Предисловие
По личному опыту знаю, насколько читатели не любят разных предисловий, примечаний, пояснений, словом – всего того, что делает чтение громоздким и отвлекает внимание от развития действия в повествовании. Однако, если автор исторического романа, рассчитывающий на самые широкие круги читателей, иной раз и рад бы обойтись без этих отступлений, то его постигает «охота смертная, да участь горькая»! Так, например, в данном случае название второго романа «Пастушка королевского двора», неразрывно связанного общностью времени, места и действия с предлагаемым, без необходимых объяснений осталось бы совершенно непонятным. Мало обещающее начало, если недоумение начнется уже с заглавия!
«Но ведь заглавие можно изменить!» – скажут мне. Да, можно, но от этого мало что изменится по существу. Ведь данное название романа указывает на взаимоотношение личности героини, Луизы де Лавальер, к переживаемой ею эпохе. Значит, все равно этого взаимоотношения надо коснуться, так как именно в нем – центр тяжести исторической идеи предлагаемых романов. Так или иначе, путем ли отступлений в тексте, массы подстрочных примечаний или отдельного вступления, но характеристики эпохи не избежать. Из нескольких зол выбирая меньшее, решаюсь просить читателя пробежать настоящее предисловие, как совершенно необходимое введение в круг идей и событий данной эпохи.
* * *
В середине семнадцатого века во Франции уже достигла пышного расцвета та общая приторная жеманность, которая нашла свое высшее выражение в следующем веке, веке Людовика Пятнадцатого, вызвав в скором времени, как естественную реакцию, общую революцию – революцию политического режима, нравов, костюма и искусства.
Эта жеманность царила во всем. В архитектуре она выражалась стилем барокко с его причудливостью и извращенностью форм, в живописи и литературе – ложноклассицизмом, в костюме (особенно мужском) – излишней пышностью и вульгарной манерностью, в области житейской и религиозной морали – полным разладом между словом и делом. И над всем этим объединяющей формулой повисла главная заповедь эпохи – условность!
Да, все было условно во Франции того времени! Добродетель, честь, право – все это были лишь понятия, зависевшие на практике от того, как их понимать и в каких случаях они прилагаются. Моральные принципы были похожи на те мушки, которые ради пикантности наклеивались дамами на лицо: они применялись со строгим расчетом и легко удалялись в случае необходимости.
Наиболее полно вся эта условность отразилась в том художественном течении, которое ныне окрещено названием «ложноклассицизм».
Эпоха Возрождения (XV–XVI века) вызвала прилив интереса к творениям античных, классических писателей. Но вскоре этот интерес вылился в рабское подражание классикам и в отожествление античной и современной эпох. Древности в художественных произведениях стали навязывать современные формы, современности – чуждые обстоятельствам и истинным, затаенным понятиям дух античной древности. На картинах и в трагедии Юлий Цезарь или Александр Македонский щеголяли в костюмах мушкетера или придворного маркиза, а маркиз приказывал изображать себя на портрете в виде античного божества, окруженного амурами да зефирами. В поэзии среди самой реальной обстановки то и дело (и в значительной степени «ни к селу, ни к городу») фигурировали герои античной мифологии, и в одах того времени мы постоянно наталкиваемся на тритонов или даже самого Нептуна, всплывающих на Сене против Лувра, чтобы воздать хвалу добродетелям или подвигам Людовика. Как могли попасть в христианский Париж на холодную Сену божки древности, этим вопросом господа авторы не задавались. В древней оде мифологические существа фигурировали непременно, а все, что делали древние, то достойно строгого подражания. Верх комизма получил этот принцип слепого подражания в буколической или пасторальной (пастушеской) поэзии.
Когда-то греческие поэты (Теокрит) призывали горожан оглянуться на прелести сельской жизни и тихой радости пастушеского быта. Так родилась пастораль – особый поэтический жанр, сантиментальный, немного слащавый, не вполне точно отражавший жизненную правду положения вещей, но бесконечно грациозный, трогающий сердце и облагораживающий.
Однако, если пастораль древних «не вполне точно» отражала положение вещей, зато она и не становилась в полный разрез с этим положением, не искажала действительности до полной неузнаваемости. Жизнь греческих пастухов не текла в одних только эмпиреях, но тихих радостей в ней все-таки было немало. Не надо забывать, что греческий пастух был полноправным гражданином, что он почти не знал ни сословного, ни экономического рабства и что привольная жизнь среди цветущей и богатой дарами природы безусловно имела свои преимущества перед жизнью в городских центрах, где порой становилось слишком душно от политических страстей и раздоров. Да и нравы сельских обитателей, разумеется, чище нравов горожан.
Но совсем другая картина получается, когда пред нами встает пастораль французская. Французский крестьянин того времени был полным рабом, грубым, невежественным, нищим, жестоким дикарем. Хорошо жилось только челяди («дворовым», по русской крепостной терминологии), но эта «хорошесть» выражалась лишь в материальных благах: идиллических черточек в этой жизни не сыскать. Сам по себе сельский быт тоже не мог никого привлекать, потому что нельзя же было считать идиллической жизнью проживание в роскошных замках среди чисто городской роскоши и обычных развлечений горожан. Впрочем, даже и этих «роскошных замков», как мест постоянной резиденции знати, в XVII веке становилось все меньше. Мелкое дворянство разорялось и по большей части вело суровую, грубую жизнь крестьянина-хлебороба. А крупное дворянство устремлялось к королевскому двору, где одно вовремя сказанное слово могло принести больше, чем способны были заработать сто крепостных-землепашцев в целый год. К каким же «прелестям» сельской, пастушеской, жизни могли призывать поэты в своих буколиках и пасторалях? Где были они, эти «прелести»?
Но я уже сказал, что поэты того времени такими вопросами не задавались. Действительность, правда не интересовали их, и, всей душой тяготея к придворной жизни, они пели о недостатках этой жизни, воспевая другую жизнь, которой они не знали, которой даже не существовало вообще.
Вполне понятно, что при таких обстоятельствах французская пастораль воспевала просто маскарад. Изящные маркизы, не теряя ничего в своей прелести и изяществе, беззаботно пасли стада среди вечно зеленых лугов и вечно юных лесов. Впрочем, и эти стада были совершенно особые, стилизованные, облагороженные. Само слово «буколический» происходило от греческого глагола, означающего «пасти быков». Но таких неблаговоспитанных животных, как быки, не было в поэтических стадах у французских буколиков: изящные маркизы пасли разукрашенных ленточками и цветами овец да баранов с вызолоченными рогами!
Надеюсь, что читатели уже поняли теперь, что я хотел сказать, называя героиню предлагаемых романов, Луизу де Лавальер, «пастушкой королевского двора». По существу Лавальер была именно вот такой маскарадной «пастушкой», мыслимой лишь в манерных поэтических измышлениях.
Я отнюдь не хочу заклеймить этим намять грациознейшей и бескорыстнейшей из всех фавориток французских королей обвинением в сознательном лицемерии и комедиантстве. Но ведь творцы пасторалей так же искренне воспевали прелести несуществующей сельской идиллии, как искренне проливали над чтением этих пасторалей сочувственные слезы нарядные маркизы, неспособные жить вне душной атмосферы двора. Так и Лавальер, духовно облекаясь в маскарадный костюм, искренне считала себя настоящей пастушкой. Если бы Луизу не влекло к заманчивой жизни королевского двора, она всегда нашла бы возможность уговорить свою мать, по второму мужу– маркизу Сэн-При, оставить ее в тихом и живописном замке Лавальер, где не было только роскоши, но было все, способное с лихвой удовлетворить насущнейшие потребности для идиллической жизни. Однако уже с этого момента в жизни Луизы обнаруживается разлад между самой верой и открыто высказываемым символом ее. Говоря о своей приверженности к идиллической сельской жизни, девушка не без внутреннего удовольствия устремилась ко двору. Мечтая вслух о платонической любви, превознося чистоту и верность единому, она оставалась внутренне крайне чувственной, была очень влюбчивой, вздрагивала от малейшего прикосновения мужской руки. Короля Людовика Четырнадцатого она полюбила искренне, глубоко, но, как видно из всего, полюбила в нем гораздо более сан, чем мужчину, что не мешало ей, однако, высказывать вслух сетования, почему «ее Луи» – не простой пастушок, с которым она могла бы наслаждаться действительным тихим, идиллическим счастьем!
Не будь Луиза де Лавальер при этом совершенно искренней, не верь она сама, что высказываемые ею взгляды действительно проистекают из ее нравственной природы, не «заблуждайся она сама, до какой степени на самом деле тело довлеет в ней над духом», она была бы самой обыкновенной, самой дюжинной женщиной, слишком заурядной, чтобы стать центральной личностью целого романа. Но для нас она интересна именно как живое воплощение, так сказать, «ложноклассицизма в области морали». В ней духовно воплотилась одна из тех маркиз-пастушек, которые фигурировали исключительно в поэтических измышлениях творцов французской пасторали.
* * *
Теперь надо сказать еще несколько слов о другом герое предлагаемых романов – короле Людовике Четырнадцатом.
Людовику было пять лет, когда (1643 г.) умер его отец, Людовик Тринадцатый. Номинально королевством стала править его мать, Анна Австрийская, но фактически власть сосредоточилась в руках первого министра, кардинала Мазарини, с которым королеву связывала личная интимность. Мазарини, итальянец родом, был искусный дипломат и правитель, не лишенный государственных талантов, которые, однако, в значительной степени парализовались его корыстолюбием, мелочной мстительностью и развращенностью. Поэтому не мудрено, если уже с первых моментов регентства начались серьезные беспорядки. Возбужденные толпы парижан то и дело осаждали дворец, требуя, чтобы им показали маленького короля в доказательство того, что Мазарини с Анной еще не извели его. И вот несчастного мальчика то и дело будили ночью, чтобы вынести на балкон для показа полупьяной толпе.
Однако не одна только уличная чернь восставала против регентши и ее дружка. Финансовая политика Мазарини вызвала острое раздражение и протест со стороны высшей знати и парламента, в результате чего явилась так называемая «фронда».
«Фронда» («fronde») по-французски значит праща. В то время мальчишки очень увлекались во рвах парижских укреплений метанием камней из пращи. Полиция запрещала эту забаву как слишком опасную для прохожих, но отчаянные ребята постоянно давали полиции отпор, и нередко бывало, что стражники в конце концов обращались в бегство, преследуемые меткой стрельбой из пращи, этого библейского оружия. В одной из «мазаринад», как назывались сатирические стишки, в изобилии появлявшиеся против министра-кардинала, какой-то остряк сравнил противников Мазарини с этими фрондерами («пращниками»). Сравнение показалось удачным, было тут же подхвачено, и вскоре все движение было окрещено именем «фронды». Только в 1653 г. фронда была окончательно, хотя и не без труда, подавлена.
Цепко удерживая власть в своих руках, Мазарини вместе с Анной делал все, чтобы отстранить подраставшего Людовика от фактического вмешательства в дела правления. Для этого существовал старый, испытанный способ, применявшийся с успехом во все времена и во всех странах. Мазарини поощрял дурные инстинкты юноши-короля, причем для удовлетворения их у кардинала, обычно крайне скупого, всегда находились деньги. Юный Людовик Четырнадцатый, подобно многим другим своим тезкам, отлично учел это обстоятельство, и каждый раз, когда первый министр пытался ограничить его траты, делал вид, будто собирается лично взяться за бразды правления. Тогда требуемые деньги немедленно находились!
Мало того, желая заранее связать юношу-короля так, чтобы он никогда не выходил из его воли, Мазарини стал настойчиво сводить его со своей племянницей, красавицей Олимпией Манчини, девушкой хитрой, властной, необузданно страстной и гордой. Сначала дело пошло как будто на лад, но разгадал ли Людовик честолюбивое притворство Олимпии или и с его стороны тут была одна только игра, а из проектов Мазарини и Олимпии ничего не вышло. В один прекрасный момент Людовик резко порвал так благополучно налаживавшиеся отношения с Олимпией. Девушка вышла замуж за графа Суассона, но, глубоко мстительная по природе, никогда не могла простить королю свое поражение.
Из внешних событий этого времени укажем на одно, имевшее отклик и связь с событиями, описываемыми в предлагаемых романах. Это событие – история низвержения и реставрации Стюартов в Англии.
Царственный дом Стюартов был издавна кровно связан с королевским домом Франции. Мария Стюарт была по материнской линии близкой родственницей французских герцогов Гизов, и это родство еще усилилось ее браком с французским королем Франциском Вторым. Затем его родство еще раз подкрепилось женитьбой принца Уэльского Карла, сына Якова Первого Стюарта и внука Марии, впоследствии Карла Первого, на дочери Генриха Четвертого Французского – Генриетте.
Карл Первый, поддавшись дурному влиянию и советам своей жены и друзей, вступил в открытую борьбу с парламентом и народом. Эта борьба закончилась казнью короля Карла в 1649 году.
Еще в 1646 г, после взятия парламентскими войсками города Иорка, дети Карла, среди которых были Карл (впоследствии Карл Второй) и Генриетта (Английская; ей было тогда всего два года), были заключены Кромвелем под стражу. Однако им удалось бежать во Францию. Впоследствии Генриетта Анна Английская, отличавшаяся большой способностью к политической интриге, не раз делала попытки склонить французское правительство к помощи Карлу Второму в деле возвращения английской короны, однако политическое положение момента мешало Франции вмешаться в английские дела. Даже больше – Мазарини держал Генриетту Марию и Генриетту Анну на положении каких-то ссыльных, опасаясь открытым сочувствием к вдове и дочери казненного английского короля вызвать недоразумения с английским правительством. Честолюбивой и пылкой Генриетте Английской пришлось пережить очень тяжелое и суровое детство, которое заставило ее рано созреть умственно. Вот этим-то и объясняются попытки незрелой девочки активно вмешиваться в политику.
Между прочим, в этих попытках Генриетта возлагала большие надежды на короля Людовика, с которым она нередко виделась тайным образом. При этом она рассчитывала не только склонить короля к открытому вмешательству в дела своего брата Карла, но и вызвать в сердце Людовика такую же страстную любовь, какую питала она к нему сама. Но как король Людовик в то время не пользовался ни малейшей властью и влиянием, а как мужчина – оставался равнодушным к угловатой, бледной, худой и вдобавок немного косоватой девчонке.
В 1659 г. Мазарини заключил с Испанией так называемый «Пиринейский мир», причем в основу мирного договора быль положен брак Людовика с испанской инфантой Марией Терезией. Этот брак состоялся в следующем году, в котором произошло также восстановление в правах Стюартов: английский генерал Монк призвал на английский трон Карла Второго.
Теперь положение Генриетты Английской стало совсем иным. Из «бедной родственницы» она превратилась в сестру дружественного Франции и связанного родственными узами короля могущественного государства. Это родство и дружбу надо было закрепить. И вот Генриетту выдали замуж за брата Людовика – герцога Филиппа Орлеанского.
С самого начала этот брак не был счастливым. Генриетта не терпела мужа, муж ее страстно любил и ревновал – не без основания – к своему старшему царственному брату. Действительно, теперь Людовик сразу переменил свое прежнее мнение относительно физических достоинств Генриетты. К семнадцати годам молодая женщина значительно выровнялась, пополнела, порозовела и похорошела. Из угловатой девчонки вышла грациозная, привлекательная дама. Теперь Генриетте было уже не трудно осуществить то, о чем она мечтала еще в детстве. Однако ее связь с Людовиком не затянулась надолго.
В том же (1661) году, когда состоялся брак Генриетты и Филиппа, умер кардинал Мазарини. Тогда Людовик заявил, что он будет «сам своим первым министром». Действительно, вплоть до самой своей смерти Людовик принимал непосредственное, активное и решающее участие во всех делах правления.
Вот тут-то, в момент активного вступления во власть, Людовик и познал неудобство романа с дамой, слишком страстно преданной политической интриге. Генриетта непременно хотела заставить Людовика следовать ее предначертаниям, а Людовик во что бы то ни стало хотел обходиться без опеки и менторства. Не надо забывать к тому же, что Людовик в сущности никогда не любил Генриетты. Он до известной степени поддался обычному мужскому тщеславию, которое чувствует себя польщенным при виде вызванной страстной любви. Людовик был в том счастливом возрасте, когда самое легкое волнение чувственности может породить нечто вроде страсти. Конечно, такое чувство не могло оставаться длительным, особенно потому, что Генриетта слишком мучила возлюбленного своей ревнивой пылкостью и страстью. А тут еще запоздалое чувство раскаяния по отношению к брату. Следовательно, немудрено, если первой женщине, сумевшей приглянуться Людовику в этот период его жизни, суждено было легко и без борьбы вытеснить из сердца короля образ Генриетты Английской. Этой женщиной и оказалась Луиза Франсуаза де ла Бом ле Блан, герцогиня де Лавальер, героиня предлагаемых романов, к которым теперь и прошу обратиться читателя.
Шах королеве
Часть первая
I
Заходящее солнце еще золотило вершины старых деревьев, но внизу, на дорожках векового парка, уже расправлял свои бархатные крылья ясный, теплый весенний вечер. И в этой прозрачной влажной полутьме все– и звуки, и формы– смягчалось, представляясь окутанным грезовой поэтической дымкой. Таинственно темнели недра аллеи, словно уходя в безвестную бесконечность, мохнатые дуплистые стволы деревьев казались добродушными чудищами, завороженными на день и теперь оживающими, а раздражающий шум бойкой городской жизни, врезываясь в насыщенную запахом травы и влажной листвы атмосферу парка, смягчался и казался ласковым шумом прибоя далекого моря.
Невдалеке от массивной кованой решетки парка, где было еще почти совсем светло, на широкой скамье расположилась живописная группа молодых нарядных девушек, состоявших при ее высочестве герцогине Орлеанской Генриетте.
Эти девушки со слегка насмешливым любопытством окружили «новенькую» – умеренно высокую, стройную, гибкую провинциалочку с чудными космами золотисто-белокурых волос и громадными голубыми глазами, с наивным любопытством глядевшими на новый для нее мир.
Луиза де Лавальер, как звали «новенькую», всего только две недели, как прибыла ко двору герцогини из родной Турени.
Нерадостно встретил Париж юную провинциалку. Сама герцогиня почему-то сразу не полюбила застенчивую Луизу и без обиняков дала ей понять, что не отсылает ее домой лишь ради услуг, оказанных отчимом Луизы, маркизом де Сэн-При, Орлеанскому дому. Холодность герцогини повлияла и на отношение к новенькой ее подруг. Никто не делал попыток помочь неопытной провинциалке освоиться с чуждой для нее жизнью, и только веселая, добрая д'Артиньи приняла некоторое участие в Луизе. Однако и эта добрая душа вскоре сообщила товаркам, что новенькая – или лицемерка, или бесконечная дурочка, не понимающая самых простых вещей. В скором времени все фрейлины Генриетты Английской со смехом передавали друг другу рассказы о новой смешной выходке или нелепой мысли, высказанной «неотесанной пастушкой из Турени». И вот теперь, воспользовавшись случайно выпавшим на их долю вечером полной свободы, жадные до проказ и насмешек девицы окружили Луизу де Лавальер, с насмешливым любопытством прислушиваясь к тому, что в ответ на их беглые вопросы рассказывала «пастушка из Турени» своим на удивление звучным, мелодичным голосом.
Когда Лавальер снова ударилась в сентиментальное описание идиллических красот родного замка, ее перебила полная, рослая красавица де Пон, первая скрипка в оркестре насмешниц двора герцогини Орлеанской:
– Итак, ты говоришь, что соседей у вас там было немного? Значит, тебе было довольно скучно там, у себя?
– О! Скучно в Лавальере? – почти с негодованием воскликнула молоденькая провинциалка. – Видно, что все вы ни разу не бывали на моей милой родине! Конечно, в зимние месяцы приходилось по большей части сидеть в комнатах, но ведь зима недолга у нас, в Турени! А весной, летом и осенью разве может явиться мысль о скуке?
– Значит, вы давали приемы и вечера исключительно в теплое время года? – спросила де Шимероль.
– Вечера? Приемы? – с очаровательной улыбкой повторила Луиза. – О, нет, этого у нас не бывало! Конечно, раза два в год у нас собирались ближайшие друзья и родственники, но назвать эти съезды приемами… Нет, милая Тереза, для приемов мы были слишком бедны! Я ведь– не одна, у меня еще есть взрослая сестра и брат-офицер.
Девушки насмешливо переглянулись при этом признании, а д'Артиньи с дружеской досадливостью передернула плечами: ведь бедность уже сама по себе была несчастьем, граничащим с пороком, а открыто и без нужды признаваться в нищете – нет, это было или самым непростительным цинизмом, или непроходимой глупостью! Ведь и все эти юные насмешницы тоже не могли похвастать достатком, на придворную службу их тоже толкнуло желание найти в Париже ту подходящую рамку для своей юности и красоты, которую не могли им доставить в провинции обедневшие родители. Но все они предпочли бы любой позор, чем открыто признаться в этом! Наоборот, в часы досуга они наперебой хвастали друг пред другом роскошью, весельем и разнообразием жизни в родных замках, заменяя горделивым вымыслом убогую действительность!
Тем временем Луиза, на мгновение унесшаяся в мечтах к своим близким, продолжала:
– А сверх того разве истинное удовольствие и истинная радость в таких нарядных роскошных празднествах, которыми так богата здешняя жизнь? Полно вам! Посмотрите, как после сбора винограда танцуют наши крестьяне кипучую гальярду, каким искренним весельем сверкают их глаза, как развеваются в веселом круженье волосы женщин и как задорно прищелкивают о землю деревянные подошвы их сабо![1] О, посмотрите только на гальярду, и вам сразу станет бесконечно скучно при одном только взгляде на чинный и мертвый менуэт, которым теперь так увлекаетесь вы все! Но разве в одних танцах там дело? Ах, как хорошо бывало выбежать под вечер за ворота замка и углубиться в далекое поле, навстречу возвращающимся стадам! Еще издали слышишь заунывно-ласковый напев пастушеской свирели и бодрое пощелкивание бича. Вот все ближе и ближе придвигается облако клубящейся пыли, из которой мало-помалу вырисовывается сначала мелкий скот, затем более крупный, рогатый. Где найдешь, где увидишь все это в вашем душном, чинном, замороженном Париже?
– Ну, милая моя, – заметила де Пон, – чего-чего, а уж рогатого скота в Париже, особенно при дворе, сколько угодно!
Луиза с наивным удивлением посмотрела на подруг, ответившим взрывом дружного смеха на это замечание, и, к их величайшему удовольствию, отозвалась:
– Неужели? Как жаль, что мне вовсе не пришлось видеть это!
– Ну, да! Ведь самый матерый представитель этого вида почти все время находится в отъезде! – кинула сквозь зубы смуглая брюнетка де Воклюз, у которой были свои счеты с тем, кого она имела в виду под этим непочтительным эпитетом.
– Впрочем, – продолжала Лавальер, – по правде сказать, я не очень-то долюбливала коров и быков. Зато барашки и овцы были моей слабостью! Я иногда даже сама пасла их! Ах, как хорошо было надеть широкополую соломенную шляпу, вооружиться крючковатым посохом и усесться с томиком Ронсара[2] на зеленом холмике среди кротких и послушных барашков! Вот этого удовольствия вы не знаете, этих тихих радостей я совершенно лишена здесь!
– О, да! – сантиментально закатывая глаза, сказала Мари де Руазель, чистокровная парижанка, никогда даже издали не видавшая настоящей деревни. – В сельской жизни столько красоты и поэзии!
– Напрасно ты заранее отчаиваешься, дочь моя! – покровительственно произнесла де Пон. – Ты достаточно миловидна, не лишена некоторой грации, обладаешь вкрадчивым голосом и томным взглядом. И стоит тебе только поумнеть да отбросить излишний провинциализм, как при нашем дворе недостатка в покладистых барашках не будет! Все они с восторгом лягут у твоих ног, и тебе нетрудно будет управлять ими не только без посоха, а просто одним движением своих длинных ресниц!
– Да, но для этого надо поумнеть, – отозвалась Воклюз, презрительно прищуривая недобрые глаза в сторону Луизы, – а для этого мало одного доброго желания!
Луиза хотела что-то сказать, но в этот момент внимание всех привлек шум копыт быстро скачущей лошади. Девушки кинулись к самой решетке и увидели, как мимо них быстро промчался какой-то всадник. Они успели заметить только, что всадник был еще молод и одет в скромный дорожный костюм; он быстро-быстро промелькнул перед их глазами, и вскоре стук копыт его лошади сразу оборвался за углом.
– Это к нам! – воскликнула Шимероль. – Кто бы это мог быть?
– Ну, мало ли кто! – лениво отозвалась Руазель, возвращаясь на старое место. – К ее высочеству то и дело прибывали курьеры от брата, английского короля! Итак, Луиза, – обратилась она снова к Лавальер, – ты сама пасла стада у себя на родине? Значит, ты пережила на самом деле все то что так красиво и заманчиво описывают поэты? Счастливая!
– Ну, «все» она едва ли пережила! – насмешливо отозвалась Воклюз и прибавила сквозь зубы: – Для этого наша «пастушка» – слишком глупенькая гусыня!
– Что ты подразумеваешь под этим «все», Мари? – звучным грудным голосом спросила Лавальер.
– Но… ведь… – несколько замялась Руазель. – Вспомни Жана де Мэрэ, Шаплэна, Лодэна.[3] При пастушке в пасторали всегда состоит молодой, красивый пастушок, который оберегает ее, ухаживает за ней, ловит на лету все ее желания, говорит с ней о любви и возвышенных мыслях. Ну… и… вообще… пастушок ублажает пастушку всем, чем может.
– Нет, моя добрая Мари, тут уже я должна разочаровать тебя! – с чарующей улыбкой ответила Луиза. – Пастушка при мне никакого не состояло, о любви и возвышенных чувствах мне говорил лишь мой старый, испытанный друг – томик Ронсара. Что же касается охраны и разных услуг, которые обязан оказывать даме приятный кавалер, то их мне по мере сил и возможности оказывал Нарцисс, мой верный, преданный пес!
– И… с успехом? – с притворным любопытством осведомилась де Воклюз.
Луиза с искренним изумлением посмотрела на подруг, которые пришли в неистовое веселье от вопроса Воклюз и особенно от тона, которым он был сделан.
Но она не успела осведомиться о причине непонятного ей смеха, как сзади, из-за решетки, послышался звучный мужской голос.
– Приветствую вас, прекрасные девицы, и искренне сожалею, что должен прервать на мгновение ваше веселье смиреннейшей просьбой!
Девушки обернулись. У решетки, держа на поводу лошадь, стоял всадник, незадолго перед тем пронесшийся мимо них.
Теперь быстрые девичьи глазки сразу разглядели, что незнакомец был еще моложе и одет еще беднее, чем им показалось с первого мимолетного взгляда. Действительно, на большой, порыжелой от времени и непогод широкополой шляпе не было ни пышного пера, ни пряжки; кожаный камзол носил следы неоднократной чинки, а ноги были обуты в неуклюжие ботфорты деревенской работы. Эту бедность костюма незнакомца еще ярче оттеняла выглядывавшая из-за пояса рукоятка шпаги старинной чеканной работы с тремя небольшими лилиями, края которых были оттенены мелкими бриллиантами.
Зато лицо юноши могло заставить забыть о костюме. Худощавое, с тонкими чертами, с тем особенным оливковым загаром, по которому сразу узнаешь гасконца, с веселыми, умными глазами, оно было полно энергии и силы. И волнистые иссиня-черные волосы, прихотливым руном ниспадавшие из-под шляпы, казались лучшей рамкой для нежного и мужественного лица незнакомца.
Некоторое время девушки молча разглядывали приезжего, затем де Пон, стараясь говорить как можно надменнее, обратилась к нему с вопросом:
– Чем можем мы служить вам? Изложите вашу просьбу!
– Да, это легко сказать – «изложите», – смеясь отозвался юноша. – Поручение, данное мне, не из тех, о которых кричат на улице! Но как быть? Я не вижу нигде поблизости ни калитки, ни ворот, а между тем время не терпит! Впрочем, это препятствие еще не так велико! – и, быстро привязав лошадь поводьями к колонке решетки, незнакомец одним движением перемахнул через ограду, перекинувшись в парк, словно акробат на трапеции.
Девушки невольно вскрикнули от испуга, а де Пон, объятая священным негодованием, возмущенно крикнула:
– Эй, вы! Что это за выходка? Да знаете ли вы, где вы находитесь?
– Знаю, знаю, моя красавица, – не смущаясь, ответил юноша. – Я нахожусь во дворце его высочества герцога Орлеанского перед благородными девицами, имеющими счастье служить ее высочеству герцогине и не уступающими в красоте, благородстве и изяществе древним грациям, с той только разницей, что граций было всего три, вас же, к чести и славе Франции, несравненно больше. Разрешите представиться вам, прекрасные девицы! Я – Ренэ Бретвиль, маркиз де Тарб, герцог д'Арк, к вашим услугам! – и юноша, сняв шляпу, отвесил посмеивавшимся фрейлинам самый изысканный поклон, какой сделал бы честь любому придворному щеголю.
– Герцог д'Арк? – подхватила язвительная де Воклюз, выступая вперед и делая Бретвилю жеманный реверанс– Скажите, ваша светлость, не потомок ли вы высокочтимой Жанны д'Арк?
Ренэ строго, укоризненно посмотрел на девушку и сдержанно ответил:
– Извиняюсь, высокородная девица, если я, вопреки обязанностям кавалера, не подхвачу на лету вашей шутки, которую вы кинули мне с необдуманностью, весьма понятной для вашего возраста. Но я слишком чту высокую и прелестную память этой девственницы, – юноша выразительно подчеркнул последнее слово, – чтобы легкомысленно шутить со слишком дорогим сердцу всякого истинного француза именем! Сан герцога д'Арк получил мой дед от блаженной памяти короля Генриха Четвертого в 1589 году, на поле сражения при Арк-Батайле, и с тех пор старший из представителей рода маркизов де Тарб прибавляет к своему имени еще и этот почетный титул! Однако, – продолжал он, обращаясь к де Поль, в то время как смущенная Воклюз юркнула за спину подруги, – позвольте мне изложить вам, как первой приветствовавшей меня здесь, свою просьбу. Проездом через Рамбулье я встретил одно высокопоставленное лицо – назвать его имя я не уполномочен: оно дало мне важное и спешное поручение к ее высочеству герцогине. Это лицо предупредило меня, что поручение должно быть передано до заката солнца сегодняшнего дня и что всякое промедление в исполнении его может вызвать бесконечно неприятные последствия для некоторых высоких особ. Побеждая многие непредвиденные препятствия, я с радостью въезжал в Париж, сознавая, что срок, данный мне, еще не истек. Однако самое главное препятствие оказалось впереди: меня не пропустили к ее высочеству и отказались даже доложить обо мне. На мои настойчивые просьбы мне было отвечено, что никто не решится побеспокоить в этот момент ее высочество, и что доложить о ком бы то ни было рискнет разве кто-либо из состоящих при ее высочестве фрейлин. Поэтому я и явился сюда, чтобы успеть до захода солнца исполнить свое поручение с вашей любезной помощью!