bannerbannerbanner
Название книги:

В тихом городке у моря

Автор:
Мария Метлицкая
В тихом городке у моря

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

– Такой, как в книгах, понимаете?

Блондинка жадно вглядывалась в его глаза, словно искала поддержки. Ивана замутило от ее крепких, назойливых духов.

– Да, да! – скороговоркой, торопливо вещала она. – Именно долгий! Пятнадцать лет. Вы мне верите? – Она чуть отстранилась, и Иван увидел, что она совсем не молода, пожалуй, пенсионного возраста. Симпатичная? Наверное. Скорее она была симпатичной. Ну а сейчас немолодая женщина с плохо прокрашенными волосами и расплывшейся, чересчур яркой для такого печального события красной помадой.

– Я его очень, очень любила, – потупив глаза, вздохнула она. И в третий раз добавила: – Очень!

– И что вы хотите от меня? – разозлившись, как можно строже спросил Иван. – Я-то при чем?

Теперь смутилась блондинка. И, видимо, от смущения и растерянности протянула ему руку.

– Кстати, я – Татьяна Сергеевна, – пробормотала она.

Он кивнул, но руки не пожал. Конечно, невежливо. Но зачем она к нему подошла? Зачем рассказала все это? Какую преследовала цель? Разворошить душу? Ему и так было очень плохо. Нет, не нужна ему эта Татьяна Сергеевна, и ее воспоминания не нужны. И вообще – дура какая-то! Надушилась, накрасилась, как на праздник.

А на поминках, устроенных бывшими сослуживцами в столовой стройтреста, где дед проработал всю жизнь, эта дура опять его настигла – вот ведь липучка! Он здорово набрался тогда – впервые в жизни – и, качаясь, вышел на воздух.

– Мне кажется, что вы мне не верите! – В ее глазах стояли слезы, и по щеке черной, неопрятной дорожкой растекалась тушь.

– А вам какая разница? – усмехнулся Иван. – Верю, не верю? Вам это важно? Да и зачем? Сейчас-то зачем?

Она хлопала мокрыми, слипшимися ресницами и продолжала бормотать:

– А Ялту, Ялту вы помните? Санаторий имени Куйбышева? Так вот, мы там были вместе! Вернее, он с вами, ну и я… Неужели не помните? Мы с Петей вместе работали – я в бухгалтерии, а он… Ну да вы знаете. Понимаете, у нас действительно все было серьезно! И если честно, я была уверена, уверена, уверена, – она горько расплакалась, – что после смерти супруги он, конечно, сойдется со мной. Но он сказал, что не может из-за вас. Не может, и все. Что вы важнее. Ну и…

– Послушайте, женщина! – оборвал ее Иван. – Да отстаньте вы от меня! И без вас тошно! – выкрикнул он и, шатаясь, пошел прочь по улице. «К черту эти поминки! Все только жрут и пьют. Тоже мне, обычай! На черта все это надо? Про деда забыли минут через двадцать – парочка сильно преувеличенных в своей печали тостов за прекрасного советского человека, и началось. Да пошли вы все!»

Потом, успокоившись, вспомнил: да, точно. Была эта тетка тогда в санатории, была. На пляже сидели рядом – вроде бы только познакомились. И в столовке за одним столом. Конечно, узнать ее было сложно – столько лет позади. Тогдашняя их соседка по столику была молодой, пышной женщиной в буйных светлых кудряшках. Вспомнил и то, что ночами дед исчезал: пару раз, проснувшись по малой нужде, он видел его пустую кровать. Испугался, кстати. Но утром дед был на месте, и Иван просыпался от его храпа. Спросил. Дед смущенно ответил, что гулял по берегу:

– Ты же знаешь, у меня бессонница.

Иван поверил. Бессонница. Теперь все понятно. Ладно, дело житейское. Наверняка дед и сошелся с этой Татьяной Сергеевной потому, что с ней было попроще. Она была для него этой самой тюрей, простой и привычной едой. Хотя Иван чувствовал и обиду за бабку, и некое разочарование в деде – в абсолютном кумире и авторитете и главном человеке в его мальчишеской жизни.

«Ладно, забыли, – уговаривал он себя. – Забыли и дедову измену, и эту идиотку Татьяну Сергеевну». А потом понял, что именно так его огорчило – банальность ситуации. Если бы любовница деда оказалась более достойной, что ли? Или более интересной. А не обычной мещаночкой, бухгалтером кукольной внешности и уж совсем рядового ума.

Но за бабку стало обидно – женой она была хорошей и верной, ухаживала за дедом изо всех сил – супчики, кисельки, протертое мясо. Следила, чтобы не было обострения язвы. Рубашки и брюки наглаживала, чтоб ни одной складочки, ни одного залома. Пыхтела над утюгом, а гладить, между прочим, ненавидела.

Да, бабка была хорошей женой – пусть ворчливой, вредной, любительницей посплетничать. «Злоязыкой», как говорил дед, осуждая ее за резкость суждений. «У тебя, Маруся, есть две краски – черная и белая. Но преобладает черная!»

Но самое главное – бабка не была пошлой. Точнее, пошлости она не терпела. А вот эта Татьяна Сергеевна была именно пошлой. Во всем. Начиная от своей кукольной внешности и нелепой попытки выглядеть моложе и кончая своим поведением на похоронах.

Ох, дед! Банальным ты оказался. Таким, как все.

Дома продолжили поминать – на этом настояла Нинка-соседка, которая рыдала и приговаривала, что если бы дед женился, то «жил бы и жил». На домашних поминках они еще здорово выпили – до четырех утра сидели на кухне с Михалом Митрофанычем Приходько, хмурым молчуном-буровиком, который в квартире появлялся крайне редко. Закусывали Нинкиными поминальными блинами – тонкими, полупрозрачными, кружевными. Иван удивился таким кулинарным изыскам, вспомнив ее жесткие пироги и разваливающиеся котлеты.

А Нинка сказала сквозь слезы:

– Тетя Маруся научила, светлая память! – И с сожалением добавила: – Эх, слушала бы я твою бабку! А я, дура…

Болтали с Нинкой о том о сем, и вдруг Иван, сам того не ожидая, рассказал ей про Татьяну Сергеевну. Та не удивилась, хмыкнула:

– А ты что, Вань, не знал?

– Что не знал?

Нинка опрокинула очередную стопку.

– Да гулял наш Степаныч по-черному! Наивный ты, Ваня! Думаешь, одна эта Татьяна у него была? Ага, как же! Хорош был твой дед, ты уж мне поверь!

– А ты откуда знаешь? – хрипло спросил Иван.

– Да тетя Маруся рассказывала! Когда припирало.

– Бабка знала? – Он не поверил своим ушам. – Не может быть! Она бы не простила. И точно не стала бы терпеть!

– Много ты понимаешь! – с пренебрежением отмахнулась Нинка. – Соплив еще людей судить! Да, знала. И терпела. Потому что умная была. Понимала, что выгонит и не проживет без него. А ей еще тебя поднимать. Да и потом – если в молодости прощала, что уж в старости говорить? Да и ты к деду лип, и он к тебе. Что, разве не так? Как она могла тебя, сироту, еще и деда лишить? Да и любила она его, Ваня, – грустно добавила Нинка. – И он ее любил – не сомневайся! Просто у вас, у мужиков, любовь странная. И непонятная.

Обалдевший, Иван не находил слов.

– Да ладно! – усмехнулась Нинка. – Дело-то прошлое. Ни бабки твоей – отмучилась тетя Маруся, – ни Степаныча. Что вспоминать? Жизнь она, Ваня… ох, сложная штука!

Ему стало смешно: философствующая Нинка – куда уж больше?

Снова выпили.

– Сначала тетя Маруся его не любила, – тихо начала Нинка. – Она мне рассказывала. – А дальше, конечно, привыкла – родной человек. Но вышла за него от отчаяния – не ее он был мужчина, не ее. А потом у нее большая любовь была – допредь деда. Хорошенький такой мальчик был, юнкер, кажется? Или юнко́р? Хорошенький, – нараспев повторила она. – Тетя Маруся мне фотку показывала – тоненький такой, плечики острые, талия тоненькая, девчачья, ремешком перетянута. А глаза грустные! И взгляд недетский, серьезный. Хотя усики уже пробились. Красивый такой пацанчик. – Нинка помолчала. – Убили его. В двадцатом, кажется. На войне? – с сомнением уточнила она. – Вот не помню. Кажется, да, на войне. А Маруся одна, с теткой хворой. Сама болела, еле ноги таскала. Говорит, что холеры боялась, инфлюэнцы, туберкулеза, вшей – мыла-то не было. А чем питались? Мороженые картошка с капустой, и то в лучшем случае. А тут Степаныч нарисовался – и собой хорош, и представитель, так сказать, правящего класса. Опять же, защита. Покоя-то девке не было, с ее-то происхождением. Влюбился Степаныч, стал пайки свои ей носить. Ну и… В общем, сам понимаешь. Так все и вышло. А вот он Марусю любил! С ума сходил, ревновал – чуял ведь. Вы, мужики, хоть сердцем и тупые и черствые, а все равно чуете! Короче, и гульки его, деда твоего, были от этого. Он ее всю жизнь ревновал к тому пацанчику, с усиками. Сильно ревновал, бесился прям. Тетя Маруся сама говорила. Вот и не обижалась, терпела. Знала – никуда не уйдет, потому что любит, несмотря на баб своих дурацких. А потом сын и ты! А ты для него был свет в окне. Да и сама она потом… полюбила. Говорила, что жить без него, дурака, не сможет. А любовь это была или привычка – даже она не понимала. Наверное, все вместе.

Огорошенный, Иван молчал. Но святой образ деда понемногу расплывался и таял, как медленно, но неумолимо тает утренний туман. И потом появились обида и злость на бабку – приспосабливалась, значит! Выживала! А следом прибавились обида на деда и злость на него – за что они так друг с другом? Почему так глупо распорядились своей жизнью? На что надеялись, на что рассчитывали? Стерпится – слюбится? Поглядим – посмотрим? Эх, дед! И ты, бабка! Жалко обоих. Дураки вы, ей-богу! Ладно бабка: спасалась, но не любила. Наверное, поэтому дед ее всегда раздражал. Конечно же, он проигрывал стройному кадетику с хорошими манерами. А дед? Любил, но изменял. Утверждался?

Многого Иван тогда не понимал. А позже, когда понял, осталась одна только жалость к обоим. Ни обиды, ни злости. Но пришло это только тогда, когда самого камнями засыпало по макушку. Когда было трудно не то что жить – трудно было дышать. Тогда их понял, тогда простил.

Бабка была верующей. Ходила в церковь, соблюдала посты. Дед – разумеется, нет. Да это и представить-то было невозможно. Но и безбожником дед не был, позднее Иван это понял. Вот, например, еще любимые дедовы присказки: «с божьей помощью» и «на все божья воля». И все-таки дед на бога не уповал – считал, что каждый человек сам творец своего счастья и своей судьбы.

Бабка мучилась страшно, молила об избавлении от мук. Говорят, что тяжело умирают только грешники. А какие у бабки грехи? Так, бытовые грешочки, по мелочи. А уходила тяжело. А дед умер легко, в одну минуту. Смерть праведника. Выходит, его грехи ему уже здесь, на земле, были отпущены? Да кто это поймет…

 
* * *

Так Иван остался совершенно один. Один на всем белом свете.

Коротали время с Нинкой – она и подкармливала. А он готовился – серьезно, упорно, даже рьяно. Боялся, что не поступит. Тогда – армия. А вот туда почему-то совсем не хотелось, даже перед самим собой было неловко.

Вступительные в Строгановку он сдал неожиданно легко – все оказалось так просто, что он удивился. Но, как оказалось, одного балла не добрал. Вот это был удар. Сел на скамейке в садике, закурил и… замер. Что делать дальше?

Вечером позвонил Велижанский. Отношения у них были натянутые: в десятом классе поссорились из-за ерунды, долго не разговаривали, потом вроде наладилось, но осадок остался. Вот и сейчас Ленька болтал без остановки, морочил голову ерундой, а Иван молчал. Наконец Ленька понял, что что-то не так.

– Ванька, а ты чего такой тухлый? Что-то стряслось?

– Стряслось, – мертвым голосом ответил Иван, – не прошел я, Ленька. Балл не добрал.

– Ничего себе, – пробормотал ошарашенный Велижанский, – ну как же так, брат? Ты ж говорил…

– Какая разница, что я говорил? – резко прервал друга Иван. – Ладно, хорош. Так – значит, так. Пойду отслужу, а там посмотрим! Поглядим – посмотрим, типа. – И он нервно рассмеялся.

– Не, – ответил Ленька. – Так не пойдет! С какого перепуга в армию? Не, дружище! Я папана подключу. Для него это – сам знаешь. Как плюнуть. Сделает звоночек и…

– Не смей, я тебе запрещаю! Только попробуй, слышишь?

– Слышу, – спокойно ответил Ленька. – Я чё, глухой? Ладно, не кипятись! Не хочешь – не надо, хозяин – барин. Какие мы гордые, какие принципиальные! Ну и топай тогда в свою армию! Раз такой идиот!

Иван бросил трубку первым.

Спустя десять дней ему позвонили и сухо сообщили, что он зачислен.

– Как? – растерялся он. – У меня же балл?

– Да все очень просто – один из поступивших документы забрал. Вы оказались первым претендентом на освободившееся место.

– Все просто, – повторил он и медленно опустил трубку на рычаг.

В голове было пусто и гулко. Вдруг это Ленька? Думать об этом почему-то не хотелось. Стыдно, если Ленькин папаша за него просил. Очень неловко и стыдно. А если нет? Если и вправду кто-то отказался и забрал документы? Ну изменились у человека планы, бывает! Хотелось думать, что все именно так. Поэтому Леньке он и не позвонил – вдруг Велижанский подтвердит его худшие опасения. А после этого заржет и скажет, что с него, с Ивана, кабак. Вот тогда будет совсем тухло. Да, правильно, звонить не надо. Хотя, конечно… некрасиво, что говорить, делать вид, что он сам. Но правду он знать не хотел. Пусть лучше Ленька считает его неблагодарным хамлом.

К двадцать восьмому вывесили списки групп. Слава богу, с Ленькой он оказался в разных. Нет, конечно же, встреч им не избежать, это понятно. Но все-таки так будет проще.

Из деканата Ивану позвонили двадцатого, когда до начала занятий оставалось еще десять дней. Сначала подумывал съездить к отцу и даже позвонил ему в часть. Тот подошел, запыхавшись, слышно было отвратительно, но как только он понял, о чем разговор, сразу смутился, сник, и стало понятно, что ему очень неловко. Нет, он не отказал:

– Конечно, Ваня! Мы будем рады!

Но тут же добавил, что Мишка, маленький его сынок, мальчишка беспокойный и шумный, так что покоя нет и не предвидится, уж извини. Да и стены в доме картонные. Ну и Тоня замоталась совсем, с ног валится. Все стало понятно. Сначала Иван обиделся, а потом понял: отец его просто предупредил – спокойного отдыха не получится, рыбалок и поездок на катере тоже, Антонине ухаживать за ним сложно, и это тоже понятно.

В общем, обиду погасил и решил, что будет просто отдыхать – ходить в кино, ездить купаться в Серебряный бор да просто отсыпаться!

Эти десять дней и вправду оказались прекрасными – москвичи разъехались, город притих, и стало меньше не только людей, но и машин. Да и погода стояла отличная – днем было по-летнему тепло, а ночью, под утро, проливался короткий, но бурный дождь, и к рассвету город был свеж, чист и умыт.

Понемногу желтели и краснели деревья, но все же стояло еще крепкое лето. Иван шатался по бульварам, которые очень любил, – Страстной, Гоголевский, Никитский и Сретенский, самый любимый. Садился на лавочку, открывал книгу или просто глядел по сторонам. Наблюдать за прохожими было интересно. Иногда доставал блокнот и делал маленькие шаржированные зарисовки. Дед с лукавым и плутовским взглядом в панаме и чесучовом светлом костюме, с длинной и тощей бородкой, похожий на Старика Хоттабыча из одноименного фильма. Молодая мамочка с прикушенной от волнения губой, нервно трясущая коляску и поглядывающая на часы, словно невеста, ожидающая у загса опаздывающего жениха. Задумчивая девочка в голубом сарафане, с очень серьезным видом и сурово сведенными бровями поедающая третью порцию эскимо.

У метро покупал мороженое и пирожки, иногда теплые калачи или сайки. Он шатался по городу и чувствовал себя таким счастливым, что ему становилось неловко: ведь совсем недавно он похоронил деда! Любимого деда, самого дорогого ему человека! А оказалось, что жизнь продолжается! И к тому же она так хороша!

Теперь за него беспокоился один человек – Нинка, соседка. Ругалась, ворчала, если он приходил домой поздно. Грохала перед ним тарелкой с разогретыми и подгоревшими макаронами или разогретой же картошкой. Если он говорил, что сыт, обижалась, хлопала дверью и уходила к себе.

Иван обреченно шел к ней и извинялся. Она плакала и приговаривала, что у нее, кроме него, никого нет.

– Ты да я, – всхлипывала она, – да мы с тобой. Одни на всем белом свете. Кто еще о тебе подумает, Ваня? Кто позаботится?

Конечно, Нинкина опека его раздражала и даже возмущала. Но он жалел ее, понимая, что у нее и вправду никого нет, а заботиться о ком-то женщине необходимо.

Тогда, кстати, впервые до него дошло, что Нинка ждет приезда Митрофаныча. И понял, что влюблена она в него давно, а вот он…

– Не реагирует, – грустно всхлипнула Нинка, раскрывая Ивану сердечную свою тайну. – Не знаешь, когда явится?

Иван не знал – Митрофаныч всегда приезжал неожиданно.

Тридцатого августа, перед самыми занятиями, в парке «Сокольники» он познакомился с Катей.

Она сидела на скамейке, ела мороженое и листала журнал. Он сел рядом, мельком оглядел ее. Симпатичная: черные, почти смоляные волосы подобраны голубым бархатным обручем, который очень шел к ее светлым глазам. Красивые пухлые губы, густые темные ресницы. Россыпь веснушек на смешном вздернутом носу. Очень хорошенькая! На Кате был светлый сарафан с очень тонкими бретельками, которые все время сползали, а она раздраженно подтягивала их кверху. Красные босоножки – открытые, из трех тоненьких ремешочков, откуда торчали маленькие детские пальцы. И было все это очень трогательно – и веснушки ее, и острые плечи, и детские пальчики с бледно-розовыми ногтями. Она коротко взглянула на него, хмыкнула и отвернулась. Но Иван успел заметить, что она покраснела.

Знакомиться на улице он не умел – опыта не было. Смущался страшно, но все же решился. Забормотал какую-то чушь про погоду, поинтересовался журналом – оказалась «Юность», что уже неплохо. Она отвечала на вопросы легко, но было видно, что и она смущена.

Иван пригласил Катю в кино. Она согласилась, но сказала, что надо позвонить родителям. У метро в ряд стояли автоматы. Они бегали от одного к другому, но ни один не работал. Кое-как дозвонились, и Иван слышал, как она торопливо объясняла, даже оправдывалась, что идет с подругой в кино.

– Да, сразу после кино домой, – грустно повторила за кем-то она.

Иван понял, что вечерняя прогулка не состоится, и в кино ему расхотелось.

– А давай просто погуляем, – предложил он.

– А как же кино? Ты говорил, что отличный фильм, – растерялась Катя, видимо, не привыкшая врать.

– Кино от нас не убежит, – убежденно ответил он. – Ну сходим завтра! Кто нам мешает?

При словах «сходим завтра» она окончательно смутилась и густо покраснела, поняв, что расставаться с ней он не собирается.

Молча кивнула. Вернулись в те же «Сокольники». В глубине аллей было тенисто и прохладно. Иван рассказывал ей про вступительные, Катя слушала молча. На его вопрос, а что ты, тихо ответила, что учится в медучилище на акушерку.

Он удивился:

– А институт? Не потянула?

Она снова покраснела и отвела глаза.

– А я и не пробовала. Я хотела в медучилище. А там посмотрим, – загадочно добавила она.

Про своих Иван сказал коротко, скупо: недавно похоронил деда, отец в гарнизоне, мать в другом городе. Да, разошлись.

– Так ты совсем один? – Катя удивленно распахнула глаза, в которых стоял не только испуг, но и жалость.

– Один, – как можно бодрее ответил он, – так уж сложилось.

Она осторожно взяла его за руку. Он вздрогнул от неожиданности и от нежности. И еще мелькнула мысль, что это его девочка. Это сразу стало понятно, после пары часов их знакомства, после короткой прогулки, после того, как он посмотрел ей в глаза.

Он проводил ее до дому – жила она на Башиловской, в старом хорошем доме, окнами в зеленый двор. Долго стояли у подъезда, и он видел, что она нервничает и тревожно поглядывает на окна.

Наконец распрощались и договорились созвониться. Через день ему предстояло начать новую жизнь в институте, а ей – отправляться в училище. И тогда им наивно казалось, что через день, первого сентября, они окончательно станут взрослыми людьми, решающими свою судьбу самостоятельно, по своему разумению.

Засыпая перед рассветом, Иван чувствовал себя самым счастливым на свете. Ему снова было страшно неловко – с дедовых похорон не прошло и четырех месяцев, а он так неприлично, так отчаянно счастлив. Но отказаться от счастья он бы не смог никогда.

Первое сентября прошло сумбурно и шумно – новые знакомства, новые люди. Новая жизнь. Но он смотрел на часы – когда же он услышит ее голос? Выскочив на перемене, бросился к автомату. Трубку взяла не Катя – ответил сухой, надтреснутый голос.

– Катю? А Кати нет! Она на учебе, молодой человек!

На вопрос, а когда она будет дома, ответ получил короткий и сухой:

– Мне сие неизвестно.

Сказано это было с недоброй иронией, даже с пренебрежением. По крайней мере, доброжелательности и участия в голосе не было. Или ему показалось?

«Наверное, бабка, – подумал он. – Голос-то старческий. Да и манеры: «сие неизвестно». Непростая там, видимо, бабка!»

Рванул к Катиному дому: «Покараулю! А если что, позвоню». Долго топтался во дворе, но Катя не появилась. Сообразил, что пропустил ее, и бросился к автомату. Она взяла трубку и удивилась:

– Ты здесь? А зачем?

Это «зачем» резануло.

Говорила шепотом:

– Выйти не могу, очень занята, все дома. Извини! Давай завтра, а? После учебы. Ты можешь подъехать к училищу?

Он, конечно, согласился. Но разочарование и обиду скрыть не смог: как же так? Он, дурак, торчал здесь весь вечер, весь битый день, а она не может выйти хотя бы на десять минут? Странно, ей-богу. Ну ладно, до завтра он доживет. А там поглядим – посмотрим. В конце концов, это он – вольная птица, никто за ним не стоит, не перед кем оправдываться и отчитываться. А у нее семья. И, видимо, куча родственников. Взять хотя бы эту старуху с манерами, сразу понятно – та еще штучка.

Так началась их любовь. Они почти не расставались – максимум на день или два. И в эти два он сходил с ума от тоски по ней. Жить без нее стало невозможно, немыслимо.

* * *

К Новому году объявился Митрофаныч, как всегда без предупреждения. Поздно вечером скрипнула входная дверь, и на пороге нарисовался вечно отсутствующий сосед в полевой робе и штанах цвета хаки, высоких, по колено, резиновых сапогах и, конечно же, с бородой по колено, как шутила Нинка.

Она выскочила из комнаты в чем была – в стареньком ветхом штапельном халатике. Увидев соседа, ойкнула и проскользнула к себе. А минут через десять из комнаты не вышла – выплыла важная Нинка, с высоким начесом, с блестящей заколкой в волосах, полыхающей фальшивыми бриллиантами, с густыми синими тенями на припухлых веках и с яркой малиновой помадой. Ну и конечно, в парадном шелковом платье и на каблуках.

– Зря ты так, – шепнул ей Иван, – слишком уж как-то.

Та махнула рукой.

Сели на кухне, Нинка хлопотала, со стуком и матюгами гремела тарелками, сокрушалась, что в доме ничего нет, мимоходом оправляла прическу и платье, пару раз сбегала к себе «освежиться», и по квартире поплыл удушливый запах ее духов.

Митрофаныч фыркал и рычал в ванной.

Угощение было нехитрым, но оголодавший сосед ел жадно и громко причмокивал. Выпили и поллитровку – конечно же, из Нинкиных заначек.

 

Митрофаныч вздыхал по поводу смерти деда, сочувствовал Ивану и рассказывал про последнюю экспедицию.

Нинка вдруг оживилась и спросила, нельзя ли ее в следующий раз пристроить поварихой.

Сосед удивился:

– Ты – и в тайгу?

Нинка заверила, что да, мечтала всю жизнь: воздух, природа… Да все не складывалось.

Иван усмехался:

– Ага, природа! А вместе с природой тучи гнуса, мошки и комары.

На следующий день сосед отправился в ЖЭК отмечаться и вернулся страшно возбужденный, с горящими глазами и трясущимися руками. Вызвал всех на кухню и объявил, что в жилищной конторе ему сообщили, что дом их будут ломать. Когда? Да в ближайшее время! Так что готовьтесь к переезду, будущие новоселы! Получите отдельные квартиры. Вот вам подарок от советского государства.

Все сидели обескураженные, растерянные: как так? Да еще так скоро. Нет, конечно, отдельные квартиры все ждали, точнее – надеялись их получить. Слухи ходили давно – так давно, что верилось в это с трудом.

Как-только проскакивал очередной слух, скорее слушок, короткий и невнятный, как отдаленный пароходный гудок, все оживлялись и принимались горячо это дело обсуждать. Но потом все стихало, от слухов не оставалось и следа, и все понемногу забывали волнующую тему – жизнь продолжала течь по привычному руслу.

Конечно, молодые не скрывали, что хотят поскорее расстаться с соседями. А вот старики не особенно радовались переезду. На Арбате прошла вся их жизнь, все здесь понятно, знакомо и близко – булочная аккурат после угловой аптеки, «Диета», знаменитый магазин «Консервы», где Иван любил пить томатный сок. Дед, кстати, всегда пил яблочный. Все знали друг друга – и покупатели, и продавцы. И знали все друг про друга. Арбатские жители считали себя привилегированным классом, московской аристократией – да, собственно, отчасти так и было. В семидесятые еще были живы арбатские старушки, точнее – дамы, старушками называть их было неловко. Аккуратно одетые, в габардиновых плащах и слегка потертых велюровых или фетровых шляпках, непременно в перчатках: зимой и осенью в теплых, а летом в полотняных или кружевных, пожелтевших и аккуратно подштопанных. На сморщенной шее – легкий платочек. Передвигались они осторожно, с опаской обходя вздыбившийся, растрескавшийся асфальт или глубокие лужи. В руках обычно были авоськи, где болтались бутылка кефира с крышечкой из зеленой фольги и батон белого хлеба. Иногда пара апельсинов или три яблока – как повезет. После них оставался сладкий и назойливый запах «Красной Москвы». Старушки сидели в сквере, подставляя солнцу сморщенные, дряблые шеи, артритные, скрюченные руки и потемневшие от старости лица. Часто дремали. Кормили свежей французской булкой голубей, беседовали друг с другом. Но никогда – Иван был в этом уверен – не жаловались.

Бабка на лавочки в сквере никогда не присаживалась и этих старушек презирала, говорила о них с долей пренебрежения: «Бездельницы! Какие у них дела! Они же бессемейные! Это у меня стирка, готовка, то достань, это. А у этих? Ни забот, ни хлопот». Странно – одиноких старушек она не жалела, а вот выпивоху Нинку…

Да, старушки покидать Арбат не спешили и более того – боялись до дрожи. А молодежь ликовала – неужели? Неужели они дождутся отдельных квартир?

Улица бурлила, пересказывая неподтвержденные слухи и сплетни – какой дом сломают первым? Где дадут новое жилье? Конечно, в новостройках, а где же еще? А это означало, что на выселках, на краю Москвы, где гуляют дующие с Кольцевой стылые ветры, а зимой наметаются, вздыбливаются, как мамонты, огромные, в человеческий рост, сугробы. Короче, не дай бог, как говорится.

Иван был растерян – нет, с одной стороны, конечно же, здорово! Сам себе хозяин, можно кого угодно позвать, пригласить. Не нужно убирать по графику места общего пользования, не надо слушать Нинкины стенания и рассказы о большой любви к Митрофанычу, терпеть ее назойливую заботу. Но все-таки щемило. В этой квартире прошло его детство, здесь жили бабка и дед, здесь он пошел в сад и в школу. Да и вообще, здесь вся его жизнь, он знает здесь все, каждый выступ на домах, каждую трещинку, каждую кочку и каждое дерево.

Рыдала, как ни странно, и Нинка, чем, надо сказать, удивила Ивана. Она всегда говорила, что личная жизнь ее не устроилась только из-за соседей – глупость, конечно. Но вправду, бабка не давала ей привести в дом очередного сожителя: сначала распишись, как порядочная, а потом уж законного и приводи. Да, бабка была той еще штучкой.

Сломали их, как ни странно, быстро – к майским праздникам вручили смотровые: езжайте, любуйтесь!

Вариантов было немного – «Бабушкинская» и «Беляево». Иван съездил и туда и туда и выбрал «Беляево» – до центра оказалось на десять минут ближе. Квартиру открывала и показывала работница местного ЖЭКа.

Иван осторожно вошел. Крошечная, метр на метр, прихожая, из нее две двери – на кухню и в комнату. Комната была вполне приличной, семнадцатиметровой. Правда, после арбатской, с высокими потолками, ему показалось, что потолок вот-вот коснется головы – только вытяни шею и привстань на носки. Что так и было – с его-то ростом. А кухня была – восемь метров, с окном на строящийся детсад. Подумал, что будет шумно – третий этаж. Ну и ладно – в конце концов, он не старик, что ему шум?

Поскрипывала новенькая, блестящая и еще пахнувшая лаком паркетная доска, белели ванна и раковина, сверкали никелем краны, и в целом все было отлично.

Переехал Иван через пару недель – вещей немного, но все же. С Арбата забрал все – и бабкину этажерку, и шифоньер, и круглый обеденный стол, и венские стулья. И лампу, ту, что висела над столом: белый матовый «молочный» центральный плафон и три маленьких синих по кругу.

Разбирая старые фотографии, обнаружил длинный конверт. Заглянул – там лежала одна фотография, твердая, коричнево-бежевая сепия с надписью вязью в углу «Алексей Кротов, 1919 год, ателье Напельбаума». На него смотрел молодой серьезный юнкер с узенькой полоской усиков над пухлой губой. Понял сразу – тот самый несчастный парнишка, бабкина первая любовь.

Долго вертел в руке фотографию, потом решительно убрал ее обратно в конверт – кто ему этот Алексей Кротов? Никто. Зачем ему его фотография? Низачем. Чужой, давно исчезнувший человек. Но выбросить не осмелился – очередная человеческая жизнь. Сунул конверт в семейный альбом и почему-то подумал, что этот Алексей Кротов, наверное, его ровесник. А как звала его бабка? Тогда – не бабка, конечно, а девочка Маруся с удивленными и распахнутыми глазами. Наверное, Лешенькой?

* * *

С переездом помогали одногруппники – вещи закидывали в грузовик с открытым верхом с шутками и прибаутками. Так же и ехали – с песнями и громким смехом. Занесли вещи в квартиру и обалдели: «Ну Ванька! Ты теперь жених хоть куда! Будет куда девок водить, что уж тут! А ключики дашь? Ну, если что?» Иван, конечно, пообещал. И понял, что ребята ему завидуют – как же, обладатель отдельной квартиры. Никто об этом и мечтать не мог. А они все с родителями маются – то не так, это не эдак.

«Дураки, – подумал он, – какие же вы дураки! Если б вы знали, что такое, когда никого. Никого не ждешь вечером, не с кем попить чаю с утра. Не с кем поговорить. Нашли чему позавидовать! Тому, что человек одинок?»

В первую ночь спал плохо – оно и понятно, новое место. Все было чужим, незнакомым, даже по-другому пахло. Под утро заснул со своим медведем, старым, потертым медведиком Димкой, из самого-самого детства. Стыдно, что и говорить, здоровый мужик. Хорошо, никто не видит. Но прижал к себе Димку, унюхал родимый запах Староконюшенного и успокоился. Уснул.

Конечно, потом кое-как прибрался, расставил мебель, и комната понемногу перестала быть чужой. Нет, родной пока не стала, но он стал к ней привыкать.

Нинка и Митрофаныч, кстати, согласились на «Бабушкинскую»: у соседа в Медведкове жила родная сестра, а Нинка – вот дура! – поперлась за ним. Объяснение было такое:

– Митрофаныч обещал меня не бросать. Ну и буду ему подсоблять – супчику наварю и снесу, котлеток сварганю.


Издательство:
Эксмо