Романтизированное описание исторических происшествий и подлинных событий, заключающих в себе жизнь Гаврилы Романович Державина
Краткая литературная энциклопедия.
Изд. «Советская энциклопедия», М., 1964, т. 2
ДЕРЖАВИН, Гаврила Романович (3(14). VII. 1743 г., д. Кармачи или д. Сокура Казанской губернии, – 8(20).VII.1816 г., с. Званка Новгородской губернии, похоронен в Петербурге) – русский поэт. Родился в небогатой дворянской семье, учился в Казанской гимназии (1759–1762). В личной судьбе Державина отразились характерные черты периода абсолютизма в царствование Екатерины II. Резкие взлёты и падения, сопровождавшие служебную карьеру Державина, осложнялись особенностями его натуры: энергией и пылкостью, независимостью и прямотой, чувством собственного достоинства. С 1762 г. Державин служил солдатом в гвардейском Преображенском полку, участвовавшем в дворцовом перевороте, приведшем Екатерину II на престол. Произведённый спустя 10 лет в офицеры, Державин вскоре участвовал в подавлении пугачёвского восстания. Обойдённый наградами, перешёл на гражданскую службу. Недолго служил в Сенате, где пришёл к убеждению, что «нельзя там ему ужиться, где не любят правды». После сочинения «Оды к Фелице» (1782), обращённой к императрице, был обласкан и награждён Екатериной II. Назначенный губернатором олонецким (с 1784) и тамбовским (1785–1788), Державин пытался бороться с «крючкотворством», отстаивать справедливость; много сделал для просвещения тамбовского края. Нежелание «ладить» с высшими вельможами заканчивалось смещением с должностей. В качестве кабинет-секретаря Екатерины 11(1791–1793) Державин не сумел угодить императрице, был отставлен от службы при ней; назначенный сенатором, в резких формах выражал своё «правдолюбие» и нажил много врагов. В 1802–1803 гг. был министром юстиции. С 1803 г. находился в отставке.
Начал печататься в 1773 г. (в сб. «Старина и новизна»). В ранний период (до 1779) пытался следовать традициям как М. В. Ломоносова («Оды, переведённые и сочинённые при горе Читалагае 1774 г.» и др.), так и А. П. Сумарокова (интимная лирика). Позднее в автобиографической записке 1805 г. Державин писал о себе: «Он в выражении и стиле старался подражать г. Ломоносову, но хотев парить, не мог выдерживать постоянно красивым набором слов, свойственного единственно российскому Пиндару великолепия и пышности. А для того, с 1779 г. избрал он совсем другой путь». Во второй период творчества (1779–1791) Державин создал свой стиль, нашедший наиболее яркое выражение в стихотворениях «Ода на смерть князя Мещёрского» (1779), «Ода к Фелице» (1782, опубл. 1783), «Бог» (1784), «Осень во время осады Очакова» (1788, опубл. 1798), «Видение Мурзы» (1789, опубл. 1791), «Водопад» (1791–1794, опубл. 1798) и др. Первая «Ода к Фелице», утвердившая поэтич. славу Державина, вызвала восторженные отзывы многих современников и одновременно резкие нападки литературных консерваторов. В ней, как и в других одах Державина, блестяще отразились некоторые важные черты, характеризующие царствование Екатерины II: рост русской государственности, героика военных побед, национальный патриотизм и власть произвола, фаворитизм, развращённость вельмож, процветание лести и ханжества. Основной жанр этого периода – торжественная ода; наряду с прославлением монарха, полководцев, она включала изображение недостойных вельмож, нравов придворного общества, а также интимно-лирические мотивы. Поэтическое новаторство Державина проявилось в разрушении чистоты классицистического жанра: он соединил элементы оды и сатиры в одном стихотворении. В оде появился образ и самого поэта – живой, с индивидуализированными переживаниями («Сегодня властвую собою: А завтра прихотям я раб»). Державин гневно осуждал общественные пороки, обличая даже высокопоставленных лиц («Властителям и судиям», 1780–1787, «Вельможа», 1774–1794, опубл. 1798 г.). Пушкин в «Послании цензору» так характеризовал его поэзию: «Державин, бич вельмож, при звуке грозной лиры, их горделивые разоблачал кумиры» (Поли. собр. соч., т. 2. 1956, с. 124). В философской лирике Державина возникала и трагическая антитеза жизни и смерти («Где стол был яств, там гроб стоит» – в «Оде на смерть князя Мещёрского»), и острое восприятие величия и одновременно ничтожности человека («Я царь – я раб; я червь – я Бог» – в оде «Бог»), и ощущение неустойчивости человеческих судеб («Водопад»). Державин пытался разрешить эти противоречия, обращаясь к религии (ода «Бог» и др.), однако темы религиозного сомнения и «успокоенного неверия» проходят через все его творчество.
В третий период (90-е гг.) у Державина преобладает анакреонтическая лирика. В стихотворении «Философы пьяный и трезвый» (1789, опубл. 1792), «Храповицкому» (1793, опубл. 1808), «К лире» (1794, опубл. 1798), «Похвала сельской жизни» (1798, опубл. 1808) Державин декларирует отказ от торжественной оды и обращение к интимной лирике, тем самым полемизируя с принципами героической поэзии, провозглашёнными Ломоносовым. Эстетические воззрения Державина выражены им в трактате «Рассуждение о лирической поэзии или об оде» (1811–1815). Прославление сельской жизни, интимных радостей, мудрой умеренности выражало вместе с тем порицание придворной жизни, праздной роскоши. С нач. XIX в. творчество Державина клонится к упадку, хотя и в эти годы он создаёт порой великолепные произведения («Снегирь», 1800, опубл. 1805, «Евгению. Жизнь званская», 1807, и др.). Державин стремился разрешить характерную для классицизма коллизию «долга» и «страсти» на основе компромисса, выражением которого был принцип «золотой середины». В основе гедонистической проповеди «мудрого» «наслажденья всем тем, природа что даёт» («Аристиппова баня», 1811, опубл. 1812) лежало стихийно-материалистическое восприятие мира. В последние годы жизни Державин обратился и к драматургии. Начиная с 1804 г. он написал ряд трагедий и др. пьес («Добрыня», «Пожарский», «Ирод и Мариамна», «Евпраксия» и др.). С 80-х гг. XVIII в. Державин возглавлял литературный кружок, в который входили его друзья-писатели Н. А. Львов, В. В. Капнист, И. И. Хемницер, поддерживавшие поэта и одновременно влиявшие на него. Их объединяли идеи умеренного дворянского просветительства, а в литературных взглядах – освобождение от риторики классицизма, стремление к поэтической естественности и простоте. С 1811 г. Державин состоял в литературном об-ве «Беседа любителей русского слова». Здесь он своим авторитетом подкреплял литературных «староверов» и консерваторов, но в то же время благожелательно относился к В. А. Жуковскому и «заметил» юного Пушкина. Для художественного метода Державина характерны конкретность изображения, обилие подчёркнуто личных биографических мотивов» пластика образов и в то же время типичная для классицизма дидактика и аллегоризм. Поэтический словарь Державина богат определениями, передающими оттенки цвета, насыщен звукописью. Соединение в пределах одного произведения тематики оды и сатиры привело к сочетанию «высокого» и «низкого» «штиля». Державин внёс элементы живой разговорной речи в поэтический язык. Его творчество подготовило почву для поэзии К. Н. Батюшкова, Пушкина, поэтов-декабристов.
Начало изданию и комментированию державинских текстов было положено самим Державиным, который выпустил свои сочинения в 5 чч., снабдив их иллюстрациями и объяснениями (1808–1816, СПб). Самое полное издание текстов Державина (в 9 тт.), включавшее кроме художественных произведений «Записки», «Рассуждение об оде», письма, деловые бумаги и т. п., а также биографию поэта и комментарии, было подготовлено Я. К. Гротом.
Глава первая
Картёж
Позволю я тебе и в карты поиграть,
Когда ты в те игры умеешь подбирать:
И видь игру без хитрости ты жертву,
Не принеси другим себя, играя, в жертву
А этого, мой сын, не позабудь:
Играя, честен ты в игре вовек не будь!
А. Сумароков. Наставление сыну
1
О, бедность, проклятая бедность!.. Когда ни семитки в кошельке и надеяться не на кого – ни боярина близкого, ни благодетеля какого нет. И вот сидит он, запершись в светёлке, на хлебе и на воде, по нескольку суток марает стихи, – при слабом свете полушечной сальной свечки или при сиянии солнечном сквозь щели затворенных ставен. Перекладывает с немецкого вирши Фридриха Великого[1] и сочиняет шутки всякие, хоть и на душе кошки скребут…
Ах, маменька, маменька, ненаглядная Фёкла Андреевна! Ежели бы ведала ты, что понаделал-понатворил сынок твой, сержант лейб-гвардии Преображенского полка Гаврило, сын Романов Державин! И наследственное именьице, и купленную у господ Таптыковых небольшую деревенишку душ в тридцать – всё как есть заложил, а деньги до трынки просадил в фараон! Да ещё неизвестно, не разжалуют ли его в Санкт-Питербурхе в армейские солдаты за то, что он в сей распутной жизни, будучи послан с командой в Москву, полгода уже просрочил…
Державин отбросил в отчаянии гусиное перо, отодвинул табурет. Заколебалось пламя огарка, тень заметалась по стенам убогой горницы.
Что делать – надоумь, господь вседержитель! Завели его троюродный братец Блудов с господином подпоручиком Максимовым сперва в маленькую, а потом и в большую карточную игру. Откуда помощи ждать, кто будет спасителем погибающего мотарыги?..
Внизу хлопнула дверь: небось Стеша, дочь в соседстве живущего приходского дьякона. Хаживает тайком от родителей к Максимову, простодушна, нежна. Хаживает-то к Максимову, да поглядывает на Державина. Видать, приглянулся ей рослый гвардеец.
Державин снова прислушался.
Шум отодвигаемых столов, перебранка негромкая. Ба! Не иначе как Максимов с Блудовым новичка какого завели в фаро играть и обакулить – деньги из мошны вытряхнуть. Хитрость небольшая. Один садится банк метать, другой сказывается его противником. Бели нужно, скажет «атанде»[2]. Если товарищ-банкомёт забыл число промётанных абцугов[3], ловко напомнит ему об этом. А то ещё и колоду подменит: у Максимова их во множестве…
Или самому спуститься попытать счастья?
Он вспомнил, как с отчаяния ездил день и ночь по трактирам искать игры, как спознакомился с игроками, вернее, с прикрытыми благопристойными поступками и одеждою разбойниками, как научился у них подборам карт, подделкам и всяким игроцким мошенничествам. Благодарение богу! Совесть или, лучше сказать, молитва матери никогда его до того не допускала, чтоб предался он в наглое воровство и коварное предательство кого-либо из приятелей, как другие делали. Нет, никуда он не пойдёт: играй, братец, да не отыгрывайся!..
Державин снова взялся за перо, неровные строки запрыгали по листу бумаги. Но тут же он перечеркнул написанное. Не то, не то. Обезжиленными выходили у него в перекладке стихи прусского короля.
Немецкий язык – единственный из иностранных, который спознал Державин в бедной своей юности. Он перенёсся мыслью в далёкие дни детства, вспомнил своего батюшку – премьер-майора Пензенского пехотного полка, пыльный Оренбург и свирепого учителя из каторжников пономаря Иосифа Роза, палкою наставлявшего несчастных своих цёглингов[4] твержению вокаболов и списыванию оных. Вдруг стук в дверь, сильный и грубый, вывел его из забытья.
В горницу вкатился низенький офицер в расстёгнутом зелёном мундире и без парика – глазки маленькие, хитрые, губы вывернутые и нос лапоточком. Подпоручик Сергей Максимов собственной персоной.
– Братец, душа моя, Гаврило, всё пишешь? Великие мы с тобою дураки: у нас денег нет! – забормотал он. – Напиши, голубчик, стихи на Яковлева Димитрия, что внизу сидит. У того денег много. Какой умница он! А у кого денег нет – великий дурак! Ежели бы я имел их довольно, какой бы умница, достойный похвалы и добродетельный был человек! Всем и на тебя ссылаюсь, что я, право, ведь добрый человек, да карман мой – великий плут, мошенник и бездельник. Да и признаться, душенька, должен, что это правда. Чёрт знает, откуда зараза в людей вошла, что все уже нынче и в гошпиталях валяются, одержимые не болезнию, а только деньгами, деньгами, деньгами! Богатому, хотя и глупу, всяк даёт место… Пойдём же, братец: богатый олух припожаловал!
– Что зря меня юрить, – отмахнулся Державин. – Хватит. Было ремесло, да хмелем поросло…
– Не играй, не играй! – согласился тотчас же Максимов. – Посиди только, душа моя, с нами, да погляди, как богат пришёл в пир, а убог уйдёт в мир…
Молча надел Державин потёртый мундир с тремя сержантскими позументами на рукаве, молча спустился вслед за Максимовым в нижнюю горницу.
Знакомая по московскому житью картина. Пухнет и срывается банк. Щекастый Блудов в капитанском мундире наопашку, знай подгребает к себе кучки серебра от юноши, который то бледнеет на глазах, подобно мертвецу, восставшему из гроба, то алеет, уподобляясь необычайным румянцем своим ягоде клюкве.
Завидя Державина, Блудов вскочил, затряс щеками и кинулся чмокаться. Сержант насилу отсторонил его, а потом и не помнил, как оказался за картами.
…Карты занесли в Россию в XVI веке литовские купцы, а затем, в смутную пору лихолетья[5], к ним приохотили немцы, во множестве наезжавшие в Московское государство в качестве купцов и кондотьеров, из которых набирались наёмные войска на царской службе. После сожжения и разграбления Москвы в 1611 году поляки, бесчинствовавшие во время сидения в Кремле, проигрывали в карты детей, отнятых у русских купцов и именитых бояр.
Суровый Пётр сам не терпел карточной игры как явной праздности, и его приближённые собирались за картами тайно. Картёж особенно процветал в Немецкой слободе, сбродные обитатели которой вели весёлую и разгульную жизнь. Наиболее азартные игры – фараон (банк) и кинце (пятнадцать) получили особо широкое хождение, начиная с царствования Анны Иоанновны[6].
Играли все. Покойная государыня Елизавета Петровна[7] со своими амантами и придворными. Екатерина II, будучи великою княгиней, – ночами, притворивши двери, с нелюбимыми фрейлинами и постылым мужем. Купцы, лакеи, гвардейские офицеры… Знаменитый московский вор Ванька Каин, служивший в полиции, ночами заманивал к себе в особливую «блинную избу» припозднившихся молодых дворян, обирая их за бильярдом, зернью и картами. Изобличённый в многочисленных преступлениях и посаженный в острог, он и там коротал скучные досуги в азартной и нечистой игре на деньги и вещи, так что пришлось сменить всю охранную команду.
Не играли только крестьяне, кормившие Россию.
Плутовство в картах почиталось в те поры за норму, изящно именуясь «неряшеством». Плутовал претендент на руку Елизаветы в бытность её принцессою принц Людвиг Гессен-Гомбургский, подавая пример придворным. За князем Одоевским подметили, что он однажды тысячи полторы в шляпе перетаскал и в сенях отдавал своему слуге. Пойманный на подобной плутне у императора Петра Фёдоровича, сей Рюрикович потчеван был оплеухою и вытолкан вон пинками ног, что не помешало ему назавтра снова появиться за картами. По городам империи Российской развелось несчётно ремесленных игроков, среди коих наиболее славными почитались московские шулера, прозванные червонными валетами…
Обование игры захватило Державина. Он кричал: «Бины!» «Жлуди!» «Реет!», брал взятки, срывал банк, даже не думая о деньгах. Карты всё ещё чаровали его, кружили голову до боли в висках, когда попеременно то бил озноб восторга, то обдавало всего кипящим варом. Он очнулся от морока после тихого стука в окно.
Стук повторился. Державин прильнул к оконцу, в слюде отразилось его простое и доброе русское лицо: крупные черты, несколько толстые нос и губы. С трудом разглядел:
– Ба! Стеша…
Максимов просиял и выкатился из-за стола:
– Управляйтесь без меня, братцы, я скоро вернусь.
Щекастый Блудов снова взялся за карты:
– Давай, дружок, на вексель какой банчок раскинем.
Державину давно уже открыты были все хитрые шильничества, в зерновых сборищах употребляемые, и он начал урезонивать ненасытного облупалу: хватит-де того, что почти сотню серебром выиграл, пора пожалеть парня. Но сам Яковлев просьбою прашивал игроков не бросать игру, вытащил из тощего кошеля бумаги – вексель в триста рублей, да ещё купчую в пятьсот на пензенское имение отца. Чтобы пуще разжечь юношу, Блудов стал притворно соглашаться с Державиным. Тогда, страшась, что ему не дадут отыграться, Дмитрий принялся кричать криком:
– Господа, нечестно! Не бросайте карты!
– Да что ты орёшь, словно тебя колесуют! Никто не мешает тебе и векселя спустить! – скороговоркою бросил ему Державин, а Блудову только сказал, слегка пришепеливая от волнения: – Ну и сквернодей же ты, братец! Истинно обессрамился ты, и обессрамился вовсе!..
– Постой, постой, Гаврило! – ничуть не смутившись, отозвался Блудов, да ещё подмигнул ему, точно своему дружку-обайщику. – Не мы, чать, карты выдумали, не нам их и обносить. Налей-кось лучше мне чарочку хлебного вина, да послухай… – и, закинув толстое лицо, зачастил:
Бес проклятый дело нам затеял:
Мысль картёжну в сердца наши всеял, –
Ту распространяйте, руки простирайте,
С радостным плеском кричите: реет!
Дверь на трактирах Бахус отворяет,
Полны чаши пуншем наливает:
Тем даётся радость, льётся в уста сладость;
Дайте нам карты: здесь олухи есть!..
И появившийся в дверном проёме со Стешей, словно лицедей на театре, согласно подхватил стихи Максимов:
Постоянники все нас ругают:
Авантажа в картах вить не знают.
Портной и сапожник давно б был картёжник,
Бросил бы шилья и иглы в печь.
Ни стыда, ни совести в нас нету –
Олухам-то здешним в примету:
Карты подрезные, крепом намазные,
Делайте их разом и нечет и чет.
Щекастый и облый Блудов опрокинул рюмку так, что она без бульканья пропала в его лужёной глотке. Затем, размахивая пустой рюмкой, дочитал вирши, в то время как несчастный Яковлев с ужасом внимал ему:
Мы в камзолах, хотя без кафтанов,
Веселее посадских брюханов.
Игру б где проведать – сыщем мы обедать,
Лишь бы попался нам в руки фатюй.
Стройтесь стены в тюрьмах магистратских –
Вам готовят дворян и посадских!
Радуйся, подьячий, камень те горячий,
Ты гложешь их кости после нас!
Нам не страшны никакие бедства,
Мы лишаем отцовска наследства:
В тюрьмы запираем, как их обыграем.
Пусть они плачут – нам весело жить!..
– Вот, Гаврюша, какие вирши-то писать надобно, – наставительно сказал Блудов, хрупая промозглым огурцом.
– Ну, господа, за дело! – потирая короткопалые руки, воскликнул Максимов.
– Нет уж, с меня хватит. – Державин вышел из-за стола.
– Что ж, вольному воля, – согласился Максимов. – А ты, душа моя, – обратился он к Стеше, – полюбезничай ужо с господином сержантом…
Девушка подняла глаза на Державина и залилась пунцовым румянцем. Картёж меж тем разгорелся с новою силой.
– Что ты стала редко ходить к нам, Стеша? – несмело спросил Державин, беря со стола распечатанную колоду и рассеянно перебирая в руках карты.
Она ответила не сразу. Нежно, но настойчиво принялась отбирать у него карты, а затем, найдя нужную, положила перед сержантом: туза с алым сердечком.
– Не люб мне этот пузан… – и быстро отвернулась. – Ты мне пригож!
Эх! Мечтал в своей бедности Гаврила о знатных боярынях, быстро сыплющих французскою речью, шуршащих шелками и сладко пахнущих ароматическими притирками и заморской водой. А в жизни всё попадались ему такие вот, как эта дьяконова дочка, доверчивые простухи. Но подняла Стеша на Державина серые свои глава, и он невольно залюбовался ею: оклад у личика мягкий, носик вздёрнутый, губки пухлые, стан прямый. До чего же пригожа!
Гаврила отобрал в колоде бубнового короля и даму, а когда Стеша взяла эти две карты, задержал её маленькую горячую ручку в своей:
Я страстию к тебе пылаю,
Твои оковы я ношу,
Тебя люблю и обожаю
И сердце в жертву приношу…
– Это кто ж сочинил столь складно? – удивилась Стеша.
– Неужто понравилось? Мои вирши…
– А не вракаешь ты, Гаврюша? Не верю я чегой-то.
Он ответил стихами:
А ты, владея сердцем страстным,
Не хочешь сжалиться с несчастным
И вздохи томны прекратить;
Моей смягченна быть тоскою;
Не хочешь дать ты мне покою,
И жар любовью заплатить…
Яковлев уже расстался с векселем и теперь поставил на кон купчую, когда заслышались явно дальние крики и брань.
– Никак стряслось что! – громко сказал Державин, отвлекаясь от маленьких знаков нежности.
Однако увлечённые игрой Максимов с Блудовым отмахнулись: мол, почудилось, а Яковлев так даже и ухом не повёл – не до того.
– Я пойду, пожалуй, – встала, поправив ситцевый расстегайчик, Стеша и тише: – Гаврило, дружок, проводи меня…
Державин с готовностью поднялся, хотел было первым выйти из горницы и едва не расшиб лба о низкую ободверину. Дверь распахнулась, и на пороге предстал дворовый Блудова – рожа расквашена, рубаха из посконины изодрана в лоскуты:
– Беда, батюшка барин!
– Да что там такое за передряга? В чём дело? – враз подскочили Блудов с Максимовым.
– Вышла у нас драка с бутошниками…
– Откуда же они взялись? – побледнел Максимов, поглядывая на Стешу с Державиным.
– Увидели мы, батюшка, что бутошники заугольно кого-то поджидают… – обстоятельно начал дворовый, утирая юшку. – Спросили их. Они отвечали грубо, и вышла брань. А как со двора на подмогу сбежалось обедов твоих, осударь, боле, нежели подзорщиков было, то мы их и поколотили…
– Ой, мамочка родная! – всплеснула руками Стеша. – Не мои ли то родители бутошников подговорили? Крут мой батюшка… И подозревал меня сегодня быть у вас в гостях. Надо мне итить…
– Вот и хорошо, душа моя, – быстро согласился Максимов. – А Гаврила тебя проводит. Не подыматься же мне от карт.
Вся Поварская улица во мрак погружена – хоть глаз коли. Стеша жмётся к рослому сержанту, тот ласково успокаивает её. Вон и церковь святых Бориса и Глеба. Пошли вдоль ограды, заросшей густою, в рост человека крапивою.
– Кто там, Гаврило! – только крикнула девушка.
Из крапивы высыпало с десяток молодцов, мигом подхватили Стешу, а Державина так саданули по зубам свинчаткой, что он, уже поверженный, мог только слушать удаляющийся низкий рык дьякона:
– Небось под плетьми всё расскажешь!.. До всего дознаемся!..
Державин поднялся, почесал обстрекавшиеся ноги, сплюнул кровь и побрёл восвояси…
Блудов с Максимовым делили за столом выигрыш, меж тем как вконец обессиленный, упившийся вином Яковлев спал на лавке.
Вышло чудно. Не Державин утешал Максимова, а Максимов его:
– Эх, душа моя! Женский быт, всегда он бит. Не тужи понапрасну. Как старики-то говорят – ждала сова галку, да выждала палку. Найдём себе другую грацию. А ты, душа моя, не гнушайся, выпей-ка за карточную нашу викторию да махнём в кабак, на Балчуг!
Державин не токмо вина, но и пива и мёду не пил, так пригубливал. Но тут сам потянулся к рюмке. Вместе с добрым глотком он почувствовал необычайную лёгкость в теле и какой-то тонкий звон, словно весь сделался стеклянным. Он уже не слушался рассудка, не помнил ни о своих, ни о Стешиных бедах и с радостию снова наполнил рюмку хлебным вином. Хмель сильнее отурил его, и, напрягшись всем своим сильным молодым телом, Державин выскочил на середину горницы:
– В кабак, братцы! Его ведь ни днём ни ночью не затворяют! Вы же у меня истинно художники, ибо худо или зло творите! Да зато с вами, право, не соскучишься!
– Вот это, братец, по-нашему! – подкатился к Державину толстомордый Блудов. – Едем! А как раб божий Митька Яковлев проспится, вытолкать его взашей!
2
Сколь дивна пресветлая и преславная Москва, древняя столица России! И хоть правит империей Питербурх, её холодный и беспощадный разум, живым, горячим и пульсирующим сердцем страны остаётся Москва. Со всех концов естественным током стекается в неё новый люд, словно приливает свежая кровь. Из далёкой южной украины, от самой Астрахани шёл сюда пешком, без гроша в кармане дьячков сын Василий Тредиаковский[8]. А с Крайнего Севера, из Архангельска, за обозом с мороженой рыбой прошагал до Москвы черносошный мужик Михайло Ломоносов. Всё здесь русскому любо: древние храмы, видавшие Дмитрия Донского, да Ивана Калиту, да Ивана Грозного, да нижегородского мещанина Кузьму Минина-Сухорукого, и новые, на французский и италианский манер дворцы в ожерелках пышных садов. И милое московское «аканье», воспетое Ломоносовым: «Великая Москва в языке толь нежна, что А произносить за О велит она…». Вольготно и просто – не то, что щепетный Питербурх – раскинулась и первопрестольная на семи своих холмах.
И под стать ей жители – весельчаки и чудесники.
Взять хотя бы знаменитого заводчика Прокофия Акинфиевича Демидова. Никогда не позабудет Державин виденного им небывалого чуда: в одно погожее июльское утро на трёхвёрстной аллее, соединявшей подмосковное имение сего богатея с почтовым трактом, словно снеги белые легли. А это Демидов вздумал прокатиться средь лета красного в санях; велел для того скупить на Москве всю соль, да и покрыть ею дорогу. То-то было радости бедному люду, сбежавшему с бадейками и полотняными кисами. Дорогая соль по его проезде делалась их бесплатным достоянием.
Но хоть Москва, сей Вавилон новый, и тянет его неодолимо к себе, подобно горе магнитной, сам Державин всё ж любит больше поглазеть на чужое веселие, чем участвовать в оном. Особливо если соединяется оно с забиячеством и непростительными шалостями.
Карета, запряжённая четвертнёй, пронеслась Арбатскими воротами и, подпрыгивая на бревенчатой мостовой, повернула в сторону Тверской улицы.
Державину вспомнилось, как определён он был в ямские подставы надзирать исправность наряженных лошадей для шествия в Москву императрицы и всего её двора. Начальником же его назначили подпоручика Лутовинова, который, как и его брат, капитан-поручик, оказался умным и очень расторопным в своей должности, но весьма и весьма развращённых нравов.
Сии офицеры гвардейские постоянно упражнялись в пьянстве, карточной игре и в обхождении с непотребными ямскими девками в известном по распутству селе Валдаях. Там проводили они иногда целые ночи в кабаке, наезжая с пряниками-жмычками, цареградскими стрючками, калёными орехами, маковой избоиной и другими вкусными заедками и никого посторонних, кроме девок, не впущая. И хотя целую зиму с ноября по последние числа марта в таком распутстве провели, однако самого Державина со всеми принуждениями до того довесть не могли, чтоб он их жизнь делил. Только в карты мало-помалу играть начал. Хотя бы в памфил[9], но нет – в самые разорительное фаро и кинце…
И если время дозволяло, продолжал своё кропание стихов. Тихонько от товарищей читывал книги, глотал всё подряд – Клейста, Гагедорна, Гелларта, Гадлера, Клопштока, а из отечественных – «Способ к сложению российских стихов» господина Тредиаковского, лёгкие вирши Сумарокова[10] и, конечно, оды великого Ломоносова.
В обществе Гаврила стеснялся себя – говорил некрасно, и всё срыву, часто пришепеливал. Но сейчас хмель непривычно туманил голову, и, откинувшись на сиденье, Державин в пылком своём воображении представил, как произносит речь о Ломоносове в рассуждении его великолепия и громкого слова, всегдашнего сладкогласия и вкуса.
«Ломоносов! с кем сравнить, кому уподобить его безмерный и могучий талант? Воистину лишь с деяниями общего нашего отца Петра Великого. Что Пётр Первый совершил в отношении государства Российского, то сделал Ломоносов для нашей литературы. Он взошёл на российский Парнас не тяжело ползущим парением, но дорогой прямой и открытой. Пламенные творения его полны мыслей, накопление которых, подобно стеснившейся при запруде воде, вдруг прорывается и с шумом начинает своё стремление. Дрожи от восторга, понятливый читатель, внимай высокому беспорядку в ломоносовских стихах. Сей беспорядок происходит оттого, что восторженный разум поэта не поспевает стройно расположить быстротекущую мысль. Взгляни же, сколько тут ума и красот! Какое многообразие величественных, ужасных и приятных картин, звуков, чувств и изветий!
О, ты, что в горести напрасно
На бога ропщешь, человек!
Внимай, коль в ревности ужасно
Он к Иову из тучи рек!
Сквозь дождь, сквозь вихрь,
сквозь град блистая
И гласом громы прорывая,
Словами небо колебал,
И так его на распрю звал:
Где был ты, как передо мною
Бесчисленны тьмы новых звёзд
Моей возжённых вдруг рукою
В обширности безмерных мест
Моё величество вещали!..
Словно и впрямь само небо заговорило! В слоге своих од и гимнов – твёрдом и благородном – слов площадных или простонародных он никогда себе не дозволяет и средь вышнего полёта, словно задумавшись, вдруг обращается к чему-то занимательному, чтобы придать стихам ещё более блеска, жизни и величия. Как научиться следовать за ним, как разгадать тайну его смелого пера?..»
Державин не сдержал улыбки: смеху достойно тщание Сумарокова уничтожить ныне сатирою первого российского пиита!
Сам Державин не сразу постиг мощь и глубину ломоносовских стихов. Всего же боле нравился ему по лёгкости слога князь Фёдор Алексеевич Козловский[11], приятный стихотворец и автор комедии «Одолжавший любовник». Упражняясь по примеру его, научился он цезуре или разделению александрийского ямбического стиха на две половины. С Козловским и спознакомился Державин в Москве, да только как!
Сержант наклонился к опускному окну кареты: не дом ли Василья Ивановича Майкова[12] на Тверской проезжаем? Подлинно, он.
По долгу своему хаживал Державин частенько с приказами вечером или даже ночью с Никитской, где рота стояла, на Тверскую, Арбат, Ордынку, что за Москвою-рекою, а раз так чуть не потонул в снегу на Пресне и едва отбился тесаком от бродячих собак. Так вот, велено было ему доставить приказ князю Козловскому, состоявшему в третьей роте прапорщиком и остановившемуся на Тверской, в доме славного стихотворца Майкова, написавшего ирои-комическую поэму «Игрок ломбера».
Помнится, вошед в залу, чтобы передать князю приказ, увидал он сборище гостей, которым Козловский читал сочинённую им трагедию. Приходом вестового чтение прервалось. Державин вручил приказ и остановился у дверей, желая послушать трагедию. На что из этого произошло? Приметя, что он не идёт вон, Козловский сказал: «Поди-ка, братец служивый с богом, что тебе попусту зевать, ведь ты ничего в этом не смыслишь». И молодой стихотворец принуждён был выйти.
Да и кому ведомо, что он стихотворец? Жёнкам солдатским, которым Державин писал грамотки к родственникам их? Товарищам по полку – Неклюдовым, из коих один был унтер-офицер, а другой сержант, расхвалившим его стансы солдатской дочери Наташе? Некоторым офицерам-преображенцам, случайно прочитавшим его сатирические и непристойные стихи про одного капрала, жену которого любил полковой секретарь?
Солёные его двустишия или билеты насчёт каждого гвардейского полка повторяет каждый солдат, но площадные сии побаски разошлись безымянно. А шестистопные ямбы Державина об императрице Екатерине II так никому и не известны…