Уиллу и Грегу Макьюэнам
© Н. Холмогорова, перевод, 2012
©Издание на русском языке, оформление. OOО «Издательство «Эксмо», 2012
Конкретно? Вот конкретно: что представляет собой мужчина? В городе. В этом веке. В переходный период. В общей массе. Преображенный наукой. Подвластный учреждениям. Всецело подконтрольный. Среди торжествующей механизации. После недавнего краха радикальных надежд. В обществе, которое перестало быть сообществом и обесценило личность. Ибо возобладала множественная сила большинства, не принимающая в расчет единичное. Тратящая миллиарды на борьбу с внешним врагом, оставляя без денег домашние порядки. Допустившая дикость и варварство в крупнейших своих городах. При этом добавьте давление человечьих миллионов, познавших силу согласованного образа действий и мыслей. Как мегатонны воды формуют организмы на дне морском. Как приливы шлифуют гальку. Как ветры выдувают утесы. Прекрасная сверхструктура, открывающая новые горизонты перед неисчислимым человечеством. И ты пошлешь их работать и голодать, а сам будешь лакомиться старомодными Ценностями? Да ты сам чадо этой массы и брат всем остальным. В противном случае ты неблагодарный человек, идиот и дилетант. Вот, Герцог, думал Герцог, ты просил конкретности – получай ее.
Сол Беллоу. «Герцог» (1964).
Перевод с англ. В. Харитонова
Глава первая
Задолго до рассвета Генри Пероун, нейрохирург, просыпается, но это необычное пробуждение. Он открывает глаза уже после того, как отбросил одеяло, а возможно, и после того, как слитным привычным усилием поднялся с постели: он не помнит, в какой именно момент проснулся, да это и не важно. Прежде с ним такого не случалось, но он не встревожен, даже не удивлен: движения его легки, каждое доставляет радость, мышцы ног и спины приятно напряжены. Встает у кровати обнаженный – он всегда ложится спать голым, – ощущая прикосновение воздуха к коже, размеренное сонное дыхание жены и холодок зимней ночи; все эти ощущения ему приятны. Часы на тумбочке показывают 3.45. Он не понимает, что его разбудило: мочевой пузырь не лопается, кошмаров он сегодня не видел, а житейские проблемы и миропорядок как таковой его мало волнуют. Стоит во тьме, словно материализовавшись из пустоты, готовый к действию, ничем не обремененный. Несмотря на ранний час и трудный день накануне, он не чувствует усталости и совесть его спокойна. В голове ни единой мысли, лишь нечаянная бодрящая свежесть. Генри беспричинно, бесцельно направляется к ближайшему окну, шагая легко и размашисто, так что возникает подозрение: а вдруг он лунатик? Или все это сон? Если он все еще спит, очень жаль: грезы его не интересуют, явь таит куда больше возможностей. Но нет, он уверен, что проснулся, и он в здравом уме, ибо только трезвый рассудок способен провести грань между сном и явью.
Спальня огромна и почти пуста. Генри движется как в немом кино; мелькает секундное сожаление о том, что это ненадолго и скоро пройдет. Встает у окна, осторожно, стараясь не разбудить Розалинд, раздвигает деревянные ставни. Он заботится не столько о ней, сколько о себе: придется объяснять ей, зачем встал, а момент будет упущен. Отодвигает вторую ставню – она складывается гармошкой – и приподнимает раму. Окно очень высокое, но благодаря свинцовому противовесу рама уходит вверх легко. Морозный воздух обжигает кожу, февраль все-таки, но Генри холода не боится. С высоты второго этажа он смотрит в ночь: залитый матово-белым сиянием город, остовы деревьев в сквере, внизу – черный частокол ограды. За окном один-два градуса мороза, и воздух чист. Поверх уличных огней видны звезды – над ампирным фасадом, что через площадь, еще горят остатки созвездий. Этот классический фасад – новодел, реконструкция: от немецких бомбежек району Фицровия тоже досталось. Сразу за ним – башня почтамта: канцелярски-унылая днем, ночью, умело подсвеченная, она бодро напоминает о годах оптимизма.
А сейчас годы чего? Неразберихи и страха, порой сам себе отвечает Генри, когда в еженедельной круговерти ему случится над этим задуматься. Но не сейчас. Сейчас он подается вперед, опираясь о подоконник: простор и четкость линий восхищают его. Зрение обострено до предела. Он видит слабый слюдяной блеск на тротуаре – застывший голубиный помет, на расстоянии он так же радует глаз, как свежевыпавший снег. Ему приятна симметрия черных чугунных прутьев ограды, их мрачных теней и решеток водостока. Переполненные урны напоминают скорее об изобилии, а не о грязи, пустые скамейки в парке ждут не дождутся обычных своих седоков – жизнерадостных клерков, вышедших на обеденный перерыв, студентов из индийского общежития, листающих толстые учебники, тихих и буйных влюбленных, угрюмых наркоторговцев и ту полоумную старуху, что часами кричит: «Пошли вон! Пошли вон!» – протяжно и сипло, как хищная болотная птица.
Застыв у окна этаким невосприимчивым к холоду мраморным изваянием, он смотрит на Шарлотт-стрит, на теряющийся вдали ряд разномастных фасадов с резкими зигзагами крыш и думает о том, что этот город – на самом деле совершенная конструкция, шедевр природы: миллионы существ лепятся к наслоениям цивилизации, как на коралловом рифе, спят, работают, развлекаются; при этом большинство из них действуют слаженно, заботясь о функционировании системы в целом. Взять хотя бы ту часть города, где обитает сам Пероун. Триумф соразмерных пропорций; в центре безупречного квадрата площади, разбитой самим Робертом Адамом, идеально круглый парк, мечта восемнадцатого века в современнейшем обрамлении: сверху – сияние фонарей, снизу – оптоволоконные кабели, по трубам струится свежая вода, а нечистоты мигом уносятся прочь.
Привыкший анализировать собственные ощущения, он задумывается, чем вызвана столь длительная и неуместная эйфория. Может, пока он спал, на молекулярном уровне произошел химический сбой – включились допаминовые рецепторы, активируя цепную реакцию на внутриклеточном уровне; или все оттого, что сегодня суббота, или просто сказывается переутомление? Он и правда вымотался к концу недели. Вернулся в пустой дом и лег в ванну с книгой, радуясь, что ни с кем не надо разговаривать. Начитанная, и даже чересчур, дочка Дейзи прислала ему биографию Дарвина, имеющую какое-то отношение к роману Конрада, который он тоже обещал прочесть, но еще не открывал: мореплавание, даже в виде назидательных историй, его не интересует. Уже несколько лет Дейзи пытается исправить его, как она считает, вопиющее невежество: рекомендует ему книги, упрекает за дурной вкус и нечуткость к художествам. Отчасти она права: из школы – прямиком в медицинский институт, рабский труд интерна, затем – нейрохирургия вперемежку с судорожным, урывками, воспитанием детей… словом, лет пятнадцать он вовсе не открывал книг, разве что медицинские справочники. С другой стороны, смертей и страданий, мужества и отчаяния он сам повидал столько, что хватило бы на дюжину литератур. Но он послушно читает книги из ее списка: дочь уже совсем взрослая, живет в пригороде Парижа, видятся они раз в полгода, и книги помогают ему поддерживать с ней связь. Кстати, она приезжает сегодня вечером – вот и еще один повод для эйфории.
Дейзи приезжает, а он не прочел еще и половины из списка, – и вот, лежа в ванной, время от времени поправляя ногой регулятор теплой воды, моргая слипающимися от усталости глазами, читал он о том, как Дарвин создал «Происхождение видов», а затем – краткий пересказ заключительных страниц, опущенных в последующих изданиях, и в то же время слушал новости по радио: беспристрастный мистер Бликс[1] снова обращается к ООН… предотвратить войну… Тут Пероун понял, что ничего не понимает, выключил радио и снова взялся за книгу. Местами эта биография вызывала у него приятную ностальгию по старой зеленой Англии, Англии дилижансов и высоких устремлений; местами – легкую горечь оттого, что вся человеческая жизнь, словно домашний соус в бутылке, умещается на нескольких сотнях страниц. И оттого, с какой легкостью наше существование – мечты и надежды, родные и друзья, тысячи любимых мелочей, таких вековечных, таких незыблемых, – исчезает без следа. Потом он прилег на кровать, чтобы подумать, чем бы поужинать… и дальше не помнил ничего. Должно быть, Розалинд, придя с работы, укрыла его одеялом. Должно быть, поцеловала. Сорокавосьмилетний мужчина в пятницу вечером, в половине десятого, падает на кровать и спит как убитый – что ж, такова современная жизнь. Он работает, не щадя себя, как и все вокруг; а эта неделя выдалась тяжелее прочих, поскольку половина больничного персонала слегла с гриппом и список операций на этой неделе у него был вдвое длиннее обыкновенного.
Генри сам не понимает, как ухитряется работать в таком режиме: одновременно он проводит в одном помещении сложную операцию, в другом – рутинные процедуры, в третьем – надзирает за старшим из своих интернов. Интернов-нейрохирургов у него двое: Салли Мэдден – почти мастер, на нее вполне можно положиться, и младший, Родни Браун из Гайаны – парень способный и трудолюбивый, но ему недостает уверенности в себе. У Джея Стросса, анестезиолога, постоянно работающего с Генри, свой интерн – девушка по имени Гита Сиал. Три дня, с Родни на хвосте, Пероун метался из одной операционной в другую, из другой в третью – стук собственных башмаков по начищенным полам коридора и разнообразные скрипы и взвизги дверей служили ему аккомпанементом. Взять хотя бы пятничное расписание. Оставив Салли зашивать прооперированного, Пероун мчится в соседнюю операционную, чтобы избавить пожилую пациентку от тригеминальной невралгии, вызывающей болезненный тик. Небольшие стандартные операции всегда доставляют ему удовольствие – ему нравится действовать быстро и аккуратно. Просунув палец в перчатке в рот пациентки, он нащупывает на нёбе нужную точку и, едва взглянув на экран увеличителя, протыкает ей щеку длинной иглой – прямо в узел тригеминального ганглия. Джей заходит с порога посмотреть, как Гита на краткий миг приводит женщину в сознание. От электрической стимуляции кончиком иглы женщина морщится и сонным голосом подтверждает, что положение правильное – Пероун попал в цель с первого раза. Ее снова усыпляют, а больной нерв «поджаривают» радиочастотной термокоагуляцией. Фокус в том, чтобы, убрав боль, оставить чувствительность к легким прикосновениям, – и с этой задачей Пероун легко справляется. Пятнадцать минут работы – и три года невыносимой, изматывающей боли остались в прошлом.
Затем Пероун зажимает шейку аневризмы центральной мозговой артерии – в этом искусстве он настоящий мастер – и проводит биопсию опухоли в таламусе, где оперировать невозможно. Пациент – двадцать восемь лет, профессиональный теннисист, уже страдает от потери памяти. Пероун извлекает из глубин его мозга иглу и с первого взгляда видит, что ткань аномальна. Устное сообщение из лаборатории подтверждает его правоту. Остается слабая надежда на радио- или химиотерапию… и еще – нелегкий разговор с родителями парня.
Следующий случай – краниотомия: менингиома у женщины пятидесяти трех лет, директрисы начальной школы. Опухоль разрослась над двигательным центром – четко очерченная, она легко отделяется от здоровой ткани несколькими движениями «ротона». Неплохо, очень неплохо. Пока Салли зашивает пациентку, Пероун мчится в соседнюю операционную, где ждет многоуровневой лумбарной ламинэктомии мужчина сорока четырех лет, садовник из Гайд-парка. Садовник безобразно толст, водянистые телеса его, распростертые на столе, колышутся и трясутся от манипуляций хирурга; чтобы добраться до позвонков, Пероуну приходится прорезать добрых четыре дюйма подкожного жира.
Затем – услуга старому приятелю-отоларингологу, попросившему вскрыть слуховой проход у семнадцатилетнего пациента (интересно, почему ухо-горло-носы такие нерешительные?). Пероун вырезает прямоугольный участок кости за ухом; это занимает больше часа, и на пороге, разъяренно жестикулируя, приплясывает Джей Стросс, которому не терпится покончить с собственным списком. Наконец обнажается для операционного микроскопа опухоль – небольшая вестибулярная шваннома, в каких-нибудь трех миллиметрах от улитки. Поручив справляться с ней приятелю ухо-горло-носу, Пероун бежит в соседнюю операционную на процедуру. Процедура рутинная, но неприятная – крикливая дамочка слезливо-скандальным тоном потребовала, чтобы спинальный стимулятор ей переставили на живот. Она уже была здесь месяц назад, просила поставить стимулятор на спину, а то с ним неудобно сидеть. Теперь же обнаружилось, что, когда он на спине, невозможно лежать. Пероун делает длинный разрез на животе, битый час копается в дамочкиных внутренностях, разыскивая провод от батарейки, – и, главное, зачем? Ведь через месяц опять придет!
Обедает он бутербродом с рыбой и огурцом, запивая его минералкой из бутылочки. В тесной комнате отдыха, где запахи тостов и пиццы из микроволновки живо напоминают об операционной, он садится рядом с санитаркой Хизер, разбитной кокни, любимой всеми в отделении, и выслушивает пространную повесть о том, как ее зятя по ошибке арестовали за вооруженный грабеж. А у него ведь алиби безупречное, во время преступления он был у зубного врача, где ему выдирали зуб мудрости. В другом конце комнаты идут разговоры о гриппе: сегодня слегли еще одна медсестра и стажер Джея Стросса. Посидев четверть часа, Пероун возвращается в операционную. Пока Салли за соседней дверью сверлит череп старика, дорожного инспектора на пенсии, чтобы облегчить давление внутреннего кровоизлияния – у него хроническая субдуральная гематома, – Пероун делает краниотомию для иссечения правой фронтальной глиомы, и в этом ему помогает последнее слово техники – компьютеризированная система слежения. Следующую субдуральную гематому он поручает Родни.
Кульминацией дня становится удаление пилоцитозной астроцитомы у четырнадцатилетней Андреа Чепмен – девочки из Нигерии, живущей в Брикстоне в семье дяди, викария англиканской церкви. До опухоли удобнее всего добираться сзади, из сидячего положения, с местной анестезией, а это создает Джею Строссу дополнительные сложности – может случиться, что пузырек воздуха попадет в вену и вызовет эмболию. Андреа Чепмен – тяжелая пациентка, да и племянница не из легких. В Англию она приехала два года назад, удрученный викарий и его жена показали Пероуну фотографию: милая девчушка в кружевном фартучке, с тугими лентами в косичках и застенчивой улыбкой. Но брикстонская средняя школа разбудила в ней что-то такое, что в нигерийской провинции предпочитало не проявляться. Музыка, манера одеваться, уличный жаргон, уличные «понятия» – все это она быстро усвоила. Ее стало не узнать, жаловался викарий, пока его жена суетилась вокруг племянницы в приемном покое. Прогуливает школу, пьет, принимает наркотики, ворует в магазинах, хамит и ругается «как матрос». Может быть, все это оттого, что опухоль что-то придавила в мозгу?
Но Пероун не мог его этим утешить. Опухоль располагалась далеко от лобных долей – в верхней части червя мозжечка. Девочка уже страдала от утренних головных болей, «слепых пятен» и атаксии – расстройства координации. Но и эти симптомы не разубеждали ее в том, что против нее составлен заговор: опекуны, врачи, полиция – все сговорились и объявили ее больной, чтобы не позволить ей больше тусоваться в клубах. Не проведя в больнице и нескольких часов, она успела поругаться с медсестрами, старшей медсестрой и престарелой соседкой по палате, сделавшей ей замечание за мат. Да и самому Пероуну объясняться с ней было нелегко. Даже в относительно спокойном состоянии Андреа трещала без умолку, словно рэпер на MTV, раскачивалась, сидя на койке, жестикулировала с неожиданной плавностью, раскрытыми ладонями словно гладя воздух перед собой, – быть может, пыталась успокоить собственные внутренние бури. И все же Пероуну она понравилась – ее неукротимый дух, пламенные темные глаза, белоснежные зубы и стремительно мелькающий между ними розовый язычок. Посреди самых безобразных сцен она вдруг улыбалась весело и лукаво, словно проверяла, удастся ли ей и на этот раз выйти сухой из воды. Укротил ее Джей Стросс: лишь американец сумел найти нужное сочетание тепла и прямоты, как видно недоступное англичанам.
Операция Андреа длилась пять часов и прошла успешно. Пациентку посадили, наклонив голову вперед и уложив лбом на специальную подставку. Вскрывать приходилось очень осторожно – на затылке, прямо под костью, проходят крупные сосуды. Родни стоял по левую сторону от Пероуна с биполярным каутеризатором наготове – на случай, если начнется кровотечение. И вот наконец перед ними предстал намет мозжечка – бледный, хрупкий, прекрасный, почему-то напомнивший Пероуну танцовщицу под покрывалом. Под ним лежал мозжечок. Осторожно проведя разрез, Пероун позволил мозжечку опуститься вниз – усилий здесь не требовалось, хватило одной силы тяжести – и заглянул вглубь, туда, где, придавленное огромной красной массой опухоли, лежало шишковидное тело. Астроцитома была четко очерчена и только частично инфильтрировалась в окружающую ткань. Пероун сумел вырезать почти все, не повредив ни одной важной функциональной области.
Пероун дал Родни несколько минут повозиться с микроскопом и вакуумным отсосом, затем позволил зашить разрез. Забинтовал сам. Выйдя наконец из операционной, не чувствовал ни малейшей усталости. Операции никогда его не утомляют: в замкнутом мирке операционной, среди жестко упорядоченных процедур, поглощенный красочными картинами в линзе операционного микроскопа, он чувствует себя почти богом, и работа доставляет ему наслаждение.
И утренний прием накануне, как и в прочие дни недели, был не сложнее обычного. Пероун слишком опытен, чтобы впускать в себя разнообразные человеческие боли и беды: его задача – помогать. И обходы, и еженедельные собрания разных комитетов его не утомляют. Нет, по-настоящему вымотала его послеобеденная бумажная работа: гора запросов, ответы на запросы, тезисы для двух конференций, письма коллегам и издателям, неоконченное сравнительное исследование, а кроме этого – административные предложения, и правительственный проект реформы фонда, и ревизия учебных программ. А помимо всего этого, пора – давно пора – коренным образом пересмотреть план действий в случае ЧС. Понятие «чрезвычайная ситуация» давно уже не ограничивается простой железнодорожной аварией: слова «катастрофа», «массовые человеческие жертвы», «химическое и биологическое оружие», «ядерная атака» в последнее время стерлись от повторения. Весь прошлый год множились разные комитеты и подкомитеты, а сейчас их циркуляры, входящие и исходящие, вышли за пределы медицинской иерархии, достигая далеких высот Гражданской службы и министра внутренних дел.
И Пероун диктовал, долго и монотонно, а когда секретарша ушла домой, стал печатать сам, сидя в тесном жарком кабинете на третьем этаже. Работу задерживало непривычное отсутствие беглости. Он привык гордиться легкостью в подборе слов, гладким суховатым стилем. Ему не приходится долго думать над текстом – пока пальцы набирают, нужные слова приходят сами. Но сегодня он начал спотыкаться. Нет, с профессиональной терминологией – а уж ее-то он знал великолепно – у него по-прежнему было все хорошо. Но отдельные слова вдруг вставали поперек дороги – как будто он на ходу натыкался то на велосипед, то на шкаф, то на вешалку для пальто. То он, составив предложение и начав его печатать, забывал, что дальше, то загонял себя в грамматический тупик, так что приходилось стирать написанное и начинать заново. Над тем, было ли это причиной усталости или ее следствием, он не задумывался – просто упрямо довел работу до конца, в восемь вечера разослал последние электронные письма и встал из-за стола, за которым горбился с четырех. По дороге домой заглянул к своим сегодняшним пациентам в отделение интенсивной терапии. Все было нормально. Андреа спала, и, судя по мониторам, у нее все было в порядке. Меньше чем через полчаса он вернулся домой, принял ванну – и вскоре уже спал.
Две фигуры в темных пальто пересекают площадь по диагонали, к Кливленд-стрит, удаляясь от него под дробный перестук каблучков, – наверняка медсестры возвращаются домой, хотя сейчас не время для пересменки. Они идут молча, хоть и не в ногу, но очень близко друг к другу, по-родственному, плечом к плечу. Проходят прямо под окном и, перед тем как уйти с площади, делают четверть круга по парку. Как трогательно: за каждой в воздухе повисает облачко пара, как будто эти взрослые женщины играют в паровозики. Вот они подходят к дальнему углу площади; Генри смотрит на них с высоты, и не просто смотрит, но следит за их перемещением, как всеведущий, но далекий бог. Вот они шагают в ночи, в промозглом холоде – теплые биологические моторы, снабженные сложным механизмом ходьбы, пригодным для любой местности; тела их начинены бесчисленным множеством нервных сетей, подводящих вглубь, к костям, мышцам, теплые нити, по-своему разумные, позволяющие живой машине самой выбирать свой путь.
Он стоит у окна уже несколько минут; возбуждение понемногу проходит, и он начинает дрожать от холода. Под парковыми платанами, замкнутыми в кольце ограды, на темных пригорках и впадинах лежит изморозь. Машина «скорой помощи» с отключенной сиреной, сверкая голубыми огнями на крыше, выруливает на Шарлотт-стрит и, прибавив скорость, направляется на юг – должно быть, в Сохо. Он отворачивается от окна, чтобы надеть толстый шерстяной халат, висящий на стуле. И в этот самый момент в его поле зрения появляется что-то новое – какая-то яркая бесцветная точка то ли на площади, то ли между деревьями. Но он не сразу поворачивается к окну. Он замерз и хочет накинуть халат. Он поднимает халат, просовывает одну руку в рукав, на ощупь находит второй и только тогда, шагнув к окну и затягивая пояс, – видит.
Сперва он не понимает, что это такое, то есть ему кажется, что понимает. Его первая мысль – радостная, – что это космическое явление. Метеорит пылает в лондонском небе, двигаясь слева направо, низко над горизонтом, хотя и выше самых высоких домов. Но нет: падучие звезды гаснут мгновенно. Вспыхнула – и сгорела, и нет ее. А эта движется медленно, даже величественно. Пероун сразу же пересматривает свое представление о расстоянии: нет, этот огонь не в сотнях, а в миллионах миль от Земли, огибает Солнце по вытянутой орбите. Это комета – чуть тронутая золотом по краям, с ярким ядром, оставляющим за собой хвост. Он видел комету Хейла-Боппа: они с Розалинд и с детьми наблюдали ее с травянистого пригорка в Озерном крае, и сейчас он снова испытывает тот же всплеск благодарности за то, что ему позволено на миг соприкоснуться с чем-то неземным, поистине безличным. И на этот раз все еще лучше – ярче, быстрее, еще поразительнее оттого, что ничего подобного он не ожидал. Должно быть, пропустил новости. Совсем заработался. Он уже готов разбудить Розалинд – ей интересно будет посмотреть, – но понимает, что, пока она встанет, пока подойдет к окну, комета исчезнет. Тогда он тоже все пропустит. Но и не поделиться таким зрелищем невозможно.
Он уже делает шаг к кровати, как вдруг слышит тихий, ровный, постепенно нарастающий механический гул. Только теперь он понимает. Оглядывается через плечо, ища подтверждения своей догадке. Да, конечно: комета с такого расстояния казалась бы неподвижной. В ужасе он бросается назад, к окну. Под нарастание механического гула снова переоценивает расстояние, на сей раз в сторону уменьшения, от космической ледяной пыли – к земному. Три или четыре секунды прошли с тех пор, как он увидел огонь в небесах, и за это время он дважды менял свое мнение. Все верно: огонь летит по тому же маршруту, которым он сам много раз возвращался домой – поднимал спинку сиденья, смотрел на часы, откладывал бумаги и принимался вглядываться в иллюминатор, тщетно пытаясь различить в огромном, серо-желтом, почти красивом облаке смога свой дом; с востока на запад, вдоль южного берега Темзы, в двух тысячах футах над землей, на подлете к Хитроу.
Теперь самолет точно на юге, примерно в миле отсюда; скоро он пролетит над верхушками самых высоких деревьев, а затем скроется за почтамтом. Несмотря на яркое городское освещение, контуры самолета теряются в предрассветной мгле. Горит, должно быть, ближнее крыло, в том месте, где оно соединяется с фюзеляжем, или один из моторов под крылом. Передний край огня образует приплюснутую белую сферу, сзади он вытягивается в красно-желтый конус, совсем непохожий ни на метеор, ни на комету – разве что в изображении какого-нибудь современного художника. Мигают посадочные огни – словно притворяются, что ничего страшного не происходит. Но рев мотора выдает их обман. На фоне обычного глубокого, спокойного гула нарастает другой звук, прерывистый, кашляющий, жуткий, – то ли визг, то ли сдавленный крик, нечистый, смешанный звук, выдающий предельное напряжение металла; он нарастает, он закручивается, он растет и растет, как аккомпанемент к жуткому аттракциону. Сейчас что-то произойдет.
Он не станет будить Розалинд. К чему ей видеть этот кошмар? И действительно, чем-то все это напоминает давно забытый сон. Сидя в кресле, перед едой на пластиковой тарелочке, убаюканный, как и большинство пассажиров, монотонностью полета, он порой позволяет себе подумать и об опасности. Снаружи, за стенкой из стальных листов и светлой пластмассы – минус шестьдесят градусов и четыре тысячи футов до земли. Когда летишь через Атлантику со скоростью пятьсот футов в секунду, приходится полагаться на случай, потому что все так делают. Другие пассажиры не боятся, потому что смотрят на тебя, а ты делаешь вид, что не боишься. С одной стороны, если взять статистику, то под колесами автомобилей люди гибнут куда чаще, и это успокаивает. В конце концов, как иначе попасть на конференцию в Южной Калифорнии? Полет – как фондовая биржа, все держит лишь хрупкий союз ожиданий. Пока ни у кого не сдали нервы, пока на борту нет ни бомб, ни бандитов – все прекрасно. Но при малейшем сбое рискуешь всем. И если взять другую статистику – число смертей на число поездок, эти цифры не утешают. И биржа давно лопнула бы.
Порой, замерев с пластмассовой вилкой в руке, он пытается представить себе, как это бывает: женский визг, приглушенный салонной акустикой; торопливое копание в багаже в поисках мобильников; стюардессы, в ужасе цепляющиеся за обрывки заученных действий; все уравнивающий запах дерьма. Но и снаружи, с точки зрения праздного зрителя, эта картина тоже ему знакома. Почти полтора года прошло с тех пор, как полпланеты смотрело на невидимых пленников, несущихся по небесам к неминуемой катастрофе, – а невинный силуэт летящего самолета все еще вызывает неприятные ассоциации. Все сходятся на том, что аэролайнеры в небе теперь выглядят как-то по-другому – то ли хищно-зловещими, то ли обреченными.
Генри кажется, что на темном фоне небес он различает еще более темную тень – очертания самолета, но он понимает, что это лишь обман зрения. Вой горящего мотора все пронзительнее. Так и ждешь, что вот-вот внизу, в спящих окнах, один за другим зажгутся огни или на площадь высыплют местные жители в ночных рубашках. За спиной у него Розалинд поворачивается на другой бок – шум ночного города ей никогда не мешает, этот вой, должно быть, звучит для нее не страшнее полицейской сирены на Юстон-роуд. Белая сердцевина пламени и красно-желтый хвост становятся все больше. Там, где горит, в центральной части, пассажирам не выжить. И это тоже знакомая часть кошмара – ужас, которого не видишь. Катастрофа, за которой следишь с безопасного расстояния. Видна смерть, но не видны те, кто умирает. Ни крови, ни криков, ни самих человеческих фигур – только пустота, подстегивающая воображение. Смертельная схватка в салоне – несколько смельчаков противостоят вооруженным фанатикам… В какую часть самолета бежать, чтобы спастись от невыносимого жара? Наверное, к пилотам – рядом с людьми как-то легче. Задержаться в салоне, чтобы достать с полки свой багаж, – что это, жалкая глупость или необходимый оптимизм? И попытается ли тебя остановить та густо накрашенная дама, что совсем недавно подавала тебе джем и круассаны?
Самолет летит над верхушками деревьев. В просветах меж голых ветвей празднично мелькает огонь. Пероуну приходит в голову, что надо бы что-то сделать. Но пока он дозвонится до службы спасения, все будет кончено. Наверняка они уже все знают от самого пилота – если он жив, конечно. Может быть, уже заливают пеной посадочную полосу. Спускаться вниз и одеваться, готовясь к срочному выезду, тоже бессмысленно. По плану ЧС аэропорт не в их районе. В других кварталах, к западу, в темных спальнях сейчас одеваются другие врачи, они ни о чем не подозревают. До земли еще миль пятнадцать. Если взорвутся топливные баки, врачебное искусство не понадобится.
Самолет выныривает из-за деревьев, пересекает пустое пространство и скрывается за почтамтом. Будь Пероун склонен к мистике, к поиску сверхъестественных объяснений, он мог бы задуматься о своем избранничестве, – зачем-то он проснулся, встал у окна, наверняка внешний разум решил сообщить или показать ему что-то важное. Но город по самой своей природе плодит бессонницу и сам не знает отдыха: провода его поют не умолкая; и наверняка каждую ночь миллионы людей стоят у окон и таращатся в пустоту, хотя им полагается спать. Причем каждую ночь это другие. То, что в эту ночь не спящим оказался он, – чистая случайность. Антропный принцип, только и всего. Готовность усматривать в случайностях сверхъестественный смысл напрямую связана с тем, что его коллеги-психиатры именуют проблемой, или идеей, отношения. Избыток субъективности, желание упорядочить мир в соответствии со своими нуждами, неспособность примириться с собственной незначимостью. С точки зрения Генри, подобный образ мыслей относится к тому спектру, на краю которого зловещим покинутым храмом высится психоз.
Возможно, подобные рассуждения и разожгли пожар на борту самолета. Какой-нибудь истинно верующий с бомбой в каблуке. Среди перепуганных пассажиров многие, должно быть, молятся (еще один случай «идеи отношения»), каждый своему богу, умоляя его вмешаться. А потом, на похоронах, их родные будут обращаться за утешением к тому самому богу, что погубил их близких. Для Пероуна это еще один повод для изумления, свидетельство сложности человеческой натуры, выходящей за рамки нравственности. Как получается, что бок о бок с безумием и резней существуют достойные люди, благородные дела, прекрасные соборы, мечети, кантаты, поэмы? Даже отрицание Бога, как Генри с изумлением и негодованием услышал как-то от священника, – это духовный опыт, форма молитвы; выходит, не так-то просто вырваться из когтей религии. Нет, лучше надеяться, что самолет загорелся по самым простым, механическим причинам.