bannerbannerbanner
Название книги:

По мостовой моей души

Автор:
Владимир Маяковский
По мостовой моей души

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

© Т.Ф. Прокопов, составление, предисловие, примечания, 2018

© РИА Новости

© ООО «Издательство АСТ», 2018

* * *
 
По мостовой
моей души изъезженной
шаги помешанных
вьют жестких фраз пяты.
Где города
повешены
и в петле блака
застыли
башен
кривые выи, –
иду
один рыдать,
что перекрестком
рáспяты
городовые.
 
Маяковский В. «Я»

Маяковский в странах русского зарубежья

 
Ты балда, Коломб, –
    скажу по чести.
Что касается меня,
    то я бы
        лично –
я б Америку закрыл,
    слегка почистил,
а потом
    опять открыл –
        вторично.
 
Маяковский. В. Христофор Коломб

Странствия одного из титанов литературы Серебряного века и советской эпохи Владимира Маяковского в зарубежье, в те места и центры, где расселились, рассеялись два миллиона наших сограждан, вынесенных на чужбину ураганами революций, сыграли в его творческой судьбе роль приметную. Общение с изгнанниками, знакомство с тем, как живут народы других стран, не могли не отразиться на его, казалось бы, незыблемых, неколебимых, сформировавшихся раз и навсегда мировоззренческих устоях. Об этом свидетельствуют и тексты, собранные в настоящей книге.

Маяковскому власти впервые (в основном стараниями наркома Луначарского, дружески к нему относившегося) дозволили выехать за границу в 1922 году (в мае – в Латвию, в октябре – в Германию, где он пробыл почти месяц, а завершил путешествие семидневным гостеванием во Франции). Это был тот самый 1922-й, который открыл в истории нашей культуры ее очередную скорбную страницу, черно окрашенную массовыми депортациями из большевистской России неусмиренной интеллигенции.

Впервые оказавшись в городе своей давней мечты – в Париже, поэт не сдержал восторга: «Я выхожу на Place de la Concorde!» Он тогда еще и помыслить не мог о том, как больно, как растревоженно ударил по сердцам изгнанников тот смысл, который им вкладывался в восклицание. Для них парижская площадь Согласия не стала той, какой привиделась поэту, – символом примирения, знаком согласия апатридов с теми, кто лишил их Родины.

В дальнейшем Маяковский ежегодно, и не по одному разу, пересекал недружественную (увы, такую же, как и теперь) границу с Западом. Из них шесть многодневных выездов он совершил в Германию и столько же во Францию (напомним: это были страны, наряду с Польшей приютившие у себя наибольшие потоки беженцев из России). А самым длительным (четырехмесячным!) оказалось его путешествие по Мексике и Соединенным Штатам Америки. Напоминая об этом, приходится с сожалением отмечать, что среди сотен мемуарных, биографических и иных свидетельств о Маяковском его ежегодные поездки в зарубежье остаются белым, скудно освещаемым пятном.

Как провожали

Уезжал Маяковский в свой первый вояж, радостно одержимый ожиданием встреч и впечатлений, а вслед ему неслось улюлюканье газет во главе с «Правдой». Центральный орган большевиков еще 8 сентября 1921 года открыл кампанию вовсе не литературного свойства, а политического освистывания поэта статьей заведующего партийным Агитпропом Л. Сосновского «Довольно “маяковщины”».

«Видели ли вы на Тверской, – вопрошала газета, – в окне “Роста” выставляющиеся раньше цветные, размалеванные, якобы революционные плакаты? Теперь их, к счастью, нет. Но раньше они оскорбляли глаз круглосуточно. Кому они доставляли удовольствие?

Гг. футуристам. Ибо они получают за них фантастические гонорары. Раз-два кистью – и готова картина. По такому-то параграфу заплатить художнику с дюйма…

Прибавлена к нелепому рисунку пара нелепых строк якобы стихов…

Заразилась и провинция. Нашлись и там ловкачи, подражатели Маяковского, великовозрастные остолопы, не умеющие рисовать и не желающие этому делу учиться, но желающие “жрррать” по самому высокому тарифу…»

А страна читала, разглядывала и дивилась совсем непривычным: рифмованным, да с картинками, рекламным смешным зазываньям, которые тотчас будут тысячеусто повторены и Москвой, и повсеместно: «Нигде кроме, как в Моссельпроме», «Нет места сомненью и думе: всё для женщины только в ГУМе»; «Лучших сосок не было и нет. Готов сосать до старых лет»…

А стихи поэта, те, что настоящие и серьезные? И они до него так не писались: «Надо рваться в завтра, вперед, чтоб брюки трещали в ходу»; «Грядущие люди! Вам завещаю я сад фруктовый моей великой души!»; «Земля! Дай исцелую твою лысеющую голову лохмотьями губ моих в пятнах чужих позолот»; «Видите – гвоздями слов прибит к бумаге я»… Читая такое, Горький из своего полуэмигрантского сидения в итальянском «Иль Сорито» отзывался понимающе, но с осторожным одобрением: «В футуристах все-таки что-то есть!» И еще: «Много лишнего, ненужного у футуристов, они кричат, ругаются, но что же им делать, если их хватают за горло. Надо же отбиваться».

Однако скандальная кампания против «якобы революционного» творчества разворачивалась все шире и беспощадней, в нее, как по команде, втесались (и прежде не унимавшиеся) литературные недруги футуристов и лично Маяковского. От этих поэт отругивался легко и остроумно. Примерно так: на одном из литвечеров ничевоки отослали его «к Пампушке на Твербул (к памятнику Пушкину на Тверском бульваре. – Ред.) чистить сапоги всем желающим». Отбиваясь, он в карман за ответом не полез, а тут же потребовал принять резолюцию: «Запретить им в течение трех месяцев писать стихи, а вместо этого бегать за папиросами для Маяковского» (и зал дружелюбным хохотом резолюцию одобрил).

Лишь самые близкие знали: к злопыхательству Владимир Владимирович привыкал трудно и огорчительно, словно смиряясь как с неизбежным: ему всякое доводилось слыхивать на выступлениях в десятках поездок по стране. Однако в 1921-м примешалось одно зловещее обстоятельство-совпадение. За неделю до беспардонной публикации «Правды», в которой содержалась устрашающая фраза «Надеемся, что скоро на скамье подсудимых будет сидеть маяковщина», страна узнала о том, что в ночь на 26 августа прогремели расстрельные выстрелы, унесшие жизни 61 деятеля науки, культуры, литературы (позже выяснилось: расстрелянных «по делу профессора Таганцева» было не 61, а 350 человек; через полвека они будут реабилитированы). Всех их, не утруждаясь разбирательствами, обвинили в заговоре и шпионстве. Имена казненных с краткими биографическими справками были опубликованы 1 сентября «Петроградской правдой» и «Красной газетой» (в этом сильно усеченном списке тридцатым читаем имя поэта Николая Гумилева).

Антимаяковский памфлет Сосновского был тогда многими понят как донос, так, словно большевистский босс предлагал еще одно имя в палаческий список.

И тут уместно напомнить: как раз с 1922-го началась многострадальная эпопея изгнания из страны интеллигентов, заподозренных в недозволяемом своемыслии. Об этом сегодня рассказывает долго скрывавшийся документ, который и дал ход новой волне репрессий: секретная директива Ленина, направленная 19 мая 1922 года председателю Государственного политического управления (ГПУ) Ф.Э. Дзержинскому. Текст почти восемьдесят лет оставался неизвестным. Не публиковался по причинам важным: оберегалась репутация вождя. Да и сами жертвы репрессий (те, кто выжил), все как один, в мемуарах писали, что не Ленин был зачинщиком. Прочтем же, что директивой предписывалось:

«Т. Дзержинский! К вопросу о высылке за границу писателей и профессоров, помогающих контрреволюции.

‹…› Обязать членов Политбюро уделять 2–3 часа в неделю на просмотр ряда изданий и книг, проверяя исполнение, требуя письменных отзывов и добиваясь присылки в Москву без проволочки всех некоммунистических изданий.

‹…› Собрать систематические сведения о политическом стаже, работе и литературной деятельности профессоров и писателей.

‹…› Всё это явные контрреволюционеры, пособники Антанты, организация ее слуг и шпионов и растлителей учащейся молодежи. Надо поставить дело так, чтобы этих “военных шпионов” изловить и излавливать постоянно и систематически и выслать за границу»[1].

Из требовательно указующих формул ленинской директивы одна у чекистов 1920–1930-х годов стала самой ходовой, растиражированной в тысячах приговоров: интеллигенты (а в письме это профессора, педагоги, писатели, журналисты, читай: все деятели науки и культуры) – не кто иные, как «военные шпионы», которых «надо излавливать постоянно». Что и было принято к исполнению на годы властвования большевиков. Здесь обратим внимание на ужасающий факт: почти все упомянутые в письме лица – и те, кто был обозван «шпионами», и те, кто «шпионов» арестовывал и судил (председатель Петроградской ЧК С.А. Мессинг, нарком внутренних дел Украины А.Н. Манцев и др.) вскоре оказались соседями на тюремных нарах, стали жертвами репрессий. Одних из страны изгнали, оставшихся (или оставленных) чуть позже расстреляли или замучили в ГУЛАГе. Ближайшие годы показали, что по сравнению с цифрой подвергшихся политическим расправам (таких миллионы) число изгнанных в 1922-м, вывезенных на пароходах, которые метафорически будут названы «философскими», оказалось ничтожно малым (всего-то сотни). Однако это были избранные из самых авторитетных (а потому сочтенных особо опасными), вырванные из той важнейшей для каждого государства прослойки, которая являлась интеллектуальной элитой, определяющей развитие и процветание любого общества.

 

Вот с ними-то Маяковскому и предстояли встречи, беседы, споры в литераторских клубах, во время домашних застолий и в кафе, нередко за его любимыми забавами – бильярдом, игрой в бридж или за рулеткой («осведомители», и там приглядывавшие за ним, дивились: как много уделял он времени богемщине; им трудно было понять, что для него это разгрузка, освобождение от напряженного умствования, отдых перед новыми трудами).

Еще до поездок в зарубежье Маяковскому довелось испытать на себе воздействие всевозможных «воспитательных» мер, более похожих на карательные. В их числе – больно ударивший по его писательскому самолюбию запрет «Окон РОСТА», ведомых им самозабвенно и радостно (думалось: вот польза стране, очищающей себя от скверны!). Тогда были уничтожены сотни из его знаменитых агитплакатов («сделал тысячи три плакатов и тысяч шесть подписей»; кое-что из сохранившегося ему удалось позже издать в сборнике «Грозный смех»; а теперь они заняли весь третий том в его Полном собрании сочинений; есть они и в других томах). Чем мог ответить на дикарство вначале «изласканный», но тут же и «окарканный» поэт? Прежде всего стихами. Как отповедь Сосновским и как насмешка над бюрократическим режимом, деспотически насаждаемым усердствующими аппаратчиками, прозвучала его сатира «О дряни», в которой одни настороженно, другие удивленно (до чего ж вызывающе, как смело!) читали:

 
Утихомирились бури революционных лон.
Подернулась тиной советская мешанина.
И вылезло
из-за спины РСФСР
мурло
мещанина. ‹…›
‹…›
Со всех необъятных российских нив,
с первого дня советского рождения
стеклись они,
наскоро оперенья переменив,
и засели во все учреждения.
 
 
Намозолив от пятилетнего сидения зады,
крепкие, как умывальники,
живут и поныне –
тише воды.
Свили уютные кабинеты и спаленки. ‹…›
 
 
На стенке Маркс.
Рамочка ала.
На «Известиях» лежа, котенок греется.
А из потолочка
верещала
оголтелая канареица.
Маркс со стенки смотрел, смотрел…
И вдруг
разинул рот,
да как заорет:
«Опутали революцию обывательщины нити.
Страшнее Врангеля обывательский быт.
Скорее
головы канарейкам сверните –
чтоб коммунизм
канарейками не был побит!»
 

И «свертывание голов» не замедлило с осуществленьем, да к тому ж с рвением нарастающим, размашистым. А Маяковский, ни на йоту не усмиренный (не на такого нарвались!), подставляет голову публикацией новой сатиры, куда более острой, среди славословий громогласных и всё заглушающих совсем непозволительной, прозвучавшей насмешкой над революционными строителями коммунизма, – «Прозаседавшиеся» (напечатана в «Известиях ВЦИК» 4 марта 1922 года). Стихи совершенно случайно проскочили в печать (в газету власти!), когда главный редактор Ю.М. Стеклов был в отъезде. Этого ненавистника Маяковского – разъяренного: как посмели! – смогло усмирить лишь одно совсем неожиданное для него (как, впрочем, и для всех) обстоятельство – стихи понравились Ленину.

«Вчера я случайно, – сказал Ильич, – прочитал в “Известиях” стихотворение Маяковского на политическую тему. Я не принадлежу к поклонникам его поэтического таланта, хотя вполне признаю свою некомпетентность в этой области. Но давно я не испытывал такого удовольствия, с точки зрения политической и административной. В своем стихотворении он вдруг высмеивает заседания и издевается над коммунистами, что они всё заседают и перезаседают. Не знаю, как насчет поэзии, а насчет политики ручаюсь, что это совершенно правильно. Мы, действительно, находимся в положении людей (и надо сказать, что положение это очень глупое), которые всё заседают, составляют комиссии, составляют планы – до бесконечности… Практическое исполнение декретов, которых у нас больше чем достаточно и которые мы печем с той торопливостью, которую изобразил Маяковский, не находит себе проверки».

Похвала вождя, высказанная сразу же после публикации сатиры, произнесенная вселюдно на очередном из его каждодневных заседаний, открыла тогда поэту страницы всех журналов и газет, даже тех, в коих еще вчера размножались только издевки над ним и над его творчеством. А в чем неожиданность похвалы, вырвавшейся из уст первого лица государства? Она была в том, что всего за год до этого, в день рождения Ленина, Маяковский преподнес ему свою поэму «150 000 000», в которой вождь прочитал и не мог не возмутиться вот такими финальными строками, уж не ему ли адресованными:

 
Это тебе
 
 
    революций кровавая Илиада!
Голодных годов Одиссея тебе!
 

Негодующий Ленин 6 мая послал записки о распоясавшемся футуризме наркому просвещения Луначарскому и его заму М.Н. Покровскому («Нельзя ли это пресечь! Надо это пресечь»), а издавшему поэму главному редактору Госиздата был объявлен выговор.

Однако ничуть не угомонившийся поэт тогда же сочинил и новый ответ недоброжелателям, и опять в стихах: «IV Интернационал. Открытое письмо Маяковского ЦК РКП, объясняющее некоторые его, Маяковского, поступки». В нем он едва сдержался от непечатных словес: «Идите все от Маркса до Ильича вы…» А в октябре 1922-го серьезно заболевшего Ленина, однажды так кстати защитившего поэта, Сталин окончательно поселил (изолировал) в Горках.

«Это был поэт-театр»

Заграница впервые увидела Маяковского сразу во всем его богатырском обличье и удивительно разным, со всеми его достоинствами и непонятностями, в актерских масках и без оных, примерно таким, каким описал его Корнелий Зелинский: «Кто он? Человек с падающей челюстью, роняющий насмешливые и презрительные слова? Кто он? Самоуверенный босс, безапелляционно отвешивающий суждения, отвечающий иронически, а то и просто грубо?.. Разным бывал Маяковский… Самое сильное впечатление производило его превращение из громкоголосого битюга, оратора-демагога… в ранимейшего и утонченного человека… Таким чаще всего его знали женщины, которых он пугал своим напором». Пугал, но и привораживал!

О своих бесчисленных выступлениях перед публикой Маяковский небрежно говорил, что он с трибун бабахал. Глагол «бабахать» – один из многосотенного словаря эпатажей Маяковского. Читая его тексты, мы то и дело натыкаемся на такие же наделенные острой экспрессией словечки, объяснений которым не найдешь ни в каком лексиконе, потому что смыслы, в них вложенные, – им изобретены, им придуманы, они тотчас подхватывались всеми, а позже, для ученого истолкования, попадали даже в профессорские труды.

Так, как Маяковский, читать, например, стихи или «бабахать» речи, завлекавшие экспрессией, не мог никто. Попытаемся повспоминать, кого еще из дружеского круга, из вместе с ним не раз выступавших, можно бы поставить рядом и сказать: вот такой же актер-трибун, ему равный. Может быть, Бориса Пастернака, по самой его природе негромкого, самоуглубленного, с аурой отделенности, обособленности, неприступности? Или, наоборот, открытого, шумного до бесшабашности Сергея Есенина, возбуждавшего себя алкоголем, но остававшегося трогательно нежным, без всякого напора взывающим к сочувствию и пониманию? Или Романа Якобсона, о котором любая аудитория сказала бы: выступает муж ученый, вслух размышляющий, рассуждающий и приглашающий к соучастию в поиске каких-то истин?.. Даже яркие и горячие спорщики Виктор Шкловский и Давид Бурлюк, не уступавшие в эпатажности Маяковскому, признавали его превосходство в мастерстве (актерском!) держать аудиторию. Не в этой ли его разности, точнее – многоликости, да еще «головою над всеми» (Ю. Олеша) причина того, что ни одному живописцу (а пытались многие) и ни одному мемуаристу не удалось создать точный портрет поэта? У всех – только его маски.

О раскованности, свободной непринужденности Маяковского на трибунах и сценах, в любых аудиториях хорошо сказал один из его соратников, секретарь редакции журнала «Леф» Петр Незнамов: «Это был поэт-театр». Именно актерством, для него естественным, природным, более всего и поразил русскую эмигрантскую заграницу (и не только ее) «поэт-разговорщик», «поэт-театр».

Но и заграница тоже поразила поэта. Чем же завлекла она и чем отвратила? От каких иллюзий освободила? Над чем убедила задуматься и в чем усомниться?

«Зря, ребята, на Россию ропщем!»

2 мая 1922 года Маяковский впервые пересек нашу границу – выехал в Ригу, и – его удивление: встречен он был здесь с нескрываемым, даже демонстративным недружелюбством. Латвия запретила ему главное – публичные выступления. И еще: едва издательство «Арбейтерхейм» выпустило (к приезду поэта) его поэму «Люблю», как власти спохватились и не развезенную по киоскам часть тиража конфисковали. А когда Маяковский, уже осенью, собрался выехать в Германию, то и тут прибалты учинили препоны: латвийское посольство отказалось выдать ему транзитную визу, и он отправился в эту поездку морем из эстонского Ревеля на пароходе «Рюген». «Я человек по существу веселый, – отозвался на запрет Маяковский. – Благодаря таковому характеру я однажды побывал в Латвии и, описав ее, должен был второй раз уже объезжать ее морем».

«Описав ее…» – поэт имел в виду свое стихотворение «Как работает республика демократическая?», в котором сатирически выложил все негостеприимные странности («причиндалы», «благоустройства заграничные»), коими Латвия окружила его сполна, им не понятые, его изумившие, но зато давшие ему первые уроки на тему «я, Европа, не Россия, я другая» (тогда он не совсем разобрался в том, что Латвия еще не вся Европа). Правда, здесь и правительство («учредилка, где спорят пылко») имеется («чтоб языками вертели»), и армия (даже «пушки есть: не то пять, не то шесть»), и «свобода слова» («напечатал “Люблю” – любовная лирика. Вещь – безобиднее найдите в мире-ка! А полиция – хоть бы что!.. Через три дня арестовала»), и культура («В Латвии даже министр каждый – и то томится духовной жаждой. Мне и захотелось лекциишку прочесть… Жду разрешения у господина префекта… Сразу говорит: «Запрещается. Прощайте!»). «А ежели человек – брюнет? – спрашиваю в бессильной яри. “Нет, – говорит, – на брюнетов запрещения нет”. Слава богу! (я-то, на всякий случай – карий)».

«Мораль в общем: зря, ребята, на Россию ропщем» – таковой итог вывелся из этого первого выезда за кордон.

В Берлин Маяковский прибыл в начале октября, как раз тогда, когда здесь еще только обустраивалась очередная партия изгнанных из России: 29 сентября расстрельными угрозами их убедили стать пассажирами парохода Oberburgermeister Haken, того самого, что войдет в историю под названием «первого философского», доставившего высылаемых в Германию. А 16 ноября сюда же отправится и «второй философский» – Preussi. Среди насильственно изгоняемых были знаменитости, не понаслышке знаемые Маяковским: Н.А. Бердяев, С.Л. Франк, С.Е. Трубецкой, Л.П. Карсавин, И.И. Лапшин, Н.О. Лосский…

С пополнением российской колонии в Германии (она уже состояла из 560 000 изгнанников и беженцев) многосторонне активизировалась деятельность эмигрантских литературных, политических, профессиональных, общекультурных объединений, обществ и учреждений: их здесь были сотни. «Если Париж, – пишет Г.П. Струве, – с самого начала стал политическим центром русского зарубежья, его неофициальной столицей, то его второй и как бы литературной столицей с конца 1920 по начало 1924 года был Берлин».

В ту пору еще не были разрублены советско-эмигрантские контакты. В 1922-м в столице Германии печатали русские книги полтора десятка издательств, выходило с десяток русских газет, действовал Союз русских писателей и журналистов. В Клубе писателей и Доме искусств, созданном по типу петроградского, но подчеркивавшем свою аполитичность, устраивались литературно-артистические вечера, на которых пока еще вместе выступали и эмигранты, и советские гости: А. Белый, М. Горький, Р.Б. Гуль, Б.К. Зайцев, А.М. Ремизов, А.Н. Толстой, В.Ф. Ходасевич, М.И. Цветаева, Саша Черный, В.Б. Шкловский, И.Г. Эренбург… К ним-то и присоединился Маяковский.

«Хорошо знаемых» он встретил и на собрании берлинского Дома искусств, состоявшемся 20 октября 1922 года в литераторском (таковым прославившемся) кафе «Леон». «В заурядном немецком кафе, – вспоминает Илья Эренбург, – по пятницам собирались русские писатели. Читали стихи Есенин, Марина Цветаева, Андрей Белый, Пастернак, Ходасевич. Как-то я увидел приехавшего из Эстонии Игоря Северянина; он по-прежнему восхищался собой и прочитал все те же “поэзы”. На докладе художника Пуни разразилась гроза: яростно спорили друг с другом Архипенко, Альтман, Шкловский, Маяковский, Штеренберг, Габо, Лисицкий и я. Вечер, посвященный тридцатилетию литературной деятельности А.М. Горького, прошел, напротив, спокойно. Имажинисты устроили свой вечер, буянили, как в московском “Стойле Пегаса”» (Эренбург И. Люди, годы, жизнь. Воспоминания. М., 1990. Т. 1. С. 391–392).

 

Особо надо сказать о встрече с Пастернаком. Борис Леонидович в Германию приехал не впервые: еще в 1912-м он в Марбурге изучал курс неокантианства у знаменитого Германа Когена. На сей раз поэт привез сюда свою четвертую книгу «Темы и вариации», которую в Москве никак не удавалось напечатать, а здесь ее охотно приняли в издательстве «Геликон».

Два поэта, дружившие уже десяток лет, то и дело расходились, мирились, снова рассоривались, не переставая, однако (вот добрый пример всем!), радоваться писательским успехам друг друга. И в Берлин они приехали, пребывая в очередной размолвке, проходившей у обоих тяжело, мучительно. В разные годы Пастернак писал: «я был без ума от Маяковского», «я его боготворил», «вершиной поэтической участи был Маяковский», «я почти радовался случаю, когда впервые как с чужим говорил со своим любимцем», «я присутствие Маяковского ощущал с двойной силой. Его существо открывалось мне во всей свежести первой встречи».

Свидетель их берлинского примирения, Эренбург, вспоминает: «Примирение было столь же бурным и страстным, как разрыв. Я провел с ними весь день: мы пошли в кафе, потом обедали, снова сидели в кафе. Борис Леонидович читал свои стихи. Вечером Маяковский выступал в Доме искусств, читал он “Флейту-позвоночник”, повернувшись к Пастернаку». Вскоре их пути опять разошлись. Но в 1926 Маяковский, приводя четверостишие своего друга «В тот день всю тебя от гребенок до ног», назвал его гениальным. А Пастернак, рассказывая о смерти Маяковского, написал: “Я разревелся, как мне давно хотелось”».

Вопреки свидетельству Лили Брик, встревоженно написавшей, что Маяковский «все дни и ночи в Берлине просидел за картами», поэт ежедневно общался с не забывшими, не отторгнувшими его приятелями-эмигрантами, безотказно читал им (и публике тоже) свои стихи, слушал жадно и вдумчиво то, что они здесь писали, и, конечно, с безоглядной свободой спорил с ними, что-то отвергая, что-то принимая и поддерживая. Ни на день не покидало его ощущение: как же ему здесь хорошо!

Как-то после одной из вечеринок Маяковский разговорился с Андреем Белым, который сказал ему такое, на что ответа тогда не нашлось и он только отшутился, но позже, уже в поездке по Америке, им вспоминалось с острым желанием и поспорить, и с чем-то понимающе согласиться. «Всё в вас принимаю, – сказал ему Белый, – и футуризм, и революционность, одно меня отделяет – ваша любовь к машине как к таковой. Опасность утилитаризма не в том, что молодые люди увлекутся утилитарной стороной науки – это я только приветствую. Опасность в другом – в апологии Америки. Америки Уитмена больше нет, побеги травы высохли. Есть Америка, ополчившаяся на человека…» Последнюю фразу Маяковский посчитал провидческой и то и дело находил ей подтверждение, но уже тогда, когда объезжал города и веси «долларовой державы».

Однажды Маяковский решился прочитать русским берлинцам только что изданную в Москве поэму «150 000 000», ту самую, что не понравилась Ленину. Сменовеховская газета «Накануне», в которой соправителем был Алексей Толстой (в ту пору эмигрант), это его чтение не только поддержала, но и выспренне написала, что поэма «полна такого искрометного вдохновения, такой бичующей сатиры, что может смело выдержать сравнение с выдающимися творениями европейской поэзии… В цельности, в непосредственности, в смелых исканиях и творческом жаре – ценность Маяковского». Могло ли такое не порадовать поэта?

Беженец Игорь Северянин (с титулом «король поэтов», некогда завоеванным в схватке с Маяковским) после встречи в кафе «Леон» стал ходить на все выступления своего давнего соперника и собрата по цеху футуристов. А однажды они даже выступили вместе в болгарском землячестве. С ним же он побывал в гостях у Алексея Толстого. Затем еще одно совместное выступление – в советском полпредстве, о чем Северянин вспоминал: «В день пятой годовщины советской власти в каком-то большом зале Берлина торжество. Полный зал. А. Толстой читает отрывок из “Аэлиты”. Читают стихи Маяковский, Кусиков. Читаю и я».

Маяковский в Берлине прогостил больше месяца, его впечатления отлились в строки:

 
Сегодня
хожу
по твоей земле, Германия,
и моя любовь к тебе
расцветает все романнее и романнее.
 

Обогретый теплом дружества в стране Гёте, Владимир Владимирович еще не знал, что последовавшее затем его пребывание в Париже, длившееся всего-то семь дней, затмит берлинские впечатления.

1Высылка вместо расстрела: Депортация интеллигенции в документах ВЧК – ГПУ. 1921–1923. М.: Русский путь, 2005. С. 73–74.

Издательство:
Издательство АСТ