что все по настоящему. Как в книжках моего детства. Стеньги, стафели, форты, свистать всех наверх. У меня губы соленые, как будто в крови. Я знала, что мне нужно тут побывать, потому что только у моря можно понять, в какой замкнутости перспективы живут обычные люди. Мой брат Филипп, ведь вы его помните? Он боится выйти из дома, из лесу. Но он сумасшедший, пускай… А другие, как будто бы нормальные… Я только одного знала прежде, кто не боялся шагнуть…

Груды сияющей пены, прокаленный солнцем песок, жесткая трава с режущими краями, розовые сосны, наполненное воздухом безлюдное пространство.

Она сняла туфли и чулки, вошла в прибой. Вода тут же намочила подол, заметалась, наступая и отступая, вокруг тонких лодыжек.

– Люба, не надо, вода холодная! Вы замерзнете, простудитесь! – закричал он, с веселым отчаянием осознавая, что ревнует ее к волне.

– Мы выпьем чаю в вокзале, и я согреюсь! – не оборачиваясь, крикнула она, поднимая вверх обе руки и ловя сложенными ковшиком ладонями ветер. – Вам ведь еще не надо домой прямо сейчас?

– Мне надо туда, где есть вы!

– Ну так и идите же ко мне! Тут замечательно! Если боитесь замочить одежду, снимайте штаны. Не бойтесь, я все равно не увижу ничего принципиально нового.

Оглядевшись по сторонам, он расстегнул пуговичку на воротнике и сел на песок, снимая ботинки. Голова слегка кружилась, и весь горизонт искрился радужными кругами. Уже второй день подряд Адама Кауфмана не покидало ощущение, что в воздухе, которым он дышит, присутствует веселящий газ. Он знал, что, в сущности, так оно и есть…

* * *

На высоком комоде – резные шкатулки, фарфоровый ангел, фотографии в рамках. Букет мелких синеньких цветочков на подоконнике. Сияющая чистота, как и положено в порядочном финском доме. Позднее утро. Звуки за окном уже почти дневные.

– Не благодари меня, мне это неприятно.

– Но почему?! Люба, ты, наверное, даже не подозреваешь, какое счастье мне подарила…

– Адам, я никогда никому ничего не дарю. Даже сама идея какого-то урочного подарка мне не очень понятна. Я просто беру или даю, в зависимости от желания и обстоятельств.

– Хорошо. Я согласен, – он улыбался и играл с ее пальцами, перебирая их. На пальцах не было колец и это казалось странным. Все знакомые ему женщины носили кольца – дешевые или дорогие, смотря по достатку. – Ты просто дала. Пусть так. Но будет ли мне позволено что-то дать тебе взамен?

Она поморщилась от жалости. Он опрометчиво открылся ей и теперь наивно и добродушно ждал каких-то воодушевляющих слов, или обещаний, или даже кокетства с ее стороны. Забыл, с кем имеет дело?

– Это очень просто, – она отобрала у него свою руку и села, обхватив колени и почти целиком накрывшись шалашиком рассыпанных кудрей. – Адам, я знаю, что твой друг, Аркадий Андреевич Арабажин, не погиб в 1914 году в сгоревшем вагоне санитарного поезда. Луиза Гвиечелли, сбежав из твоего сумасшедшего дома, заезжала ко мне и расплатилась этой информацией за то, что я снабдила ее деньгами и новыми документами. У тебя есть его адрес или какая-то другая информация. Ты сообщишь их мне.

Он долго молчал, глядя прямо перед собой. Она не помогала, но и не мешала ему.

– Все было неправдой, Любовь Николаевна? – наконец спросил он. – От начала и до конца? И море вы выдумали, чтобы…

Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?

Издательство:
Автор
Книги этой серии: