bannerbannerbanner
Название книги:

Химеры

Автор:
Самуил Лурье
Химеры

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Художественное электронное издание

Редактор Вера Копылова

Художественный редактор Валерий Калныньш

Верстка Оксана Куракина

Корректор Татьяна Трушкина

Оформление Валерий Калныньш

Фото Андрея Андреева

© Лурье С. А., наследники, 2021

© «Время», 2021

Вместо предисловия. Виктор Шендерович

Писать про Самуила Лурье трудно – ведь надо написать так, чтобы перед ним не было стыдно. Чтобы его доброе и печальное лицо, стоящее перед твоими глазами, не выразило разочарованного понимания: ну да, так тоже можно, бумага стерпит…

А так, как писал Лурье, не сумеет уже никто. Феноменальная пластичность его языка, иногда притворявшаяся потоком сознания, делала нас свидетелями рождения мысли – и это совершенно неповторимо!

Самуил Лурье ощущал литературный процесс как часть истории. Он знал о нем, кажется, все, но его тексты были не диссертационным литературоведением, не складом фактов и арматурой концепций, а неубитым (и оттого сигнализирующим о боли) нервом.

Блистательное перо Лурье-Гедройца исследовало николаевские и александровские времена, но не брезговало и хроникальными записями новейших девяностых и нулевых, и безнадежность русской политической и общественной жизни не описана – прожита им мучительно и многократно. Ахматовскую строку о «великолепном презреньи», пронесенном до конца жизни, можно смело отнести к историку литературы Самуилу Ароновичу Лурье.

Его нет с нами уже пять лет. Невосполнимость потери, очевидная для литературного цеха, увы, неочевидна для общества (или того, что образовалось у нас на том месте, где должно быть – общество). Говоря прямее, страна почти не заметила потери – очередной показатель ее деградации.

Впрочем, по слову Бродского, спасти человечество нельзя, но одного человека – всегда можно. Книги адресованы – людям. И тех, в ком, по Бабелю, квартирует совесть (а в придачу к ней любовь к литературе и вкус к слову), ждет под этой обложкой настоящий подарок – последние тексты Самуила Лурье.

Виктор Шендерович

Меркуцио. Повесть

Геннадию Федоровичу Комарову


1

Составляю предложения. Скрепляю обдуманную, по возможности, лексику – осмысленным, по возможности, синтаксисом. Никогда ничего другого не умел – умею ли все еще?

Какие там, на гаснущем багровом небе внутри черепа, беззвучно рвутся по швам облака.

Словесный автоскан головы.

Забавляюсь, короче. Je m’amuse. Как Фердинанд VIII. Как Франциск I.

Посему и считалка – не «шла машина темным лесом за каким-то интересом», а из Жуковского: «Перед своим зверинцем, с баронами, с наследным принцем, король Франциск сидел; с высокого балкона он плевал», – короче, все равно выходи на букву С. Или Л. Или Ш.

2

Текст заведен 23 апреля текущего года.

В апреле 1564-го, очень вероятно, что как раз 23-го, во Вселенной появился (окрещен 26-го) Уильям Шекспир. Английский сами знаете кто. Тот, кого так звали. А через пятьдесят два года в апреле же – и считается несомненным, что именно 23-го (совпадение!), – он убыл. (Погребен 25-го.) Правда, не по нашему, а по Цезареву и РПЦ календарю.

В эти моменты планета Земля пролетала сквозь одну и ту же точку некой воображаемой (школьниками) окружности. Продевалась в нее, как в игольное ушко. Не теряя тем не менее с Эвереста ни снежинки.

И пока предыдущая фраза ползла (а за нею ваш взгляд бежал) к правому краю, этот астрономический акт (или факт) случился опять.

А я застрял. Я отстал. Как раз на этой (теперь уже предпредыдущей) фразе мой текст резко затормозил. По техническим причинам. И Земля кувырком понеслась дальше без него – а я в него вцепился. Повис на нем, как паук на обрывке паутины, плывущем в пустоте.

В общем, так. Самая первая за счастье названного человека пинта алкогольного напитка была опрокинута тютелька в тютельку 450 оборотов обитаемой нами планеты вокруг озаряющего нас светила в другую сторону (по часовой стрелке, если смотреть с Полярной звезды) отмотать. И не забыть прибавить (или убавить?) 10 (или 15?) ее же оборотов вокруг собственной (опять же воображаемой) оси.

Люблю цифры, но не умею считать. Так ли, иначе ли, эта – кругла. Просвещенные британцы, а также специалисты всех стран, отпарив смокинги, отметили.

Вот и я тоже вздумал было. Моноглот с клешней.

Как человек, кое-чем обязанный покойному.

В мои десять лет, и в одиннадцать, и даже, кажется, в двенадцать Шекспир (автор всех этих пьес) был мой единственный, осмелюсь произнести, друг. Самый сильный ум тогдашнего моего мира. Надеюсь, это он успел внушить мне (или даже привить) парочку все еще ощущаемых предрассудков. Нисколько не разделяли нас эти (сейчас я все-таки подсчитал, вроде бы правильно!) 378 лет и 1 (один) день.

Шекспир ведь – писатель для детей, – вы не согласны?

3

Текст не поспел к дате.

Я опоздал на празднество Шекспира.

(Знаю, знаю: раскавычил строку шедевра – нечаянно припомнилась, – исказил, обесцветил, бесцеремонно посягнул.)

Вообще-то, для бывшей советской недо- (да еще и само-) образованщины этот юбилей – прекрасный повод сэкономить тысячу-другую слов. Сохранить молчание, сколько уж его осталось, неразменным на черный день.

Но как певал тоже помните кто: уж если я чего решил, то выпью обязательно. Так вот и я – положил в сердце своем: жив не буду, а напишу – сплету, значит, ряд предложений – не про мистера Ш., конечно, а про опубликованную в 1597 году пьесу, по-русски называемую «Ромео и Джульетта».

Зачем напишу (если напишу, тьфу-тьфу)? Низачем. Почему? Кто его (меня) знает.

То ли бес в ребро.

То ли тоска по мировой культуре (так у нас в Ленинграде называлась привычка судить о ценностях по копиям) заела, как бывшего лишнего человека – окружающая среда.

То ли просто ни с того ни с сего угораздило через шестьдесят лет перечитать – и теперь монады чужого текста мелькают в моей голове, как стрижи в метро. Или лучше сказать – витают? зависают? Как стрекозы или осы. Как путти в живописи барокко (на репродукциях, да). Не персонажи. Скорее, цитаты. Реплики, но как бы и существа. Летающие пупсы. У каждого в пухлых ручонках – плакат. Кусок рулона цветных обоев – с фразой, или метафорой, или шуткой.

Наверное, они прятались там, на крыше (в гиппокампе, небось), все время моей так называемой сознательной жизни. А я их растревожил. Нечаянно. И напрасно. Теперь не дают додумать ни одну из оставшихся мыслей – обрывают, как слабую нитку. Надоедают вообще. Попробовать отделаться. Заманить их в другой, в мой текст и там закрыть.

4

Была у меня такая блажь, я иногда ей предавался: навещать якобы умерших якобы моих персонажей. Литераторов. Тех, про кого по-настоящему думал. Пытаясь вызвать и возвратить. Да, самое большее на какую-нибудь минуту. Да, только в мое воображение. Полагаю, впрочем (да и просто верю), что пребывание человека даже в одной чьей-нибудь, не его, голове, даже всего лишь в качестве субъекта неких грамматических конструкций реально и резко отлично от распыления, от растворения, от исчезновения в Ничём с координатами Нигде и Никогда.

(Кто ясно мыслит – ясно излагает. Боюсь, нынче это не я.)

Абсолютное небытие чего-то, имевшего место и время, и само-то по себе не представляется (мне) возможным, а уж приравнивать к нему смерть – просто смешно. Знай свое место, голубушка, исполняй санитарно-гигиеническую функцию, а дальше разберутся без тебя; ступай ополосни фартук.

Как изъясняется (то ли уклонившись от пули, то ли выстрелив первым) один налетчик в стихах одного поэта: вам сегодня не везло, дорогая мадам Смерть, адью до следующего раза.

Вот с такими приблизительно мыслями – как бы выказывая смерти пренебрежение, – пил я водку (как чижик-пыжик) на Литераторских мостках, возле порфировой колонны Полевого, и прислонившись к робкой оградке Писарева, и глядя узкоплечей половинке Салтыкова прямо в залитые дождем ненавидящие медные глаза. И на Новодевичьем (нашем, Ленинградском) у тютчевской плиты, а также над мокрой пустой ямой Случевского. И в Лавре возлагал (да просто положил) розы Вяземскому на многотонный темно-серый саркофаг.

Федора Сологуба на Смоленском так и не отыскал, о чем жалею. Еще о том, что на Новом жидовском кладбище в социалистической Праге поднял (и унес на память) камешек из рассыпанных перед стелой с надписью про Кафку: «пражский жидовский списователь». Надо-то было, наоборот, камешек туда принести.

Совсем-совсем пустынное было кладбище. Сплошь заволокшееся какой-то нитевидной травой.

Камешек потерян.

Распивать, как варвар, спиртное на могиле Шекспира никто бы мне не позволил, конечно. Да и в мыслях не было. Что вы, что вы.

5

В общем, как только жизнь вернулась так же беспричинно, как когда-то странно прервалась (опять же известно, кем написано), – я тотчас ею воспользовался, чтобы продолжить эту работу.

Извините. Я, конечно, хотел сказать: эту игру. Объявленная научная калорийность – нуль. Уровень претензии – соответствует соглашению, которое заключили мы с И. А. (он поставил условие, я добровольно принял): над каждой страницей бубнить про себя, себя же предостерегая:

– Эй, берегись. Тебе говорят! Не желаешь быть совсем смешным – смотри держись, моноглот, своего ординара —

не выше сапога

Татьяны Львовны Щепкиной-Куперник.

6

А что? Очень непротивная, совсем не бездарная тетка была. Ее вклад в существовавшую здесь культуру неоценим – и не оценен. А между прочим, ведь это благодаря ей Чехов к тридцати пяти годам нанес последний штрих на свою эстетику: да, прекрасно должно быть все, – но и чтобы рукам было мягко:

 

– Мне нужно двадцать тысяч годового дохода, так как я уже не могу спать с женщиной, если она не в шелковой сорочке.

Ну а недо-, полу-, само- и т. д. образованщина (хотя бы и в моем лице) благодаря ей же полагает (возможно – заблуждается), что прочитала почти всего Ростана, и драму Гюго «Рюи Блаз», и много-много еще всякого разного, и в том числе сколько-то произведений мистера Ш., эсквайра.

7

Несколько слов зацепили меня то ли в так называемом детстве (канал Грибоедова, 79, под роялем), то ли в так называемом отрочестве (Калашниковская наб., 24, на подоконнике). Острота Меркуцио:

– Эта дурацкая любовь похожа на шута, который бегает взад и вперед, не зная, куда ему сунуть свою погремушку.

Вот насколько свысока. Пленительно пренебрежительная интонация ума, обложенного сухим льдом. Так говорил Базаров. И Ницше, само собой. И Фрейд.

Только, если вы такой блестящий, отчего же острота ваша так слаба?

Кого мы видим в окошке сравнения? Шута. (Джокера из карточной колоды. Клоуна из цирка.) Что он делает? Мечется по комнате, пытаясь избавиться от потешного музыкального ударного инструмента. Как будто за дверью православный ГБ-джихад с ордером на обыск. В сезон отстрела безродных скоморохов. Ну и при чем тут —?

(Не обязательно по комнате – по улице; по площади; как Иван Яковлев, цирюльник; как если бы в погремушке находился завернутый в бумажку нос майора К. Но и опять же: при чем тут —?)

А ни при чем. Текст нелеп нарочно – чтобы у вас была причина заподозрить: перевод фальшив. И сообразить – почему: конечно же, в оригинале – непристойность. Нетрудно даже догадаться (непристойности не больно-то разнообразны): из самых прозрачных, судя по глаголу «сунуть» и обороту «взад и вперед».

И действительно:

– For this drivelling love is like a great natural, that runs lolling up and down to hide his bauble in a hole.

Гугл-переводчик затрудняется, так где уж мне. Но кое-что все-таки разобрать можно.

Никаких шутов. Ни погремушек.

A great natural вроде бы опознается через строчку Бродского (тоже вульгарную): «валял дурака под кожею», – или нет?

Что бесспорно (по-моему) – содержанием фразы является возвратно-поступательное движение – как бы работающего поршня – мото- (или бензо-) Приапа с человеческой спиной; эта штука пристроена (или уродец сам пристроился) к некоему отверстию: входит в него, выходит, входит-выходит.

Мало-мальски способный актер изобразит эту реплику («Пава, изобрази!») с неизбежным успехом: публика – «Глобуса» ли, довлатовской ли «Зоны» – счастлива.

8

Кстати: эффект опробован в «Двух веронцах». (Эта пьеса – в некотором роде эскиз, черновой набросок «Р. и Дж.». По-моему. Но полагаю и даже уверен, что Наука снисходительно, полусоглашаясь, кивнет.) Там два придурка – два клоуна – двое слуг – беседуют про то, как один из них представляет себе отношения взаимовлюбленных, в таком ключе:

Ланс. Какой же ты чурбан, если ничего не можешь представить! Моя палка и та может что-то представить.

Спид. На основании твоих слов?

Ланс. И моих действий. Смотри, я ее ставлю перед собой, и она уже что-то представляет.

Забыл, чей перевод. Морозова, кажется. Не Кузмина. У Кузмина чуть игривей:

Спид. В чем же состоит дело?

Лонс. Ни в чем. И у него отлично стоит, и у нее прекрасно обстоит.

Спид. Вот осел-то! Я не в состоянии ничего понять.

Лонс. Так это ты чурбан, что не в состоянии. У меня палка и то в состоянии.

9

Похабному домыслу порочного невежды – то есть моему – противопоставим творческую удачу Большого Поэта, который к тому же пользовался консультациями Большого Филолога:

– А эта чертова твоя любовь – как слюнявая юродивая, которая ходит из угла в угол, укачивая деревянную чурку и кутая ее в тряпки.

Вот попался бы десятилетнему мне – или тому, кто был мной в 1952 году, – вместо перевода Татьяны Львовны перевод Бориса Леонидовича, – возможно, в течение всей жизни немножко иначе понимал бы я иронию, да и про подлежащее обсуждаемого предложения воображал бы не совсем то, что воображал. А значит, и эта так называемая вся жизнь была бы тоже отчасти другая – не исключено, что веселей для меня и полезней для некоторых. И теперешний, окончательный я мог бы оказаться кем-нибудь еще глупей, но зато хоть чуть поположительней того, который зачем-то (сказано же – ни за чем!) сочиняет этот текст; кто вот сейчас, например, с удовольствием поставил бы после точки смайлик.

Кто не удосужился в свое время заглянуть в перевод Аполлона Григорьева:

– Эта нюня-любовь мечется вечно, высуня язык, из угла в угол да ищет все дырки, куда бы свою дурь всунуть.

(Какая фраза! Русская разночинная. Прямо из шинельной Московского университета сороковых позапрошлого.)

Только нынче узнал, что существовала еще одна модель данного афоризма; первая советская; почти в натуральную величину; из сырой, даже не обструганной древесины:

– А эта слюнявая любовь похожа на длинного дурня, который мечется взад и вперед, чтобы спрятать свою шутовскую палку в дыру.

(Анны Радловой перевод. Одно время – самый ходовой, но потом вместе с нею отправленный в Переборский лагерь – это под Рыбинском, – где, впрочем, в помещении КВЧ тоже бывал, хотелось бы надеяться, исполняем иногда; в отрывках, разумеется.)

10

А вот забавный эпизод, в котором они все облажались; не справились и махнули рукой; только Большой поэт при поддержке Большого Филолога (уже другого) напрягся, извернулся и блеснул – но так, что уж лучше бы и не блистал.

Это в самом начале пьесы: люди Капулета (Capulet) на городской площади задирают таковых же гвардейцев Монтекки (Montegue).

Самсон. …Я им кукиш покажу. Такого оскорбления они не стерпят.

Абрам. Это вы нам показываете кукиш, синьор?

Самсон. Я просто показываю кукиш, синьор.

Абрам. Вы нам показываете кукиш, синьор?

Самсон (тихо, к Грегори). Будет на нашей стороне закон, если я отвечу да?

Грегори. Нет.

Самсон. Нет, синьор! Я не вам показываю кукиш, синьор! Я его просто показываю, синьор!

И т. д. Перевод Татьяны Львовны. Что значит – потомственная почетная гражданка кулис: каким-то волшебством смешное сохранено. В переходах интонаций. Но демонстрируемая на итальянской площади в британской пьесе конечность, увенчанная «кулаком с пропуском под указательным большого пальца» (Даль) не может быть ничем, кроме импортного протеза; какое уж тут веселье, когда текст – инвалид. С выраженным физическим, как писали раньше в трамваях.

Несчастный этот кукиш введен в оборот задолго до Т. Л. Уже в переводе Григорьева фигурирует.

А что поделать, если в оригинале болван Самсон зачем-то сует себе в рот собственный палец (вроде бы – большой) и делает вид, что покусывает, или прикусывает, или просто кусает его.

Чей-нибудь извращенный ум, пожалуй, повелся бы на возникающую (в нем, в уме извращенном) идею отдаленного сходства с концепцией длинного дурня, изложенной выше. (Нынешний-то театр не запнется: поменять большой на средний – доля секунды. Но в РИ, а потом в СССР до самой перестройки произведенный таким приемом жест был неизвестен. И невозможен.)

Б. Л. Пастернаку, мы видели, была ближе концепция слюнявой юродивой. Благовоспитанность Поэта, подкрепленная дотошностью Филолога (А. А. Смирнова), принесла удивительный плод.

Филолог добыл (не умею даже предположить, из какого источника, но не сам же он выдумал) занимательную историческую подробность, и Поэт приклеил ее к пьесе как примечание.

Для полного успеха распорядок действий требуется, стало быть, такой.

Вот разгорается перепалка.

Самсон. Я буду грызть ноготь по их адресу. Они будут опозорены, если смолчат.

Абрам. Не на наш ли счет вы грызете ноготь, сэр?

Самсон. Грызу ноготь, сэр.

Абрам. Не на наш ли счет вы грызете ноготь, сэр?

Самсон (вполголоса Грегорио). Если это подтвердить, закон на нашей стороне?

Грегорио (вполголоса Самсону). Ни в коем случае.

Самсон. Нет, я грызу ноготь не на ваш счет, сэр. А грызу, говорю, ноготь, сэр.

По сцене пробегает Примечание (какой-нибудь заслуженный артист) и шепотом кричит:

– Грызть ноготь большого пальца, щелкая им о зубы, считалось оскорблением (таким же, как показать язык).

Ну а уж после этого – мечи наголо, и пылай, потасовка.

Кто я такой (антрополог ли я? этнограф ли?), чтобы усомниться. Да и повода нет. Что тут странного? Наверняка где-нибудь когда-нибудь кем-нибудь практиковался и такой способ унизить себе подобного. Правда, первыми почему-то являются в память приматы; а как поразмыслишь – нет, скорее птицы: грызть ноготь, щелкая так громко, чтобы противник, а тем более зритель, внял, – по-моему, легче клювом.

Это, впрочем, дело техники (театральной). Но сколько же ваты советской, хлопчатобумажной, высшего качества должен затолкать себе в уши человек (Поэт!), чтобы своей рукой выводить на русском (на родном!) языке безумные предложения типа «я буду грызть ноготь по их адресу» и «не на наш ли счет вы грызете ноготь?». Таким слогом писали заявления в Литфонд на соседей по даче. Ну, еще в теперешней «Литгазете» так пишут. Моя мать помнила, как донимал ее в 37-м, когда бабушку посадили, комсорг курса, не то староста группы, какой-то, словом, активист: «По какому вопросу плачешь, Гедройц?»

11

Перерыв. Производственная гимнастика.

Как хороши бывают русские предложения. (Педант использовал бы прошедшее время, эстет добавил бы: в старину; предпочитаю остаться при иллюзорной претензии: предложения по-настоящему хорошие – срока годности не имут.)

Давеча на странице Тургенева бросилось в глаза:

«Когда же Базаров, после неоднократных обещаний вернуться никак не позже месяца, вырвался наконец из удерживавших его объятий и сел в тарантас; когда лошади тронулись, и колокольчик зазвенел, и колеса завертелись, – и вот уже глядеть вслед было незачем, и пыль улеглась, и Тимофеич, весь сгорбленный и шатаясь на ходу, поплелся назад в свою каморку; когда старички остались одни в своем, тоже как будто внезапно съежившемся и подряхлевшем доме, – Василий Иванович, еще за несколько мгновений молодцевато махавший платком на крыльце, опустился на стул и уронил голову на грудь».

А? не восхитительно ли? При всей как бы громоздкости. Похоже на простую старинную мебель, на какой-нибудь буфет старательной крепостной работы. Дверцы открываются одна за другой без малейшего скрипа. (Безотказные петли – точка с запятой и запятая с тире, я тоже их любил.)

Как идет голос вверх и где падает. Курсив, понятно, мой. На всякий случай. Для рассеянных. Не обижайтесь.

(И там же – нарочитый образчик синхронного автоперевода. Прозрачная калька, но с какими оттенками наклонения! Фенечка спрашивает:

– Вам больше чаю не угодно?

А Николай Кирсанов ей в ответ:

– Нет, ты можешь велеть самовар принять.)

12

На чем мы остановились? Ах да! Смешно же, правда ведь, и проще простого. Закругленный стержень и равного диаметра кружок. По этой самой схеме – врезанной перочинным ножом в липкую, крашенную словно кофейно-ореховым маслом крышку парты, – мне и самому преподавали ars amandi в 167-й мужской школе на Старо-Невском (где теперь военкомат).

Вы тоже, конечно, помните этот граффито. Им разрисованы стены общественных пещер всех эпох. В нем действительно закодирован абстрактный порномультик, оглашаемый на веронской улице обаятельным Меркуцио. Доисторический, животно-народный концепт: нефиг, нефиг естественную надобность возводить, хотя бы и на словах, в необходимость одного и того же другого человека. В зависимость от суверенного физлица.

Тогда как love (drivelling ли, не drivelling) – лозунг аристократической сексуальной контрреволюции. Раздуваемый ветром с загнивающего северо-запада. Попытка ввести в реальную половую жизнь – как утонченное извращение – элемент литературного вымысла. Бредни, короче, шакалов лютни: миннезингеров разных, труверов.

И это еще только цветочки. А лет через сто (ну, через двести) в европейскую моду войдет и вовсе бесстыдный обычай – ложиться лицом к лицу: раз мы якобы не животные. (Потом из моды выйдет, а станет нормой, – и детские куклы научатся закрывать глаза.) Покойный супруг Кормилицы явно практиковал эту позу. И несовершеннолетняя Джулиэт, без сомнения, давным-давно знает, в чем соль многажды рассказанного при ней семейного анекдота.

 
 
«Что, – говорит, – упала ты на лобик?
А подрастешь – на спинку будешь падать.
Не правда ли, малюточка?»
 

Как видим, семья Капулетти – продвинутая семья. Опередившая свое время. Как и Меркуцио: ведь он уже читал Петрарку. И не одобрил. Даром что Петрарка еще ничего не написал. Кстати, после «Канцоньере» (то есть после 1348-го) шутка про длинного дурня была бы – типичный отстой, и Меркуцио, будьте уверены, сказал бы совсем другую. Меня, например, не удивило бы, если бы она совпала (в переводе обратном) с вариантом Пастернака. До компромиссного «Декамерона» тоже надо дожить, и не всем суждено.

13

Поскольку на дворе – в смысле, на этой улице – фанерной, картонной, бумажной, намалеванной на тряпках – один из первых июлей XIV века. То есть это я предпочитаю так думать, а в принципе диапазон возможных дат: 1262–1387. Годы правления Скалигеров (делла Скала); см. афишу, перечень действующих: Escal, Prince of Verona.

Автор исходного сообщения про двойное самоубийство на веронском кладбище (Шекспир читал или видел на сцене переделку переводного пересказа; обожал мелких плагиаторов; заглатывал их живьем и целиком) уточняет: данное ЧП произошло «во времена синьора Бартоломео делла Скала».

Как назло, одноименных синьоров было, по «Википедии», двое: Бартоломео I и Бартоломео II.

Времена одного – несколько первых лет треченто, времена другого – конец третьей четверти. Так вот, я голосую за предка – по двум (да, неосновательным) соображениям.

При нем в Вероне поселился Данте Алигьери; тот, без сомнения, регулярно посещал своего партайкамрада Монтекки (руководителя местной гибеллинской ячейки). Обидно же не припутать Данте к сюжету Шекспира, когда есть такая возможность.

Соблазнительно ведь вообразить, как за кулисами, по ту сторону задника, он читает молодежи – тому же Меркуцио, и Бенволио, и Ромео – терцины (в переводе, конечно же, Михаила Лозинского) из Песни Пятой Ада – про Паоло Малатесту и жену его старшего брата, про две смерти (или две жизни – как считать) за единственный поцелуй. Все произошло не так давно и совсем неподалеку – лет двадцать назад, 3 часа 15 минут на электричке.

 
В досужий час читали мы однажды
О Ланчелоте сладостный рассказ;
Одни мы были, был беспечен каждый.
 
 
Над книгой взоры встретились не раз,
И мы бледнели с тайным содроганьем;
Но дальше повесть победила нас.
 
 
Чуть мы прочли о том, как он лобзаньем
Прильнул к улыбке дорогого рта,
Тот, с кем навек я скована терзаньем,
 
 
Поцеловал, дрожа, мои уста.
 

– Дивные стихи, мессер Дуранте, – говорит, предположим, Меркуцио после бесшумных аплодисментов и когда все тяпнули из горла кожаной фляги по глотку граппы. – Впервые в мировой литературе вы показали прямое опасное воздействие художественного текста на судьбы реальных людей. Как крысы – черную заразу, распространяют романы чертов amor, drivelling love.

– Это если версия синьоры Франчески правдива, – возражает, допустим, Бенволио.

– В аду, молодой человек, не лгут.

– Не в обиду будь сказано, мессер, – но ведь это легенда ее семьи – ваших друзей да Полента. Дескать, ничего такого не было; ничья честь не пострадала; подумаешь, поцелуй; единственный, случайный, непроизвольный: читали страницу щека к щеке – столкнулись краями губ.

– Прочитали про поцелуй – поцеловались! И ворвавшийся муж насадил обоих в таком слипшемся виде на заранее обнаженный меч!

– Наевшись груш, дорогой Меркуцио, предварительно наевшись груш. Ни за что не поверю, что эти двое устраивали тайные свидания только для того, чтобы вместе читать новинки тамиздата.

– А почему бы и нет, дорогой Бенволио, почему бы и нет? Одна-то, без него, она, скорей всего, читать не могла: не умела. «Смотрите, высокочтимая невестка, что я сегодня вам привез! “Рыцарь телеги, или Ланселот”, последний роман Кретьена де Труа. Только что переписан, еще чернила не просохли». – «Какая радость, любезный деверь! Я прямо вне себя от восторга. Поднимемся же как можно скорей в круглую башню, где нам никто не помешает, устроимся поудобней на чем-нибудь широком и мягком и предадимся неистовой страсти, сжигающей наши сердца!» Она-то – про страсть к чтению. А снизу по винтовой лестнице крадется босиком законный муж, поглаживая свой шампур. Бедняга Джанчотто думал, что пресек акт измены. На самом же деле – сорвал слет друзей книги.

– Смешно. И выглядело бы правдоподобно, будь они дети. Или если хотя бы синьора Франческа была маленькая девочка – скажем, ровесница Джульетты.

– Кто это Джульетта?

– Мисс Джулиэт Капулет. Новая пассия нашего влюбчивого друга. Ей всего тринадцать.

– А вот свистеть – не надо. Четырнадцать ей. Через две недели.

– Мои поздравления. Синьора Франческа так называемая да Римини оставила сиротой семилетнюю дочь. Синьор Паоло Малатеста тоже был семьянин со стажем. Крупный администратор, между прочим. Такие люди, стали бы они рисковать жизнью ради чтения вдвоем?

– Да ведь не просто вдвоем, а рядышком, рядышком! Плечом к плечу, бедром к бедру, виском к виску. Склоняясь над страницей либо вперяясь в нее снизу вверх. Наслаждаясь, так сказать, муками гравитации.

– Подобным образом проводили время, – краснея, вступает Парис, – один офицер с одной старой девой в одной повести одного русского писателя. Они не помнили, что сколько-то лет назад стояли в церкви, под венцом. Категорически не узнавали друг дружку.

– Поразительно, граф! Как вы угадали? Я нарочно умолчал про отложенный поцелуй. Какая это страшная вещь. Сшивает мужчину и женщину рыболовной леской с крючками на обоих концах, очень короткой. Франческу выдали (и взяли) замуж обманом: к алтарю с ней шел, и произнес «да», и обменялся с ней кольцами – Паоло. Как законный представитель – имея нотариально оформленную доверенность – старшего брата. За которого Франческа не хотела, очень не хотела. Он же был, говорят, урод: искривление позвоночника, что ли. Она поняла, как над нею подшутили, только ночью, на брачном ложе.

– И через восемь лет зазвала, вовлекла Паоло в ролевую игру. Как, знаете, уговариваются маленькие дети: давай ты был рыцарь Ланселот, давай я была королева Гвиневера. Давай ты был Тристан, а я Изольда Белорукая… Или Белокурая?

– Ну и доигрались. Века-то наши все еще практически Средние; тет-а-тет разнополых равняется прелюбодеянию: презумпция, извините, такова.

– А после смерти извольте превратиться в двухголового нетопыря, швыряемого из стороны в сторону черным ледяным вихрем.

– Это еще поблажка бедной Франческе. Другие-то сладострастные пары в этой стае теней навеки разлучены.

И т. п. Отчасти даже жаль, что я не Умберто Эко в переводе Елены Костюкович.

14

К тому времени, когда главой судебной и исполнительной власти в Вероне стал Бартоломео II делла Скала, мессер Дуранте давно уже (1316) находился в одной из обследованных им сфер. Куда отбыть предпочел из Равенны (которою, кстати, правил Гвидо да Полента, племянник Франчески).

В Вероне изменилась обстановка. Был просвещенный авторитаризм – стала наглая тирания. Последние делла Скала омрачили репутацию фамилии. Дали отдельным историкам повод навесить на нее ярлык: «кровавые Скалигеры».

Шекспиру, будь он хоть трижды, как и я, моноглот, – это могло быть небезызвестно.

Однако же Эскал его пьесы ни капельки не кровав. Солидный гарант гражданского мира. Согласно воскресному, вчерашнему (нашему собственному) указу, Ромео в понедельник за убийство Тибальта должен быть немедля казнен. Немедля-то немедля, но он – Монтекки, тогда как Тибальт – всего лишь племянник синьоры Капулетти. Приговор суров до предела – почти, почти: к смерти через ностальгию; беспощадно выдворить; лишить веронского гражданства. Народным массам, слегка разочарованным, дадим понять: усопший Тибальт, будем справедливы, сам поставил себя вне закона, прикончив Меркуцио. Нашего (решающий юридический довод упомянем в скобках) родственника. Массы поймут. А хоть бы и не поняли. Show, знаете ли, must go on: решающий – не юридический.

15

Бартоломео II на такую роль Эскала не годился. Не успел наесть авторитет. Позволил себя прикончить, еще будучи молодым.

Допустил, чтобы его закололи на улице – как Меркуцио, как Тибальта.

Закололи, или зарубили, или зарезали – точно не скажу. Вообще-то, до 1500 примерно года обычно рубились мечами – а передвигались в кольчугах и/или в латах, так что результативные бои чаще решал колющий удар кинжала. Но в доспехах так потеешь – все тело зудит, да еще в средиземноморскую летнюю жарынь. И если положиться на скорость выпада и точность укола (alla stoccata в самый разъем), то рапира или шпага даже эффективней меча. И, похоже, в Италии Шекспира, в Дании Шекспира, в Иллирии дерутся только так. (Античный Рим – дело другое. Шотландские вересковые пустоши – подавно.) Иначе Тибальт не достал бы Меркуцио. Из-под руки Ромео – он его, конечно же, заколол. Сами попробуйте зарубить кого-нибудь из-под чьей-либо руки. Лично я не берусь.

И что Бартоломео II умер именно на улице – тоже не факт. Тело нашли на ступенях лестницы (справа от входа), ведущей к верхним этажам дома, где проживала красавица, на которую он имел виды. Страсть ли он питал или слабость, или просто положил глаз, – но в городе знали, что барышня была против, поскольку что-то из вышесказанного переживала, думая о человеке другом.


Издательство:
ВЕБКНИГА
Книги этой серии: