Тиму Кину
Смысл жизни в том, чтобы найти свой дар.
Пабло Пикассо
Jeanne Mackin
PICASSO’S LOVERS
Copyright © 2024 by Jeanne Mackin
All rights reserved This edition published by arrangement with Taryn Fagerness Agency and Synopsis Literary Agency
© Савельев К., перевод на русский язык, 2024
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024
Часть I
1
Ирен Лагю
Париж,
1953 год
Мой любовник Пабло Пикассо, величайший из когда-либо живших художников, мог не прожить и одного дня.
После рождения он был похож на голубовато-белую восковую статуэтку младенца; не шевелился и не издавал никаких звуков. «Мертворожденный», – прошептала медсестра. Его мать так измучилась во время родов, что не отреагировала. Но дядя, который расхаживал по коридору вместе с отцом Пабло, еще никогда не видел мертворожденного ребенка, и ему стало любопытно. Он так низко склонился над младенцем, что кончик его зажженной сигары коснулся кожи малыша.
Пабло – все еще голубовато-белый – заворочался и захныкал. Его лицо покраснело, потом он энергично заголосил. Величайший из когда-либо живших художников – уверяю вас, не только по моему мнению! – решил жить. Огонь вернул его к жизни. Огонь поддерживает его жизнь.
– Рожденный огнем, – говорю я.
– Что такое? – через много лет после своего чудесного рождения Пабло отворачивается от зеркала над умывальником и впивается в меня своими всевидящими черными глазами.
Мы вместе поужинали в кафе «Флер» и провели ночь в его студии на набережной Гран-Огюстен; улеглись среди ящиков, холстов и статуй. Десятилетия его работы были собраны в одном месте, которое, как он надеялся, будет безопасным во время немецкой оккупации. В основном так оно и было. На самом деле, они иногда приходили к Пабло, чтобы что-нибудь купить, хотя режим объявил его декадентом. Он продал немцам несколько картин.
Еще он слушал – очень внимательно: на тот случай, если вдруг проскользнет что-нибудь полезное для французского Сопротивления. Он подшучивал над немецкими солдатами, которые расхаживали по нашим бульварам и сидели в наших кафе во время оккупации. Это были шутки на тайном французском сленге, и солдаты лишь делали вид, будто понимают их. Как и задумал Пабло, они были оскорбительными для немцев.
Люди говорили, что мой любовник живет только ради искусства, а женщины и политика не имеют для него такого значения, как живопись и скульптура. Но люди меняются. Когда Франко и Гитлер разрушили тот испанский город, Гернику, Пабло изменился. Невозможно смотреть на кричащих матерей и убитых детей на фоне всеобщей жестокости и думать: «Этому человеку наплевать на людей и политику».
И я видела, как меняется его лицо, когда он говорит о Франсуазе[1] – женщине, которая уходит от него.
– Думаю, сегодня будет отличный день, – сказала я. – Но возвращайся в постель, Пабло! Еще слишком рано.
Я разгладила простыню, смятую и влажную после нашей маленькой вакханалии, и похлопала по ней ладонью.
– Скоро приедет авто. Если я не буду готов, Поль начнет жать на клаксон и устроит сцену на улице. Он такой же чокнутый, как и его мать!
– Ольга действительно обезумела? Мне всегда казалось, что у нее есть к этому склонность. Хотя твоего общества достаточно, чтобы взбесить любую женщину. Почему вы просто не разведетесь?
Остается лишь гадать, какой была бы моя жизнь, если бы я вышла за Пабло, когда мы оба были молодыми. «Вряд ли счастливой», – думаю я. Нет, я сделала правильный выбор! И все же…
Как же хорошо находиться подальше от горничных, составления меню и прочих домашних обязанностей, которые крадут время женщины и мешают ее творчеству! Нас не пускают за закрытые двери так же просто, как мужчин.
Пабло возвращается к своему отражению в зеркале и изучает его, проводя бритвой кривую линию по белой пене на щеке и обнажая плоть цвета спелой оливки. Еще одно произведение искусства!
– Одевайся поскорее, – говорит он. – Ольга не согласится на развод, и тебе известно об этом.
– Ты говоришь так уже несколько лет. Наверное, очень удобно иметь жену, которая живет отдельно и не дает тебе жениться на другой женщине.
Он бросает мне мокрое полотенце.
– Вставай! Скоро приедет автомобиль.
– Только послушай себя, любимый! «Автомобиль». «Шофер». Я помню дыры в твоих башмаках, когда между нами все только начиналось!
– Это было давно. И он не просто шофер, а мой сын.
– Да, многое изменилось… – Я скручиваю сигарету, закуриваю и позволяю простыне упасть с моей обнаженной груди.
Я вижу, что он смотрит туда, а не на мое лицо, поэтому поднимаю плечи и слегка потягиваюсь. Он ухмыляется.
Взгляды Пабло похожи на мазки кисти. Одни бывают долгими, медлительными, с насыщенной текстурой и пигментом. Другие – короткими, поверхностными и даже случайными. Сейчас его взгляд где-то посередине этого спектра.
Когда-то он находил достаточно для создания целой картины. Он видел кожу, кости и мышцы, уверенность или неуверенность в глазах модели. Он видел прошлое, настоящее и будущее одновременно и изображал их так, как будто время не имело значения.
Да, так он рисовал меня. Всю и сразу, угловатую геометрию тела – и он делал из меня нечто вечное и прекрасное. Вот что художник может сделать для женщины! Когда другие мужчины смотрели на меня, я видела только их желание, стремление обладать мною. Когда Пабло смотрел на меня, его лицо преисполнялось радостного изумления, готовности перевести его в карандашные штрихи и мазки кисти.
Весна, второй год Первой мировой войны. Мне еще не исполнилось двадцати, и я вернулась из холодной и голодной Москвы, где буханка хлеба стоила как шелковое платье. Мой покровитель, великий русский князь, завел привычку сидеть в своем саду под безлиственными ветвями, заламывая пальцы и хмуря брови. Он ощущал скорую гибель, как и большинство старых аристократов. Но я не хотела разделить с ним эту участь. Обратно, в Париж!
Когда Пабло впервые увидел меня, я сидела около фонтанчика Уоллеса на Пляс-Эмили, запрокинув лицо к солнцу, словно кошка, которая радуется ясному дню. Я гадала, какие приключения найду на свою голову, кем будет моя новая любовь и будет ли у этого человека хорошая еда. Было начало лета. Я украла кулек вишен и рогалик на рынке Лезаль, но у меня урчало в животе.
У меня была при себе меховая накидка, годная для продажи, но она могла пригодиться зимой. У меня было жемчужное ожерелье, но оно так мило смотрелось на мне, что я бы не рассталась с ним даже за сытный обед.
Пабло нашел меня. Я открыла глаза – и вот он: маленький симпатичный черноглазый испанец, смотревший на меня так, как будто раньше никогда не видел женщину.
Я оглянулась на тот случай, если его внимание привлекло нечто, расположенное за фонтаном; но нет, он глядел на меня. Я выпрямила спину и слегка повернулась, чтобы продемонстрировать свое лицо с наиболее выгодной стороны.
Пабло и его друзья только что позавтракали. Я ощущала запах розмарина и тушеного мяса в их дыхании. Но если его друзья пошатывались от дешевого вина, то Пабло был трезвым как стеклышко.
– Пойдем со мной, – сказал этот мальчик-мужчина и протянул руку.
– Нет. С какой стати? – Я отступила, изображая безразличие.
– Потому что я нарисую тебя, и ты будешь жить вечно. – Он подошел ближе и обнял меня.
– До того, как мы переспим, или потом? – Я засмеялась и отшатнулась от него.
Собственно, у меня не было возражений против близости, но я совсем недавно рассталась с великим князем, который дарил мне жемчуга перед завтраком. Какой толк будет от этого художника с краской под ногтями, у которого, скорее всего, нет и гроша за душой?
Я выскользнула из его объятия и ушла. Но мы оба понимали, что между нами что-то произошло.
Он следил за мной. Или я следила за ним? В течение недели мы сталкивались почти ежедневно – Париж не так велик, чтобы одни художники не знали, где найти других (а у меня тоже была краска под ногтями), – и каждый раз он говорил «Пойдем со мной», а я отвечала отказом.
Однажды субботним вечером я возвращалась в свою комнату на улице Лепи – тогда я пела в кафе за бесплатную еду, как вдруг симпатичный испанец подкрался сзади и подтолкнул меня в коляску. Мною владело любопытство, а не испуг. Куда он меня отвезет? Каким любовником окажется?
Мы приехали к старой вилле на окраине Парижа. Зияющие дверные проемы, вонь кошачьей мочи, разбитые окна, заросшие плющом, отсыревшие комнаты… Когда он отворил дверь, приглашая меня в эти руины, я рассмеялась ему в лицо. От великого князя – в нищенскую хижину? Он вышел за едой, а я вернулась в Париж.
Но и неделю спустя я не смогла найти другое подходящее увлечение – вспоминала требовательный взгляд его черных глаз и силу рук. Я думала, как мы разделим хлеб и апельсины, которые он положит на стол вместе с несколькими ломтиками ветчины. Меня все больше возбуждала мысль о нем как о любовнике, поэтому я вернулась на виллу, где ждал меня Пабло.
– Я знал, что ты придешь, – сказал он. – Когда я впервые увидел тебя, то понял: эта женщина хочет жить вечно.
Он начал рисовать меня сразу после того, как кончились апельсины, а потом мы отправились в постель.
Тридцать лет назад.
– Ты хотел бы снова написать мой портрет? – спрашиваю я, встаю с кровати, усаживаюсь на стул и принимаю позу натурщицы: одна нога перекинута через бортик, другая выставлена под углом, который когда-то обожали кубисты.
Он рассматривает меня и говорит:
– Нет, твое лицо слишком знакомо. В нем не найти ничего нового.
Но я вижу, как двигаются его зрачки, а указательный палец рисует кружок в воздухе. Какая-то линия в моей позе привлекла внимание художника.
Я смеюсь.
– Ты не сможешь меня обидеть, хотя собираешься это сделать. Я всегда буду моложе тебя, Пабло! Помни об этом.
Частица ночной нежности возвращается к нему, и он улыбается мне. По-прежнему с бритвой в руке, он поворачивается и смотрит на покрытое пеной лицо в зеркале.
– Прямо сейчас Франсуаза входит в ванную комнату с моим сыном Клодом. Я смешу их, проводя пальцем по пене для бритья и рисуя эскиз на своем лице. Клоун со знаками вопроса над глазами.
Пабло кладет бритвенный станок на край раковины, и тень печали ложится на его гордое лицо.
Этот новый, постаревший Пикассо старается не задерживаться в Париже. У него есть дом на юге, солнце, женщина и дети. Он говорит, что там лучше работается со светом, но я думаю, что солнце и жара тоже ему приятны. Мы оба находимся в том возрасте, когда хочется уюта.
Он рассказывает мне истории о Франсуазе, чтобы я ревновала его к ней. Поскольку однажды он предложил мне выйти за него, а я отказалась, жажда мести всегда маячит на заднем плане, какие бы другие чувства мы ни испытывали.
Франсуаза Жило – темноволосая, черные брови вразлет, длинные, сильные руки и ноги. Его женщина-цветок. Он рисовал ее, писал портреты, лепил скульптуры. Сотни раз. Хорошие картины, так что я ревную его к ним.
Франсуаза, с которой он прожил около двадцати лет, родившая ему двух детей, теперь угрожает расстаться с ним.
Бедная маленькая Мария-Тереза[2] – его любовница до того, как Франсуаза заступила на эту роль. Ей было семнадцать, когда Пабло впервые заговорил с ней перед галереей Лафайет. И она никогда не слышала о нем! Он сразу же начал ее рисовать, хотя – ради приличия – не укладывал в постель до тех пор, пока ей не исполнилось восемнадцать. На его картинах она преображалась в тарелки с фруктами: съедобная женщина, домашняя женщина…
Мария-Тереза годами ждала его возвращения, и, если до нее доходили обнадеживающие слухи, она приходила в восторг. Все зря. Он так и не вернулся к ней – или к любой из других. Когда Пабло заканчивает, это навсегда. Но только не со мной; он возвращается ко мне.
И все же… Франсуаза покидает его? Невозможно – или нет? И кто тогда будет его следующей новой женщиной – яркой, блестящей и преданной? Он уже сделал выбор?
Пабло, все еще перед зеркалом, снимает с лица остатки пены. Это пожилое лицо, но женщины все равно оборачиваются на него и шушукаются между собой, когда он проходит мимо.
Франсуаза – тоже художница, и из всех портретов Пабло ее портрет – самый лучший; даже я признаю это. Она уловила выражение его глаз – темных, больших, вопрошающих и оценивающих. Видящих и не видящих, потому что художник позволяет себе замечать только то, что полезно для его творчества.
И чувствовать тоже.
– Помнишь нашу виллу? – спрашиваю я. – Ту, куда ты отвез меня после похищения?
Разумеется, он помнит. Но я хочу получить от него словесное подтверждение былой любви, былого чувства. После стольких лет мой пульс учащается, когда я гляжу на него. Ни один другой мужчина не влиял на меня так сильно, и я хочу, чтобы его сердце тоже забилось чаще. Мне нужен не просто взгляд художника, а желание художника. Но его нет. Дружба, иногда вожделение – не более того.
Испытывая внезапное беспокойство, я встаю, обмотавшись простыней, и прохожусь по студии. Старые половицы скрипят под ногами. В одном углу стоит ряд холстов, аккуратно сложенных по размеру. Толстый слой пыли покрывает верхний край картин, и, когда я перебираю их, тучи пылинок взмывают, как рой крошечных насекомых.
Я узнаю некоторые из них – кубистские полотна вперемешку с полуклассическими работами. Полагаю, это начало двадцатых годов; я прикидываю хронологию, как другая женщина могла бы вспоминать дни рождения своих племянников и племянниц. Все родились примерно в одно время – когда он создал ту картину со мной под названием «Любовники».
– Это не ты, – настаивал он, несмотря на то, что я позировала в его студии. – Это женщина, которая была дорога для меня. С чего ты взяла, что это ты?
– Это определенно не Ольга, не Дора[3], не Мария-Тереза и не сотня других, – ответила я. – И это мой нос, мои глаза. Я была дорога для тебя… когда-то.
– Ты всегда была тщеславной. Теперь помолчи и наклони голову. У тебя неправильная поза.
– Да, господин, – говорю я; хотя, когда мы занимаемся любовью, это я заставляю его молить о пощаде, а не наоборот.
Я хочу эту картину так же сильно, как когда-либо хотела мужчину. Я хочу себя на этой картине: молодую обожаемую женщину. Поэтому я ищу ее в студии, сметая пыль с очередных холстов.
– Это правда, что ты продал мой портрет сестре Сары Мерфи[4]? Я слышала это от галериста Канвейлера.
– Не твое дело, – отвечает он, споласкивая бритву и убирая станок в поношенный кожаный футляр.
Я почти заканчиваю просматривать холсты, когда нахожу один, который привлекает мое внимание. Девушка сидит на стуле и смотрит вправо – на что-то невидимое для зрителя. У нее нежные, утонченные черты лица. Руки сложены на коленях, а в изгибе шеи есть нечто трогательное, от чего захватывает дух.
– Кто это, Пабло? – я поворачиваю холст к нему.
Он перестает застегивать рубашку, наклоняет голову и смотрит исподлобья.
– Одна знакомая, – бурчит он и отворачивается.
– Это ясно. – И, судя по тому, как он прячет лицо, его чувства к этой девушке – или, по меньшей мере, воспоминания об этих чувствах – тоже очевидны. – Что с ней стало? Кто она такая?
Пабло медлит с ответом. Всего лишь на секунду, но за это время происходит многое. Художники ненавидят такие моменты, когда тема внезапно меняется. Драгоценный миг ускользает, и образ остается без воплощения. Ладно, не совсем так… Пабло может запечатлеть этот момент, но он уже не способен соединить прошлое, настоящее и будущее в одном изображении.
– Она исчезла, и все.
Он укладывает сменную рубашку в саквояж и защелкивает замок, делая вид, будто рассматривает выпавший на пол листок бумаги. Он не хочет, чтобы я заметила следы чувств на его лице, пока ему не удастся стереть их.
Итак, еще одна женщина, которая ушла от него… Пабло не любит, когда его бросают. И давайте начистоту: гораздо чаще он уходит сам. Так всегда бывает с подобными романами; один человек любит сильнее, чем другой. Женщины Пабло обычно любили его сильнее, чем он – их. Было ли так же с этой девушкой?
Он открывает окно и смотрит на улицу. Небо пасмурное и серое, но дождя нет.
– Не могу дождаться, когда вернусь к солнцу, – говорит он. – Почему в Париже все такое мрачное?
После окончания войны Париж остается грустным местом – городом, где люди по-прежнему недоедают, мерзнут и безуспешно стараются забыть язык прошедших лет, забыть незабываемое: голод и облавы, марширующих по бульварам немецких солдат, парижские статуи и монументы, обложенные мешками с песком, концлагеря, куда для подневольного труда отправили сотни тысяч наших мужчин и где многие из них и умерли. Мы пытаемся делать вид, что жизнь вернулась в нормальное русло. Но это не так – и более того: этого не будет. Война – одна из тех вещей, которые нельзя вычеркнуть из жизни. Даже в Париже.
Теперь улицы и бары заполнены американскими юношами и мужчинами, которые сражались, выжили, дошли до Парижа и остались здесь. Ради девушек и ночных клубов, ради вкуса абсента. Левый берег напротив «Шекспира и Компании»[5] усеян мольбертами начинающих художников, пытающихся уловить свинцово-серебристые блики на мелких волнах Сены. В большинстве случаев выходит отвратительно.
Я подхожу к окну и встаю рядом с Пабло. Беру его за руку и кладу голову ему на плечо.
Тридцать лет назад, после Первой мировой войны, мы выглянули из окна в Париже и впервые увидели американских солдат – большей частью все еще в мундирах: исполненных надежды, несмотря на боль от физических и душевных ран, полученных на поле боя. То была другая война, но люди как будто остались такими же.
Кроме Сары, той богатой женщины с Лонг-Айленда, которая приехала в Париж в 1922 году. После войны город пережил наплыв американцев, приезжавших за произведениями искусства, вкусной едой и недорогим жильем в поисках спасения от пуританства Нового Света. Однажды вечером в кафе «Флер» паренек из Омахи объяснил мне, что в Америке ему постоянно казалось, будто кто-то подсматривает за ним, готовый осудить его поведение.
– А в Париже всем наплевать, правда? – добавил он.
Сара сказала нечто подобное, когда я познакомилась с ней.
– Здесь я дышу свободно, а мои дети смеются громче, – призналась она. – Я люблю Париж, обожаю Францию! Думаю, Джеральд займется здесь живописью. Он художник, знаете ли.
– А вы? – спросила я. – Вы художница?
– Я? – она рассмеялась. – Нет. Я хочу быть той, кто вдохновляет художников.
Сара с ее соломенно-желтыми волосами и голубыми глазами была лучезарной женщиной, как будто имела при себе личное солнышко и привлекала людей своим светом.
Но даже благовоспитанной, прекрасно образованной и достаточно опытной матери троих детей – такой как Сара – приходилось следить за выражением своих глаз, когда она смотрела на Пабло. Как мог Джеральд не видеть этого? Возможно, он замечал, но предпочел молчать.
Теперь, положив голову на плечо Пабло, я хочу вернуться к портрету той, другой девушки, но интуиция предостерегает меня от этого. Он скоро уедет. Снова. Пусть воспоминания спят, пока я могу получить еще частичку его внимания.
В студии пахнет скипидаром, масляной краской и табачным дымом; для меня это изысканный аромат. Надеюсь, так будет пахнуть на небесах. Но поскольку я пытаюсь забыть о картине, из-за которой Пабло прячет лицо, то не могу думать ни о чем другом, и всплывает нежданное воспоминание.
Мыс Антиб. Девушка, которая всегда молчала и ходила с опущенным взглядом. Девушка, которая держалась в тени, как привыкают люди во время войны; девушка, которая улыбалась в ответ, лишь когда Пабло улыбался ей.
Гудок клаксона на улице. Поль машет нам снизу и смеется, готовый отвезти своего отца на море – к солнцу, к Франсуазе, которая ждет или больше не ждет его.
– Когда я снова тебя увижу? – я стараюсь говорить непринужденным тоном.
Он не отвечает, но это неважно. Я вернусь домой, к мужу, и буду думать о другом. А о чем будет думать Пабло? О Франсуазе, которая уходит от него? О той девушке на картине? Между его бровями залегла глубокая складка. Если бы я рисовала его сейчас, то отметила бы это место жирной черной линией.
– Что с ней стало? – рассеянно спрашивает он.
– С девушкой на картине? Тебе не все равно?
– Просто любопытно, – говорит он.
Но он лжет. Любопытство художника обычно заканчивается, когда он завершает картину. Пабло по-прежнему думает о той девушке и гадает, что с ней случилось! Он поглощен собой и часто бывает жестоким. Ничто не значит для него больше, чем работа – его искусство, но он не бесчувственный человек. Я видела любовь и радость в его глазах, когда он наблюдал за играми своих детей; иногда видела жалость, когда он говорил об Ольге.
– Пабло, ты действительно продал мою картину? – спрашиваю я. – Ту, что ты назвал «Любовники»?
– Она никогда не принадлежала тебе, – говорит он.
– Как ты помнишь, я позировала для тебя. Ты обещал ее мне!
– Тебе пора идти. Кыш, кыш! – добавляет он и машет руками, словно выгоняет стайку гусей.
– Без завтрака?
– Безо всего. – Он игриво хватает меня за волосы, запрокидывает мою голову и прерывает все протесты театральным поцелуем.
– Что будешь делать, если Франсуаза уйдет от тебя? – спрашиваю я, подчиняясь его силе.
– То же самое, что и всегда: найду другую женщину. Надевай шляпку! Поль будет здесь в любой момент, а мне нужно запереть студию.
Я неохотно останавливаюсь перед маленьким треснувшим зеркалом рядом с дверью и надеваю шляпку, слегка наклонив ее над правым глазом. Пабло роется в холстах и вещах в студии, явно собираясь прихватить что-то с собой. Грубо вырезанная игрушечная лошадка, обглоданная щенком.
– Зачем тебе эта рухлядь? – смеюсь я. – Или теперь ты носишь амулеты на удачу?
Пабло ворчит что-то неразборчивое и швыряет мне перчатки.
– Давай, двигай отсюда, – говорит он. – С меня достаточно.
В его устах это почти признание в любви. Я сказала то же самое, когда отказалась выйти за него замуж и выгнала его… а потом позвала обратно ради того, что было между нами в постели. Любовник – да. Муж – нет.
Я вижу, что он говорит серьезно: действительно хочет, чтобы я ушла. Он встает у двери и распахивает створку.
В шляпе, лихо сдвинутой на один глаз, я, стуча каблуками, спускаюсь по лестнице, хохоча и бросая через плечо русские ругательства в его адрес – проклятия, до сих пор памятные со времен моего общения с великим князем.
– До следующего раза, любимый! – восклицаю я, выходя на улицу.
Он наблюдает за мной из окна. Я ощущаю его взгляд спиной – эти огромные черные глаза, которые впитывают все, включая одну из туфель, которая мне жмет и делает мою походку немного хромающей.
Теперь он вернется в студию к тому, что я искала и не смогла найти? «Любовники». Моя картина. Мужчина и женщина – вечно юные и прекрасные, навеки влюбленные. Юноша смотрит на свою любимую. Она глядит в сторону, скромно и покорно, как будто еще не сказала «да». Но внимательный наблюдатель увидит и готовность, и желание в выражении ее лица.
Женщина – это я. Вечно молодая, любящая и любимая.
Сзади, на улице, из утреннего тумана раздаются три громких гудка.
– Привет, Поль! – я машу рукой.
Он сконфуженно отвечает и делает вид, будто мы хорошо знакомы.
– Давай выноси чемоданы! – кричит его отец.
Когда я впервые увидела Поля, он сидел голышом, если не считать налипшего песка, и держал в руках пластиковые лопатку и ведерко. Думаю, ему было года два, и он увлеченно играл с детьми Сары Мерфи на маленьком пляже в Антибе. Пляж назывался Легру. Крошечный, как почтовая марка, теперь он сильно разросся для привлечения туристов. Сара, стильная королева художественного авангарда, стояла у истоков туристического нашествия после того лета, когда она с семьей приехали в Антиб.
Теперь Поль – взрослый мужчина: он старше тридцати лет, выше своего отца и скорее с каштановыми, а не с черными волосами. Предсказуемо симпатичный, но лишенный обаяния Пабло. Это можно видеть даже по его походке: он слегка наклоняется вперед, словно под напором сильного ветра. Возможно, того самого ветра, который подтолкнул его к разводу с женой, о чем я услышала недавно. Мужчины из семьи Пикассо не созданы для брака; во всяком случае, для долгих и полных нежности отношений. Они не могут совмещать то и другое.
Поль выходит из дома с двумя тяжелыми отцовскими саквояжами и таким же озабоченным выражением лица, какое было у него тридцать лет назад, когда он нес ведерко с песком. Для меня он служит напоминанием о прошедшем времени – о годах, улетевших вместе с перелетными птицами. Правда, те птицы не вернулись.
– Голуби никуда не улетают, – однажды сказал Пикассо, когда я отпустила глупое замечание по этому поводу. – Они здесь круглый год. Постоянны, как Полярная звезда.
В тех немногих случаях, когда я видела Пабло ностальгирующим и даже склонным к сентиментальности, он говорил о голубях, но имел в виду голубок – этих воркующих и танцующих на испанских площадях птиц, которых они с отцом кормили хлебными крошками. Пабло был любимым ребенком. Он вырос, ни секунды не сомневаясь в этой любви; его поднимали каждый раз, когда он падал, укачивали каждый раз, когда плакал. Может быть, в этом его сила?
Мой муж, будучи врачом, полагает, что источник силы – в хорошем пищеварении. Думаю, Пабло с ним согласен. Он внимательно относится к своему рациону, к своему телу. Он собирается прожить очень долгую жизнь. Пабло и его голубки не улетают в дальние края.
После окончания войны Пабло предложили изготовить литографию для конгресса сторонников мира 1949 года, и он подарил им голубя мира – белую птицу на черном фоне: простой, натуралистичный, запоминающийся образ.
Теперь его можно видеть повсюду, даже на русских марках.
Но у этого эстампа были свои секреты. Пабло нарисовал не голубку, а голубя – домашнюю птицу, подаренную его другом Матиссом[6]. Голубь был данью памяти его отцу – его первому учителю живописи. Хосе отводил Пабло на площадь в Малаге и учил рисовать голубей, когда тот находился примерно в том же возрасте, что и Поль, ворочавший свое ведерко с песком на пляже.
Этот голубь-голубка считается символом мира, но это и символ Пабло.
Вот моя маленькая исповедь.
Если бы я вышла за него замуж, он погубил бы меня. Боги делают это с нашего дозволения. Нет, лучше быть женой хорошего врача! Пабло вернется на свою маленькую виллу на юге, и Франсуаза будет там… или нет. Ради его блага я надеюсь, что она будет там. А я вернусь к мужу, который даже не заметил моего отсутствия. Он тоже понимает, что такое любить художника. Живопись – это все, а любовь – приятная интерлюдия.
- Женщина в огне
- Отныне и навсегда
- Любовницы Пикассо
- Унесенные ветром. Любовь в Голливуде