Выхожу один я на дорогу…
Лермонтов
Глава первая
I
Я насторожился. Мелодия казалась знакомой, но трудно было назвать ее, даже просто определить, оркестр это, голоса, либо все вместе, – фантазия на темы мировой музыки всех времен, не более и не менее. Она звучала отовсюду и ниоткуда, была реальной – и неощутимой, как радиоволны. Ее хотелось слушать без конца. Но вслушиваться – я знал – было опасно.
Это пела тишина. В темноте слух обостряется порой до такой степени, что исчезает грань между реальным и воображаемым, и та гармония или, наоборот, диссонанс звуков, что существуют в тебе, вдруг начинают восприниматься как сущие и звучащие отдельно, прилетевшие извне. Напряженный слух фантазирует; он создает собственную модель мира, пусть и не совпадающую о истинной (впрочем, кто постиг истину?), но в этот момент убеждающую тебя. Если бетонная труба двух с половиной метров в поперечнике и скольких-то десятков или сотен шагов длиной не заключает в себе ничего, кроме мрака, безмолвствия и тяжелого, холодного воздуха, слух невольно населяет ее призраками звуков, и если принять их всерьез, натянутые нервы могут не выдержать.
– Майор, – сказал Лидумс своим категорическим басом, сразу заполнившим трубу так, что в ней не осталось места для слуховых галлюцинаций; на миг вспыхнул его фонарик. – Майор, да не суетитесь вы, пожалуйста, не лезьте поперед батьки в пекло. У вас хватало времени порезвиться тут до нашего прибытия.
– Мы все тщательно проверили, товарищ полковник, – отозвался майор, оставив в голосе ровно столько обиды, чтобы о ней можно было догадаться. – Хотя и без света.
– Поэтому я и шагаю спокойно; а если вы чего-то недоглядели – не играет роли, кто наткнется на сюрприз первым.
Не знаю, что подумал при этих словах майор, но я представил себе те двадцать с лишним метров, что отделяли туннель – и нас в нем – от поверхности земли, и на миг посочувствовал шахтерам. Правда, крепление здесь было куда надежнее, – насколько позволял различить блеклый свет карманных фонариков, что мы включали время от времени, бетонный монолит без единого шва, – но в шахтах люди могут хотя бы не опасаться фугасных зарядов, способных в доли секунды раздробить бетон в крупу и позволить лежавшей поверх толще превратить нас в ископаемые. Никто, правда, точно не знал, есть ли здесь такие заряды. Но очень похоже, что без них не обошлось.
Еще десяток-другой шагов мы прошли молча. Майор больше не пытался выскочить вперед. Двигались медленно, через каждые несколько секунд светя под ноги, осторожно ставя ступню на носок. Проверка проверкой, только что могли тут сделать саперы? Толку от миноискателей было немного: скрытая в бетоне арматура на всем протяжении туннеля давала ровный и мощный фон, а заряды (если они здесь были) скорее всего закладывались в деревянных ящиках или просто вмуровывались в стены, пол, потолок – куда угодно. Меня пока утешало то, что на стенах не виднелось никаких заплат, рисунок на поверхности бетона точно повторял структуру давно снятых досок опалубки и нигде, кажется, не был нарушен. Но если верить тому, что говорил майор перед спуском, главное лежало впереди.
– Создается впечатление, что мы идем в гору, – произнес Лидумс таким тоном, словно совершил открытие первостепенной важности.
– Небольшой уклон есть, – подтвердил майор. – Скорее всего, чтобы скатывалась вода. Там, где мы спускались, под шахтой лифта, есть сток – туда она, я думаю, уходила.
– Вот, кстати, – сказал Лидумс заинтересованно. – Где же вода? Здесь ее не больше, чем в финской бане.
Воды действительно не было; и это – в подземелье, на глубине, достаточной для того, чтобы все здесь было залито раз и навсегда, как было затоплено еще и сегодня множество подвалов под развалинами разбитых в далекие военные годы домов этого города, стоявшего на плотном песке низменной приморской страны; города, где уровень грунтовых вод лишь немного не достигал поверхности. Здесь было суше, чем в подводной лодке, исправной и готовой к бою, ушедшей на погружение перед выходом в атаку.
– Это нас и заинтересовало, когда обнаружили шахту, – сказал майор. – Везде вода и вода, а тут вдруг сухо.
– Ну и слава богу, – проворчал Лидумс. – Не то пришлось бы нам пробираться в скафандрах. Это было бы очень смешно.
Мы шли, напрягая мускулы ног; с непривычки стали ныть икры. Туннель, не меняясь, уползал все дальше, шар тусклого света, который мы временами бросали перед собой, катился, не встречая препятствий. Круглое сечение трубы нарушалось лишь плоскостью пола и чуть выступавшими из потолка через каждые несколько метров плафонами. Ни один не был разбит, и если найти выключатель, они, возможно, загорелись бы; правда, тока здесь наверняка не было – подземелье, надо полагать, получало энергию сверху, из четырехэтажного дома, разбитого снарядом или бомбой, скорее всего, в сорок пятом; рухнув, дом надежно укрыл вход в шахту. Больше тридцати лет развалины никто не тревожил. Но теперь строительство началось и здесь, в удаленном от центра районе, развалины разгребли, обнаружили шахту, осмотрели, засомневались – и в результате мы с Лидумсом оказались тут. Итак, ток поступал сверху. Но мог здесь быть и свой, независимый кабель, и я сделал мысленную зарубку: поинтересоваться, использовалось ли в городе, полностью или частично, старое кабельное хозяйство, или вся сеть была проложена заново. Если верным окажется первый вариант, то подземелье могло и сегодня питаться током от старой сети и установить это извне было нельзя: с сорок пятого года тут не включалось ни единой лампочки, не расходовалось ни ватта. Если же сеть новая, тока здесь быть не может, а значит – не надо опасаться электрических взрывных устройств. Мелочь, но приятно.
Лидумс вдруг остановился; я едва не налетел на него. Туннель здесь расширялся, образуя справа и слева две ниши сантиметров по шестьдесят в глубину, около метра в длину. В той, что справа, однообразие стены было чем-то нарушено. Я приблизил фонарик. Два коротких проводка торчали из стены, концы были обнажены, обрывки пересохшей изоленты валялись здесь же, на полу. Лидумс поднял один, потер между пальцами.
– Ваша работа? – спросил он майора. – Не утерпели, обнажили провода? Наверное, вы часто ловитесь на мизере и любите прикупать к семнадцати.
– Проверяли, есть ли напряжение, – сказал майор. – Не оказалось.
– Я вам очень благодарен, – сказал Лидумс. – А если бы при этой вашей проверке что-нибудь грохнуло? Или вы уверены, что если здесь есть ловушки, то обязательно хитрые? Не сказано, вовсе не сказано, я так об этом понимаю. – То была одна из многих любимых его присказок. – Да и провод телефонный, разве не видно?
– Мы же без света работали, – сказал майор.
– И все же углядели? Молодцы.
– Снято аккуратно, – сказал майор. – И заизолировано.
– Не спешили, – откликнулся Лидумс.
Они не спешили. Это не очень утешало: значит, у них было достаточно времени, чтобы придумать и установить множество всяких пакостей.
– Зато у нас времени немного, – сказал я. – Здесь долго не продышишь.
– Кстати, о воздухе, – проговорил Лидумс. – Собачек вы сюда не спускали? На предмет установления взрывчатки.
– Первым делом, – сказал майор. – Собаки не взяли ничего.
– Ага, – буркнул Лидумс. – Я так и думал. Ну, пошли дальше.
Так же глохли шаги, резиновые сапоги чуть повизгивали. Наконец очередная вспышка света сплющилась, упершись в замыкавшую туннель стену.
– Рискнем посветить как следует, – решил Лидумс. – Тушитель на товьсь. Мало ли – какая-нибудь зажигалочка…
Дальше хода не было. Дальше лежал неизвестный мир, закрытый для нас наглухо при помощи двустворчатых металлических, даже на вид массивных ворот, чьи створки были точно подогнаны одна к другой, а между ними виднелась тоненькая серая полоска герметизирующей прокладки. Две узкие скважины для ключей, одна над другой; два маховичка. Как в банковском подземелье, где хранят золотой запас.
– И прочие активы государственного банка, – усмехнулся Лидумс. – Хорошо бы, конечно. Однако, вряд ли.
– Банк находился далеко отсюда? – спросил я.
– Тогда? – не сразу понял майор. – Не знаю. Кажется, далеко. В центре. Прикажете выяснить?
– Да нет, – сказал Лидумс. – Не надо. Пока не будем делать выводов и предположений. Пока будем запоминать. – Он вгляделся в ворота. – Светите в стороны, – попросил он. – Не нужно прямых лучей. – Он приблизил лицо к металлу, как бы принюхиваясь, словно, как и специально тренированные собаки, умел обнаруживать взрывчатку по запаху. Потом поскреб плиту ногтем и, не оборачиваясь, спросил: – Когда минеры проверяли, не пытались открыть ворота?
– Нет.
– Похвально, – сказал Лидумс. – И разумно. Главное – разумно. И сейчас тоже не будем. – Он отступил на шаг и повернулся ко мне. – Посмотри ты, может, что-нибудь заметишь. Сокрытое от взоров.
Я приблизился к воротам и остановился в полуметре, направляя свет фонарика в потолок. Прямой луч, отражаясь от блестящей, ничуть не потускневшей за три с половиной десятилетия стали, просто слепил бы, не позволяя ничего разглядеть. Но и так разглядывать было, в общем, нечего. Гладкая, словно полированная, поверхность; заслонки, которым следовало прикрывать скважины – открыты, словно приглашают попробовать отмычку. Если это ловушка, то для детей. Поводя головой, я принялся сканировать поверхность взглядом. Ничего. Или все же?.. Рука с фонариком,сама дернулась на помощь. Лидумс предостерегающе кашлянул, но я уже увидел.
Шесть маленьких, миллиметра по два в диаметре, отверстий, расположенных правильным шестиугольником на высоте метра с небольшим от пола; весь шестиугольник в поперечнике – сантиметра полтора. Я напряг зрение. Тонкая, как волос, линия окружала все шесть отверстий. Я присел. Вытащил из кармана спички. Засунул одну в отверстие – осторожным, легким движением, чтобы ощутить малейшую заминку. Спичка остановилась, углубившись миллиметров на пять. Остальные отверстия дали тот же результат. Нажать покрепче я не рискнул. Мало ли что могло там оказаться: взведенная пружинка, например…
– Похоже, что это заглушка или болт, – сказал я. – Под специальный ключ с шестью шпеньками.
– Ага, – сказал Лидумc. – Станешь его выкручивать – а с той стороны к нему прикреплен тросик. Натянется, вытащит чеку – и музыка заиграет. Хотя с другой стороны – зачем его тогда так маскировать? Наоборот… Ладно, подумаем, пораскинем мозгами.
Не поднимаясь с корточек, я снова осмотрелся. Лидумс тем временем пошарил лучом по потолку.
– Еще что-то, – сказал он.
Мы посмотрели туда. Наверху из бетона торчали четыре коротких, толстых – миллиметров двадцать в диаметре – стержня с винтовой нарезкой. Длиной они были сантиметров по десяти и располагались квадратом, примерно в сорока сантиметрах друг от друга.
– И вот еще кое-что, – сказал я. – Товарищ майор, это не могли оставить ваши саперы?
– А что там? – поинтересовался Лидумс.
– Мы ничего не оставляли, – четко произнес майор.
– Не пойму, что, – сказал я, вглядываясь в угол, где поперечная стена смыкалась с туннелем. – Думаю, это не имеет отношения к делу.
– Такого не бывает, – не согласился Лидумс. – Покажи…
Я потеснился, и он присел на корточки рядом. Теперь мы в два фонарика освещали блестящую пластинку на шершавом бетоне. Величиной примерно четыре сантиметра на шесть, она была расположена на той же высоте, что и пробка с шестью отверстиями. Зеркальце? Металлическая бляшка? Я почти уперся в нее носом, избегая малейшего прикосновения. Да, зеркальце. Странной формы: как дворянский гербовый щит. Приклеено каким-то клеем или мастикой. Почти не выступает из стены… Я глянул на Лидумса. Он пожал плечами и повертел пальцем у виска. Мы распрямились, я потер занывшее колено. Майор нетерпеливо дышал позади: наверное, ему хотелось поскорее попасть на свежий воздух.
– Вы это видели?
– Нет, – сказал майор, – как же? Но нас это, я думаю, не касается. – Он чуть усмехнулся. – Когда минируют, в зеркало не глядятся. Наверное, это кто-то приделал, когда строил объект. Просто для смеха.
Лидумс глянул на него исподлобья, словно хотел сказать: много вы знаете о тех, кто это строил, как же!.. Но вслух произнес лишь:
– Ну что же, вряд ли мы увидим здесь что-нибудь еще. Общее впечатление у меня такое: сделано все солидно, не наспех, и выглядит очень спокойно и безмятежно. Даже слишком. Полагаю, что можно возвращаться.
Назад майор шел первым. Я старался поточнее зафиксировать в памяти все, что видел, это еще понадобится, и не раз. Но думать об этом почему-то не хотелось, да и запоминать было нечего. Хотелось то ли лечь и полежать, то ли посидеть где-нибудь, хорошо бы на травке или теплом сухом песочке, и ни над чем не размышлять, а просто пересыпать песок между пальцами…
Устал я, что ли? Ладно, придет время – будем думать, для того нас и держат. Что-то покалывает под сердцем. От воздуха: похоже, кислорода в нем совсем не осталось. Раньше в подземелье была, надо полагать, принудительная вентиляция, сейчас она, естественно, не работает. Хорошо, что основные магистрали, по которым ездят машины, пролегают далеко отсюда, и в туннеле не скопилось никакой окиси углерода. Хотя я не помнил как следует: может быть, продукты сгорания бензина как раз поднимаются вверх? Это не по моей специальности… Фонариков мы больше не выключали, световой шар катился перед нами. Сейчас придется одолевать двадцать метров по штормтрапу. Лифт, некогда ходивший в шахте, по которой мы спустились сюда, давно исчез, как и все остальное, возвышавшееся раньше наверху. Кстати: если в стенах туннеля или за воротами заложен заряд, почему он не сдетонировал в сорок пятом, когда все здесь летело вверх ногами? Может, его все же нет?.. Да, развалины пролежали тут долго. Но сейчас биография улицы возобновлялась, хотя и с другого рубежа. Рухнувший карточным домиком в сорок пятом, город восстанавливался не по старым схемам; здания стояли просторнее, возникли широкие проспекты и обширные площади, дышалось, наверное, куда привольнее, чем в былые времена. Впрочем, от тех дней здесь осталась только территория, река с каналом, очень немного уцелевших зданий в центре, и чуть больше – на окраинах. Новым было все: название, жители, язык, звучащий на улицах и в домах, где эти люди жили и работали. Но, кроме суши и воды, сохранилось, оказывается, и такое вот подземелье, в котором некогда помещалось нечто, не предназначавшееся для посторонних взглядов и потому укрытое на глубину двадцати метров. И – мысль отнюдь не праздная – возможно, обстоятельно и умело заминированное.
Наконец, мы добрались до места, освещенного падающим сверху слабым светом. Снизу высота не казалась такой грозной, какой выглядела глубина при взгляде с поверхности земли. Но все равно, двадцать метров – шестиэтажный дом, я же никогда не был альпинистом, и Лидумс, кстати, тоже. Майор ухватился за свисающую веревочную лестницу, наступил на нижнюю выбленку, натягивая.
– Подождите, майор, – остановил его Лидумс. – Мы не мальчики все же. Дайте отдышаться…
Майор снял ногу с едва уловимой заминкой. Просто удивительно, сколько существует способов выразить свое несогласие там, где его выражать никак не полагается. Но Лидумс не обратил на это ровно никакого внимания. Дело было не только в передышке. У нас с ним, когда мы еще служили вместе и совместно занимались такими вот делами, вошло в обычай делиться возникшими мыслями, и даже не мыслями, скорее, первыми впечатлениями тут же, на месте, пока впечатления эти не поблекли и не размылись под влиянием каких-то посторонних раздражителей. Известно, что первые впечатления нередко оказываются самыми правильными, особенно у людей с хорошо развитой интуицией, потому что первые впечатления и есть продукт интуиции, а не логики. Так что, едва дыхание наше пришло в норму (воздух на дне шахты был все же посвежее, чем в глубине туннеля), Лидумс спросил:
– Ну, как тебе все это?
– Загадочная картинка, – откровенно сказал я. – Пока мне ясно, что тут надо думать и думать.
– Необычно интересная мысль, – проворчал Лидумс. – Не забыть бы записать ее кончиком иглы в уголках глаза – в назидание поучающимся. А на более конкретное тебя не хватает?
Мы были старыми, очень старыми друзьями и порой позволяли себе такой стиль разговора; наедине, конечно, с глазу на глаз.
Я хотел было в ответ намекнуть ему, что папаха украшает не каждого, и что у него она явно ограничивает круг мыслей. Но майор стоял рядом, а в такой ситуации полковник мне не простил бы, и был бы прав.
– Чтобы делать не то что выводы, но хотя бы предположения, – заговорил я нарочито занудливым голосом плохого преподавателя, – мы должны знать, что располагалось за этими прекрасными воротами. А пока могу сообщить не для печати: если здесь заминировано, то достаточно хитро, раз уж нам ничего не бросилось в глаза. Поэтому я и говорю: надо думать и наводить справки.
– Если получится, – невесело проговорил он.
– Постараемся как-нибудь, – сказал я, уязвленный таким неверием в наши силы, мои и его.
– Я не о том. Времени у нас – не вагон.
– Почему это?
– Да видишь ли…
Майор переступил с ноги на ногу. Похоже, ему не терпелось.
– Ну все, прения окончены, – сказал Лидумс, глянул на меня, улыбнулся и хорошим командным голосом приказал:
– Подполковник Акимов – к снаряду!
Он имел в виду не снаряд, начиненный взрывчаткой; то была просто команда, какую подают на занятиях по физподготовке. Мы оба не забыли того давнего случая, но сегодня у меня не было настроения улыбаться воспоминаниям. Почему он ни с того ни с сего вспомнил эту историю? Не знаю; наверное, было сейчас во мне что-то такое, что заставило ее всплыть из глубин его памяти. Вроде бы никакой строптивости сегодня я как раз не проявил, и все же что-то было; хорошо бы понять, что именно: никогда не вредно знать, что думает о тебе в данный момент твой начальник, пусть и временный, пусть даже старый друг. Дружба дружбой, а служба службой – сказано давно и верно.
Одна из причин, во всяком случае, была мне ясна. Решение задачи, которая могла оказаться сложной, поручили не ему одному, но вызвали в помощь специалиста из другого округа – и специалистом этим оказался я. Когда-то мы служили вместе, он научил меня многому; служил он дольше моего и в чем-то успешнее – в звании, во всяком случае, я так и не настиг его. Но как узкий специалист, я котировался, наверное, выше и, думается, не без оснований: все последние годы я занимался вопросами пиротехники в научном учреждении, знал не только теорию, но и современную практику этого дела, и не только у нас; к Лидумсу же такие вещи попадали лишь когда принимались на вооружение, то есть не сразу. Конечно, с одной стороны, современная практика была вроде и ни к чему, когда речь шла об истории тридцатипятилетней давности, Лидумс прекрасно понимал это, и потому-то мое присутствие его, вероятно, обижало; с другой же стороны я, как специалист, действительно находился сегодня в лучшей, чем он, форме – и это его тоже не радовало. Зная его характер, я понимал, что ревность эта пройдет, полковник с нею справится, но понимал я и то, что справится он с нею не сразу, и поэтому надо быть внимательнее и щадить его самолюбие.
Так что сейчас я послушно ухватился за выбленку и полез. Ладно, пусть Сулейманыч (так мы его звали в молодости, потому что нордическое имя его отца не всегда ложилось на язык) – пусть Сулейманыч вспоминает, если ему охота…
II
То был первый месяц срочной службы рядового Акимова, пора карантина, курс молодого солдата – период родовых схваток, в которых появляется на свет военный человек. Бывает, роды проходят легко, без осложнений и даже без больших болей – но, случается, младенец идет ножками вперед, и все сразу затрудняется; он хочет на свет (хотя ныне и существует гипотеза, что младенец рождаться не хочет, и очутившись в этом мире, горько плачет от сожаления и ужаса; однако гипотез много, а истина одна, и чаще всего она лежит где-то над ними), – итак, он хочет, но неправильное положение мешает ему, мучается он сам, мучается роженица, и тем, кто помогает при родах, тоже приходится нелегко. Наверное, военный человек в Акимове тоже рождался из неправильного положения, и было это болезненно… Произошел тот случай на физо (так сокращенно именовалась среди солдат физподготовка). На физгородке было много незамысловатых турников: врытые в землю два столба и перекладина из дюймовой водопроводной трубы, отшлифованная до полной гладкости шершавыми ладонями военнослужащих срочной службы; таким же способом были сооружены и параллельные брусья, а с толстой балки, соединившей поверху два высоких столба, свисали кольца, канаты и шесты. В тот день предстояло освоить канат. Солдаты занимаются физподготовкой не в гимнастических трико; ремни и пилотки лежат на земле, сохраняя место их владельцев в строю, две пуговки воротничка расстегнуты, все остальное – по форме. По команде сержанта каждый должен был (занятия шли на скорость) бегом приблизиться к канату, взобраться по нему, дотронуться до поперечного бревна – не просто дотронуться, но лихо хлопнуть по нему ладонью, – соскользнуть вниз, пробежать к «кобыле» (так непочтительно именовался благородный гимнастический конь), перепрыгнуть, и рысью – обратно в строй. И все шло нормально, пока очередь не дошла до рядового Акимова.
Ему все это пришлось сильно не по душе. В тот день служба активно не нравилась ему с самого подъема. Такие дни бывают у каждого; теперь принято истолковывать их по-научному, как дни совпадения нулевых фаз трех ритмов человеческой жизни: физического, интеллектуального и эмоционального; так это или не так – кто знает, однако принято считать, что при таких совпадениях человеку лучше воздерживаться от активных действий, потому что скорее всего все пойдет наперекос и хорошо еще, если обойдется без серьезных последствий. Но даже теперь ваш начальник цеха или командир роты не станет считаться с этим; а в те времена о ритмах ни у кого и представления не было, у Акимова тоже. Он просто чувствовал тогда, что вся жизнь ни к черту не годится и по многим причинам в отдельности, и по всем ним, вместе взятым. Армия приучает человека ощущать реальную ценность собственной личности, таких понятий, как дисциплина и долг. Но к этому человек приходит не сразу, и далеко не сразу исключает из своего лексикона, даже мысленного, слова «настроение» или «расположение духа». А может, дело еще и в том, что, начиная служить в армии, о героизме которой за многие годы было и еще наверняка будет сказано 'немало, человек (в первую очередь – с романтическим складом характера) ищет способ как можно скорее продемонстрировать те запасы героического, которые, конечно же, таятся в нем. Не сразу, далеко не сразу начинает он понимать, что высший героизм, быть может, заключается в том, чтобы приказы не обсуждать, а выполнять – беспрекословно, точно и в срок, как сказано в уставе. Так или иначе, в лазаний по канату Акимов не усмотрел в тот день ничего героического, и когда «К снаряду!» скомандовали ему, он, вместо того, чтобы пуститься бегом, позволил себе не согласиться с сержантом Лидумсом в такой форме:
– Да ладно выпендриваться…
Рот сержанта в первое мгновение изобразил букву "о"; глаза, большие и круглые, что в обычной обстановке замечалось не сразу, засветились, как доведенный до белого каления металл.
– Что-о-о? – протянул он, и хотя по форме это был вопрос, в интонации явственно слышалась угроза. Акимов повторил сказанное и еще прибавил:
– Не полезу, и точка. Подумаешь…
Он никогда не думал, что у Лидумса может оказаться такой голос; рядовой служил еще слишком мало, и к тому же разница возрастов, пролегшая между ними, означала не одно лишь биологическое сержанта, так же, как три лычки на его погонах означали не только старшинство уставное; Лидумс воевал, а рядовой – нет; а те, кто хлебнут войны, понимают службу если не до самого конца (а кто понимает ее до конца?), то, во всяком случае, куда глубже новобранцев – так что для сержантов той поры, прослуживших в армии без малого десяток лет, в том числе четыре военных года, справиться с таким завихрением было делом пустячным. И вот сержант Лидумс тем голосом, какого у него доселе никто и не слышал, и каким (подумалось Акимову позже) он поднимал свое отделение в атаку, скомандовал:
– Рядовой Акимов – смирно!
Рядовой колебался долю секунды; за это время он успел бросить взгляд на весь взвод, состоявший из таких же, как он, зеленых новобранцев, салаг – на полковом жаргоне. Ни в одном взгляде он не встретил признания или одобрения; никто не собирался поддержать его; солдаты (образование четыре класса даже у тех, у кого и ни одного класса не было: меньше четырех классов военкоматы в те дни никому принципиально не писали, потому что четырехклассному образованию быть полагалось; гражданская специальность – чаще всего сапожник, потому что призванные из колхозов парни как-то стеснялись, отвечая на этот вопрос, говорить писарю «колхозник» и предпочитали заявлять «сапожник», поскольку кое-как привести в порядок свою немудреную деревенскую обувь каждый из них умел, а среди призывников ходили слухи, что сапожникам служить легче, меньше приходится топать в строю. В службе же они, успевшие уже пройти практическое воспитание жизнью, искали не романтических ощущений, а возможности скоротать положенные годы с минимальными для себя осложнениями. Даже не проникнувшись еще мудростью уставов и знанием службы, они уже прекрасно знали, что идти на открытый конфликт с начальством – себе дороже, что лучше не пререкаться и делать как можно меньше, чем поднимать голос и в результате сделать даже больше, чем предполагалось первоначально; с ними тоже приходилось повозиться, прежде чем они становились солдатами не только по форме, но и по содержанию, однако это уже другой разговор)– так вот, солдаты эти смотрели на Акимова, как на любопытное, но не очень привлекательное явление природы. Сержант, напрягшись, стоял перед рядовым; и этой доли секунды хватило Акимову, чтобы понять: не Лидумс, а бита. Армия стояла перед ним, стиснув на мгновение зубы, – Армия, с которой он не только не мог, но и не хотел, не собирался спорить… Руки его сами собой легли по швам, грудь выкатилась и он застыл в строевой стойке.
– Ложись! Встать! Ложись! Встать!
Нет, героического выступления не получилось. Рядовой Акимов вскакивал и по команде падал на землю вновь.
– К снаряду, бегом – марш!
Он побежал к канату. Уши горели. Было стыдно. Не того, что он так быстро сдался и побежал. Стыдно было, что он пытался воспротивиться.
О случившемся сержант Лидумс после занятий доложил, как положено, командиру роты, поскольку взводный был в тот день дежурным по части. Капитан Малыгин, наверное, должен был наказать рядового. Он не сделал этого. Капитан Малыгин понимал людей, и уже раньше успел заметить, что Акимов – из тех, кто строже всего карает сам себя, пусть и не всегда тут же на месте происшествия. Командир роты знал, что наказание полезно не во всех случаях, и что кроме взысканий, перечисленных в Дисциплинарном уставе, существует еще множество других мер воспитания. В наказании всегда содержится искупление: ты поступил неверно, тебя наказали – значит, вина искуплена, можно забыть о ней, вычеркнуть из жизни. Эта все та же старая схема: согрешил – покаялся – спасся, можно грешить снова. В забвении таится возможность рецидива; капитан же не желал, чтобы Акимов забывал, он хотел, чтобы стыд за поступок остался у рядового на все время службы, а может быть, и на всю жизнь; Малыгин, кстати, уже тогда не исключал возможности, что оба эти срока совпадут – не потому, что жизнь окажется короткой, но потому что служба может выйти долгой. Он знал, что из таких вот, романтически настроенных, выходят потом хорошие командиры, надо только, чтобы романтика и проза службы, по первому впечатлению так противоречащие друг другу, сплавились воедино до той степени, когда в простом «Слушаюсь!» звучит энтузиазм самоотречения и самопожертвования. Так или иначе, маленький, кривоногий и плосколицый философ я психолог службы гвардии капитан Малыгин своего добился: стыд остался в Акимове если и не на всю жизнь – она еще не кончилась, подводить итоги было как будто рановато, – то, во всяком случае, по сей день.
И, может быть, как раз сегодня Лидумс вспомнил это не без оснований.