bannerbannerbanner
Название книги:

Сочинения

Автор:
Леопольд фон Захер-Мазох
Сочинения

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Пинчев и Минчев работали на деревянной крыше горевшего дома; первый киркой, второй ломом срывали загоравшиеся доски крыши и бросали их на улицу, где другие заливали их водой.

– Согласно воле Иеговы – проговорил Пинчев, – мы должны были бы сотворить одну из тех 613 молитв, которые помогают человеку в то время когда жиснь его в опасности.

– А кто же это сказал, что таких молитв 613? – иронически осведомился Минчев, продолжая работать.

– Как кто сказал? – Вспыхнул, как порох Пинчев. – Талмуд это сказал! Раввин Симсой сказал 613 формул дано было Моисею на горе Синайской, и именно: 365 по числу дней в году, а 248 по числу членов человеческого тела. Доказательством служит то, что в самом названии Торы буквы изображают число 613.

– Опять-таки неправда!

– Что неправда?

– То что название Торы изображает число 613.

Да… впрочем ты прав! Но если ты прибавишь к числу, изображаемому буквами названия Торы те две формулы, которые даны народу Иудейскому Иеговою помимо Моисея, то и выйдет 613.

– Молитв имеется в наше время не 613, а 14000, – возразил Минчев, – и раввины ищут только глупца, который поверил бы этому.

– Но эти молитвы не Моисеевы, это молитвы раввинов!

– Верно! Но раввин, Авраам бен-Давид, указывая на раввина Моисея бен-Моймона, который первым изложил 613 формул молитв, говорит, что в это число вошли многие раввинские молитвы, вовсе и не бывшие никогда молитвами Моисея. Да и к чему вообще нужна такая пропасть молитв?

– К чему? – начал было Пинчев, но дым перехватил ему горло. Огненный язык рванулся не очень далеко от споривших сквозь крышу, на которой они работали.

– Они еще сгорят там! – Слышались снизу голоса. – Слезайте, слезайте, скорее!

Балки начинали шататься под диспутантами, но Пинчев с Минчевым не замечали этого.

– Но началу люди были благочестивы, – продолжал Минчев свои доводы, выкрикивая их во всё горло, чтоб быть слышимым из-за окружавшего их треска, – потому они могли, как прекрасно выразился раввин Исаак Хабиб, носит ярмо такого изобилия молитв; позднее же они сделались неспособны к этому, почему уже Давид сократил число молитв до одиннадцати.

Жалобный крик, раздавшийся с улицы, наконец, обратил на себя внимание диспутантов. Там стояла Рахиль, облеченная в ночную кофту, которая своей пестротой и количеством разноцветных пятен напоминала более всего палитру живописца, пишущего историческую картину; на голове перепуганной женщины красовался не то ночной чепец, не то колпак, что то возвышавшееся в высь на подобие вавилонской башни. Рахиль, взывала, подняв руки к небу. Пинчев оглянулся и увидал, что отступление стало невозможным: кругом извивались пламенные языки.

С низу, к тому месту, где диспутантам предстояло погибнуть преждевременной смертью, спешно приставляли пожарную лестницу, верхняя часть которой была обернута в мокрый войлок. Пинчев не доверился однако этому средству спасения: он уселся на гребень крыши в том месте, куда не достигало еще пламя и начал творить молитву. Видя это энергичный Минчев, живо схватил его своими сильными руками и словно ребенка, с возможной заботливостию и осторожностью, потащил по лестнице вниз. Еще на средине лестницы Пинчев, несомый Минчевым, заметил:

– Если хочешь, так ведь пророк Исайя сократил число молитв даже до шести.

– Разумеется! – отвечал Минчев. – А пророк Миха – до трех.

Конец лестницы проделал Пинчев уже на собственных ногах; у последней ступени её в ожидании стояла плачущая Рахиль.

– Истинно так! – заметил Пинчев. – Верные в смирении ходят пред Господом. Минчев утвердительно кивнул головой.

– Так видишь ты! – проговорил он вполголоса, обращаясь к Пинчеву. – И в древние то времена евреи становились всё слабее и слабее, где же им теперь иметь 14000, или хотя бы даже 613 формул молитвы. Я вот напр., признаю только одну формулу, ту самую, в которой по мнению пророка Габакука сводятся все остальные, а именно: «благочестивый живет в вере своей».

В эту минуту крыша горевшего дома рухнула внутрь, причём изрядный кусок обгоревшего стропильного бревна отвалился в сторону улицы и зацепил по ноге Пинчева, да еще и зацепил то так неловко, что бедняге пришлось на несколько недель залечь в постель. Разумеется Минчев усердно посещал больного и, разумеется, бесконечные беседы по вопросам Талмуда составляли в эти дни источник утешения для страдавшего Пинчева.

В одно из таких посещений Минчевым больного Пинчева беседа их так затянулась, что гостю нечего было и думать возвращаться домой; он попал бы туда слишком уж несвоевременно да и прекрасной Эстерке пришлось бы подниматься с своих пуховиков, в которые она погружалась ночью, как сонная белка в свое зимнее гнездо.

Минчев остался по этому ночевать у Пинчева. Когда вопрос был решен в этом смысле слова, Пинчев чуть не подпрыгнул с радости на своей кровати, Рахиль же, по-видимому, сделалась еще более огорченною, чем как она выглядела всегда. Но… она уже успела привыкнуть молчать и погребать в своем сердце свои тяжкие печали. Без возражения приготовила она Мичеву постель в соседней комнате, отделенной от их спальной тонкой дощатой перегородкой, и еще постель – этого уж требовали законы гостеприимства – такую славную, чистую, мягкую. Помещалась эта постель как раз так, что обоих Талмудистов на ночь имело разделит только одна тоненькая стенка.

Минчев, пожелав хозяевам покойной ночи, сотворил молитву, и улегся в постель; но не прошло и нескольких минут, как в том месте, где находилась голова его, он услышал легенький стук в перегородку. Стучал очевидно, Пинчев; Минчев притворился, что он не слышит.

– Минчев! – послышался из застенки шепчущий голос, звучавший просительно-жалобными нотами. – Иль ты не слышишь золотой мой, милый Минчев.

– Ну? Что еще? – прошептал Минчев.

– Будешь ты наконец молчать? – Раздался шепот Рахили, обращавшейся, очевидно, к мужу.

Пинчев молчал.

– Пинчевхен! – послышалось со стороны Минчева минутку-другую спустя.

– Ну! Говори только тише, она уже уснула, – отвечал слабый шепот Пинчева из-за перегородки.

– Скажи-ка мне Пинчев: что сотворено прежде земля или небо?

Пинчев, молча обдумывал этот важный вопрос.

– Или ты не знаешь? – продолжал шептать Минчев.

– Конечно знаю! Небо сотворено прежде земли. У Моисея (I. 1, 1.) значится; «в начале сотворил Иегова небо и землю». Небо помянуто тут прежде земли.

– Положим! – прошептал Минчев. – А зато там же (I. 2, 4.) сказано: «после того как сначала были сотворены земля и небо…» Так что выходит, что земля то была сотворена ранее.

– Это же есть повторение, – закричал Пинчев совсем таки полным голосом, – а ты знаешь, что где одна и та же мысль повторяется, там перестановка слов…

– Что ты? – пробормотала проснувшаяся Рахиль, в недоумении глядя на мужа. – Уж не восне ли это он разговаривает? – усомнилась она насчет Пинчева.

– Так! Это я-то во сне разговариваю? – обиделся Пинчев. – Ну и пусть так! Так ты видишь, что я говорю во сне, значит чего же будить меня? Отвернись себе покойно, спи сама и не мешай мне спать и говорить во сне. Ты разве не знаешь, что иные люди говорят во сне чуть не целую ночь и всё-таки отлично спят. Минчев напр., тоже говорит постоянно во сне.

Рахиль успокоилась.

– Минчев! – позвал опять шепотом Пинчева!

– Слышу!

– В этом случае надо найти третий раз ту же фразу и на ней остановиться; она разъяснит сомнения.

– Ну!

– Что же?

– Ищи эту третью фразу.

– Не знаешь ли ты ее?

– Да! я знаю эту фразу! – сухо ответил Минчев.

Пинчев подумал и затем закричал с торжеством: – И я знаю, и я знаю!

– Что такое? – испуганно вскрикнула, снова проснувшаяся Рахиль. – Воры?

– Я нашел фразу, – продолжал Пинчев, не обращая на нее ни малейшего внимания. – Слушай Минчев: именно, чтоб не было сомнений сказано через пророка: одною рукою сотворил я землю, десною же создал небо, и повелел и стало то и другое.

– Да! – прошептал Минчев сердито.

– Значит земля и небо были сотворены в одно время! – сделал вывод Пинчев.

– А вы оба, – не без злости прошипела окончательно разбуженная Рахиль, – вы оба сотворены тоже в одно время, чтоб одновременно быть величайшими глупцами среди народа Израильского. Я скажу только одно: никогда больше пе позволю я Минчеву ночевать у нас.

Оба талмудиста притихли как пара мышек застигнутых на месте преступления. Прошло немного времени и Минчев начал всхрапывать; Пинчев, вздохнув, тоже отвернулся к стене и скоро уснул. И снилось ему, что он видит пророка Илию, восседающего на огненно-красном облаке в то время, как Рахиль, облеченная в грязную ночную кофту и большой сияющий светом чепчик, идет по небу и тушит звезды одну за другой.

Наконец Пинчев выздоровел, при чём впрочем от ушиба ноги осталось последствие в виде небольшой хромоты, и тотчас же порешил съездить на большую ярмарку в Коломею. Еще на болезненном одре, а затем и когда он поднялся с него, но не мог пока покидать комнаты, Пинчев почувствовал, что его посетила чудная мысль об этой поездке и её последствиях, не покидавшая его целые дни, пока всё существо Gинчева не было проникнуто ею до ногтей включительно; в конце концев мысль эта была осуществлена в виде целого вороха разных коцавеек, меховых жакеток, платий, мантилий, юбок всевозможных цветов, которые и украсили комнаты Пинчева будучи развешаны повсюду; все эти сокровища дамского туалета предстояло продать в Коломее и продать жонечно, с хорошим барышем разным мелким чиновницам, дочерям их, молодым поповнам и женам про заложившихся помещиков. Понятно, что везти в Коломею Пинчева должен был Минчев, Рахиль же, облеченная в платье шоколадного цвета и отделанную жемчугом головную перевязь собралась сопровождать своего супруга на поприще предстоящего гешефта.

По началу дело поездки совершалось-благополучно, далее же путников ждало приключение довольно неприятного свойства: Пинчев, увлеченный мыслью о порядке существования высших, талмудических школ, возбудил о них вопрос, Минчев вступил с ним в препирательство, а в результате возница сбился с пути и в конце концов бричка с путниками и всевозможным их товаром очутилось в невылазном болоте.

 

Ехать дальше не представлялось возможности; Минчев предположил было повернуть назад, но и это оказалось опасным: поворот предстояло сделать круто, так, что был риск сломать, дышло, или еще чего доброго опрокинуть бричку совсем содержимым её прямо в тину. Мужчины посоветовались между собой и решили, что Рахиль останется в экипаже, пока они вдвоем попробуют поискать лучший выезд из окружавшей их теперь трясины. С наилучшйми намерениями отправились Пинчев с Минчевым искать дорогу, но не сделали они и ста шагов, как и необходимость найти дорогу, и самое болото, и Рахиль в нём восседающая, и ярмарка, словом всё было забыто.

– Почему именно Моисей запретил вкушать свиное мясо? – вот чего доискивался теперь Пинчев, обращаясь к Минчеву с этим вопросом.

– Потому, что оно вредно для здоровья, – пояснил Минчев.

Пинчев иронически засмеялся.

– Вредно для здоровья! – повторил он. – Так почему же христиане не находят этого и едят свиное мясо?

– Ну, а почему магометане не едят его так же, как и евреи?

– Потому что это есть мясо нечистого животного.

– Утка тоже нечистое животное! Рак тоже нечистое животное, так как он питается падалью. Однако их едят. Так значит вовсе не в этом основание запрещения, а именно вот в чём: в южных странах, при постоянно жаркой погоде, свиное мясо прямо таки вредно; поэтому Моисей, имея дело с южным народом, и воспретил употреблять свинину в пищу.

– Поэтому? – закричал Пинчев с выражением укора в голосе. Значит по твоему мнению в нашем климате евреи могли бы есть свинину?

– Разумеется!

– Ах ты паршивая овца! – вышел окончательно из себя Пинчев. – Где же это у Моисея упомянуто о южных землях и южном жарком климате? Он просто, без оговорок, воспретил есть свинину.

– Потому нет у него оговорок, что он не мог знать, что евреи переселятся впоследствии в холодные страны.

– Не мог знать! – вопил Пинчев в совершенном неистовстве, не замечая того, что оба они давно уже сбились с последнего пути. Ни тот, ни другой диспутант не обратили внимания даже на то обстоятельство, что уже несколько времени они шагают целиком по болоту и что оба они уже увязли в нём чуть не по колена.

– Не мог знать! – кричал Пинчев. – Это Моисей-то? Чего же мог не знать этот великий пророкь, которому Иегова поведал так многое?

– А я всё-таки утверждаю, что если б Моисей имел тогда дело с климатом в роде нашего, то он не воспретил бы евреям есть свиное мясо.

В эту минуту оба талмудиста были уже погружены в зеленоватую, жидкую тину чуть не попояс; вокруг них кое где поднимали свои белые головки болотные цветы.

– Так съещь свинины и подавись ею! – кричал Пинчев.

– При теперешнем порядке вещей я есть свинины не стану, – покойным тоном возразил Минчев; – но не могу не сказать при том, что если бы вообще евреи были более рассудительны в разрешении разных побочных вопросов религии, то в нашем климате они все ели бы свиное мясо.

– Вероотступник ты, вот что! – с пеной у рта кричал Пинчев. – Ты злодей, вырывающий лучшие цветы из почвы дивного сада Талмуда. Пусть порог твоего дома порастет травою! Пусть камни…

– Что? – рассвирепел на этот раз и Минчев.

– Пусть камни растут в твоем желудке? – докончил Пинчев свое прерванное проклятие.

Настало нечто небывалое. Оба диспутанта сцепились окончательно; ухватились за бороды, они таскали друг друга, награждая один другого плевками и в то же время всё глубже и глубже погружаясь в жидкую тину.

– Пусти меня! – взмолился наконец Пинчев.

– Нет ты пусти сначала! – отвечал Минчев. Оба сразу отпустили друг друга и по-видимому успокоились.

– Я тебе доказал, – начал Минчев, – что так называемая Эсрех-Шимонех составлена после разрушения второго храма в Палестине.

– Когда же ты мне доказал это?

– На твоей свадьбе! Теперь я тебе скажу вот что: ты знаешь, что молитвы о дожде и росе установлены на четырехмесячный период в году и именно от декабря до нашей весны, т. е. до времени, когда в южных землях должны были евреи приносить жертвы от первых земных плодов.

– Верно.

– Так видишь ли что. Всё это было пригодно для той благословенной страны, где ко времени нашей весны поспевают фрукты и где во время нашей зимы нужны дожди. Ну, а у нас молиться о дожде в то время, когда стоят морозы и всё покрыто снегом есть разумеется нелепость, именно такая же нелепость как не употреблять в пищу при нашем климате cвиного мяса.

Оба диспутанта стояли уже в мокроте до самых плеч.

– Минчев, не говори таких позорных вещей, – тосковал Пинчев. – Бог нас и без того уже наказал достаточно, так как я думаю, что мы оба утонем в этом болоте. – И он начал громко взывать, о помощи.

– Я тоже полагаю, что мы можем утонуть, – согласился и Минчев, сделав неудачный опыт выкарабкаться из охватившей его жидели. – Но всё-таки, если мы даже и утонем оба, ты должен согласиться со мной в том, что крайне нелепо помолиться о дожде зимою в нашем климате и не молиться о нём летом, когда именно нужен дождик.

– С этим я всё-таки не согласен, – возразил Пинчев.

– Однако ты должен же согласиться с тем, что так ясно!

– Нет!

– Ну, так значит ты осел!

– Очень хотел бы им быть теперь, – со вздохом заметил Пинчев, – так как будь я настоящим ослом, я не тонул бы в этом болоте. Быть живым ослом всё же лучше, чем быть человеком утопленником!

– И еще считает себя мудрецом! – укоризненно прикрикнул Минчев. – А сам не может понять таких простых вещей, которые всякому ребенку должны быть понятны.

– Лучше пусть я не буду мудрец, – огрызнулся Пинчев, – только не стать бы вероотступником.

– Молчи!

– Не стану молчать!

Снова диспутанты схватили друг друга за бороды, но на сей раз несколько удачнее, так как возня помогла им немного выкарабкаться из тины; тем не менее Пинчев с Минчевым непременно утонули бы, если б на помощь к ним не прибежала плачущая Рахиль в сообществе с крестьянами, пасшими поблизости лошадей и слышавшими Пинчевские криви о помощи. Покамест диспутантов тащили из тины оба они продолжали кричать. «Вероотступник!» орал во всю мочь Пинчев. «Осел! Бычачья голова!» награждал его в ответ Минчев.

Помирились они только в Коломее, после того как Пинчеву удалось облечь в привезенный им товар разных местных дам в роде супруги окружного инженера, судейши, жены податного инспектора и пр. Тогда Пинчев с Минчевым раскупорили бутылочку винца, выпили из неё половину, помирились при том, а остальное вино взяла в свое ведение Рахиль, бережно завернув бутылку в бумагу.

Прошли годы, Эстерка подарила Минчеву четверых славных ребятишек; даже и у Пинчева родился было уже один сын, имевший менее облинялую наружность чем сама Рахиль. Но Рахиль вскоре после родов умерла, а за нею туда же отправился и новорожденный, так что Пинчев снова стал одиноким. Позднее и Минчев потерял Эстерку и троих детей; оставшийся четвертый рос без особенного призора, вне какого бы то ни было наблюдения со стороны отца, а потому вероятно и случилось в конце концов то, что подросший молодой Минчев бросил своего родителя, уйдя в один прекрасный день пешком в Вену, откуда затем о нём не имелось вестей. Минчев тоже стал одинок.

Но ни Пинчев, ни Минчев как будто не заметили всего совершившегося вокруг них; не замечали они даже и того, что с годами они становились всё беднее, да беднее. Что им было за дело до всего на свете? Они имели талмуд под руками, чего же было еще желать? И всё чаще и чаще, всё горячее и горячее происходили между ними бесконечные диспуты по вопросам Талмуда. Оба они состарились. Пинчев давно уже утратил возможность разглаживать пальцами бархат и пропускать иглу сквозь шелковые ткани и горностаевый мех; он сделался не более как портным штопальщиком, и если ему выпадало изредка удовольствие шить новое платье, то касалось это уже не прежней клиентуры: дамы, на которых работал состарившийся Пинчев, которые носили на плечах его мастерские произведения, были из числа тех, что имеют дело с голиками, да щетками, доят коров, не носят перчаток и нарфюмируются главным образом чесноком, да луком. Минчев всё-таки имел еще одну лошадь; правда это было животное печального образа, тощая кляча, засыпавшая с понуренной головой всякий раз, что она остонавливалась на временный отдых, но всё же это была хоть какая ни наесть лошадь.

Раз случилось Минчеву отвозить на своей кляченке в город кукурузу одного еврея арендатора. Проезжая мимо полуразвалившейся хибарки, в которой помещалось «модное заведение» и жилье старика Пинчева, и бок о бок с которой имелись винный погребок и лавчонка старьевщика, Минчев решил мысленно, что хорошо бы теперь обсудить с Пинчевым один Талмудический вопрос, не терпевший по его мнению отлагательства. Но Пинчев, как оказалось, отнесся к делу не сочувственно; с глубокомысленной миной сидел он на низеньком столе и чинил дырья на толстой суконной кофте, принадлежавшей некоей солдатке. Наружность Пинчева сильно изменилась против прежнего: лицо было чрезвычайно худо, руки и ноги словно еще вытянулись, волосы на голове и бороде поседели, глаза более не прищуривались, а просто были вечно полузакрыты веками, отяжелевшими казалось на столько, что им уже нельзя было подняться без посторонней помощи. Голова Минчева была тоже сильно посеребрена сединою; только борода его по прежнему оставалась черною, да черные глаза по прежнему смотрели с сафьянно-темного лица, полные выражения вечной мысли и добродушной иронии.

– Пинчев! – начал Минчев, повторяя свой возглас по адресу Пинчева, даже не ответившего на первый зов, даже не поднявшего головы от работы. – Пинчев что же ты? Ведь это я. Мне хочется поговорить с тобой.

– А я не имею желания тебя теперь слушать – получился ответ. – Я еще не ел сегодня ничего теплого, до того у меня спешная работа; мне надо окончить скорее эту починку и еще работа есть: надо докончить платье для госпожи комиссарши.

– Ну что ты говоришь? – возразил Минчев. – Ты давным давно перестал работать на комиссаршу.

– Думай как хочешь, а я всё-таки не желаю тебя слушать сегодня.

– Это потому, что ли, что у тебя совсем денег нет?

Пинчев вздохнул в ответ и еще сосредоточеннее принялся штопать Солдаткину кофту.

– Ну что ты за человек после этого, Пинчевле. – продолжал Минчев, – если ты, не имея денег, терпишь нужду и не говоришь даже об этом ни слова?

Проговорив это, Минчев достал из кармана кожаный кошель, вынул из него пять гульденов, и положил деньги на стол перед Пинчевым. Пинчев взял деньги, сунул их в жилетный карман; не вымолвив ни слова благодарности, спрыгнул он со стола, швырнув предварительно кофту в первый попавшийся угол.

– Ну, что ты от меня хочешь? – обратился он к Минчеву голосом, в котором звучала радость. – Что нужно тебе? Опять видно надо тебя поучить уму разуму, неуч ты этакой, ослище неумытое?

– Не топорщись брат очень-то, – ласковым голосом осадил его Минчев. – Все мы ослы если верить Толмуду. Ты сообрази-ка: если бы первыми на земле были ангелы, то всё же потомки их стали бы не более как людьми; ну а если и по началу-то водились только люди, так чем, если не ослами должно было сделаться их потомство.

За сим начался ученый диспут, который окончился разумеется только с наступлением ночи.

Так прошло еще несколько лет. Пинчев при всяком удобном случае величал Минчева неучем и вероотступником, но это не мешало обоим им дружески делиться всем, что они имели; то Пинчев помогал Минчеву, то Минчев – Пинчеву. Ни разу при этом с уст Минчева не вырывалось слово благодарности, как ни разу и он сам не слышал от Пинчева спасибо. Надо думать, что поблагодари напр., хоть Минчев Пинчева за денежную помощь, – последний скорей согласился бы выбросить деньги за дверь, чем в другой раз предложить их своему другу.

По прежнему продолжали все знавшие их евреи, считать врагами, вечно готовыми к тому, чтоб сцепиться в горячем споре. «Они жили врагами, врагами же и умрут!» говорили про Пинчева и Минчева в еврейской общине, на улице, в шинках, повсюду.

С годами оба Талмудиста окончательно опустились и состарились; пришло время, когда Минчев с трудом мог бы махнуть кнутом в воздухе, и когда Пинчев не в состоянии был бы сделать путем два стежка иголкой. Даже беднейшие крестьянки не желали уже больше носить платье Пинчевской работы. Конечно это злополучное время их жизни длилось не долго, а именно ровно до тех нор, пока не сделалось известным в общине, что Пинчеву и Минчеву совершенно нечем жить. Раз же, что это стало общеизвестным, их вывели из бедственного положения – еще ни разу ни один еврей не умирал с голода, как не был вынужден протягивать руку за милостыней.

 

При обсуждении еврейского билля в Английском парламенте один из пэров задал вопрос примасу Англиканской церкви, архиепископу Кентеберийскому относительно того, правда ли, что евреи иначе, чем христиане понимают истинный смысл всем известной морали, касающейся отношений человека к своему ближнему? «Понимают они ее также, как и мы», отвечал архиепископ, «только они ей следуют, а мы к сожалению нет!»

Что касается польских евреев, то к ним по крайней мере, выражение архиепископа вполне применимо, так как среди них правило, касающееся любви к ближнему, блюдется самым строжайшим образом, блюдется так, как ни у какого другого племени.

Таким образом Пинчев и Минчев нашли помощь у своих единоверцев и не ту помощь, которая будучи подаваема сверху вниз, угнетает вспомоществуемого, а помощь, любвеобильную, хотя и молчаливую, помощь которую не трудно принать бедному от богатого. Их беспрестанно приглашали в разные еврейские семьи кь обеду, и приглашали непременно вместе, так как обедая друг с другом Пинчев и Минчев, обязательно вступали в спор по вопросам Талмуда, а польские аристократы-евреи предпочитают всякому время препровождению возможность послушать Талмудический диспут за трапезой, и уж конечно предпочитают это занятие возможности прослушать, сидя за едой, пение какой нибудь полуодетой примадонны, или куплеты хотя бы и знаменитого комика.

Так прошло еще не мало лет и Пинчев с Минчевым сделались такими старцами, что им стало невозможным ходить вместе обедать в знакомые еврейские дома, где всегда были рады их видеть, невозможно, так как ноги отказывались от этой службы. Даже к Пинчеву, – а они жили один напротив другого, состарившийся совершенно Минчев еле мог, да и то изредка перетащиться через улицу. Проходили целые дни, что обоим талмудистам предстояла лишь возможность переглядываться из окна в окно через улицу. Это было решительно невыносимо, невыносимо до такой степени, что они порешили поселиться оба в еврейскую богадельню, где их и поместили в одной чистенькой комнате, снабженной парой возможно удобных постелей и двумя покойными креслами. Там сидели они постоянно у окна, украшенного двумя-тремя цветочными горшками, и пропускавшего в комнату веселые солнечные лучи, сидели и диспутировали к всеобщему удовольствию разных стариков богадельников, слушавших их с тем же удовольствием, как в былые дни слушали их богатые покровители.

В богадельне Пинчев и Минчев прожили довольно долго.

Раз – это было на пятый день после того, что Минчев праздновал девяностый день своего рождения – к вечеру Минчев почувствовал какую то общую слабость. Он прилег на постель, а Пинчев сел у него в ногах. Конечно немедленно начался талмудический спор, едва заслышав который остальные богадельники сошлись в комнату талмудистов и разместились кто где мог, стоя вдоль стен, сидя в креслах, на полу и пр.

Спор на сей раз держался следующей темы: Пинчев утверждал, что евреи имеют законное право, что им разрешено религией обманывать христиан; Минчев со всей возможной в его годы энергией и вместе с тем со свойственным ему спокойствием в споре, опровергал доводы Пинчева.

– Вовсе это не разрешено! – говорил он. – И не могло бы быть разрешено. В талмуде сказано: «даже язычника не обиди словом твоим»! Согласно талмуду нельзя обмануть даже так невинно, как напр., сказать человеку «я рад вас видеть здоровым», чувствуя в сердце своем другое.

– Нет! – утверждал Пинчев. – Всё-таки христиан, язычников и магометан евреи в нраве обманывать. Это разрешается.

– Разрешается! Что такое разрешается? Рассуждать так значит не понимать истинный дух талмуда. Талмуд ничего не хочет знать о разных мерзостях; он не рассчитывает на бесчестных людей, хотя разумеется дурные люди могут быть во всяком месте, среди каждого племени, и между евреями, как между другими. Как мог бы талмуд разрешать что либо подобное?

– Уж не намерен ли ты причислить раввинов и святых мужей к числу дурных людей? – воскликнул Пинчев, – Я расскажу тебе одну историю, ты выслушай только!

– Рассказывай! – согласился Минчев, закрывая глаза.

– Раввин Иопохон страдал зубной болью, – начал Пинчев, – и обратился за советом к одной старой женщине знавшей средство против болезни. Та потребовала с него клятву в том, что он средства этого никому не откроет. Делать нечего, раввин поклялся, но при этом клятву свою произнес так: «клянусь Богу Израильскому никогда не открывать средства от зубной боли»! Старуха дала ему лекарство, оно помогло ему, и он вылечил потом, тем же средством многих других от зубной боли.

– Значит он нарушил свою клятву? – спросил один из слушателей стариков.

– Нисколько! – пояснил Пинчев. – Когда старуха упрекнула его в том же он ей откровенно сказал: «я не клялся Богом Израильским не выдавать твоего средства, а клялся только Богу Израильскому не выдавать его. Чего же ты хочешь от меня? Я и выдал его не Богу Израильскому а только людям.

Минчев открыл свои прекрасные, темные, задумчивые глаза, сохранившие до сих пор ту же способность добродушно-иронически улыбаться. Слабым голосом, но отчеканивая каждое слово проговорил он:

– Пинчевхен! Этот раввин Ионохон упомянут отнюдь не в качестве образчика добродетельного мужа, примеру которого нужно следовать. Совсем наоборот! Не может же напр. в патриархе Якове служить примером именно только та черта, которая приводится в рассказе об обмане им слепого отца! Ведь не для поощрения же обмана вообще оно рассказано!

– Он начинает осуждать святых мужей! – закричал Пинчев. – Вот человек!

– Во всё я не осуждаю святых мужей, а осуждаю только дурной поступок раввина Ионохона, – проговорил Минчев ясным голосом. – Я утверждаю, что самая мораль еврейского вероучения чиста и прозрачна как хрусталь. Никто не в праве сказать что глаза его не видят этой истинной морали; по крайней мере благочестивый человек, блюдущий Бога в сердце своем, не скажет так, «Ты не должен в сердце своем иметь другого Бога кроме Единого», сказано в псалме, (8, 10). Талмуд достаточно разъясняет это. Кто же этот другой Бог кроме Единого, могущий пребывать в сердце человека, если не вечный врач души человеческой? сказано напр. «Не пожелай имущества ближнего твоего». Талмуд разъясняет это так: даже самое желание зародившееся в душе человека есть уже великий проступок.

– Так всё это! Положим, что так! – возразил Пинчев. – Но что же следует по твоему из того, что поступки, которые ты считаешь ошибками, были совершаемы даже великими мужами, учителями и пророками?

– Следует только то, что мы всё-таки не должны повторять этих ошибок, – проговорил Минчев слабым голосом, при чём глаза его снова закрылись.

– Но если великие мужи совершили эти поступки! – приставал Пинчев!

Минчев молчал.

– Вот! – торжествовал Пинчев обращаясь к окружающим. – Он не может возразить против этого…

– Это потому, что он кажется умер, – проговорил один из богадельников, нагнувшись над телом действительно умершего Минчева.

– Умер? – переспросил Пинчев, как бы не понимая случившегося, и недоумевающим взглядом окидывая того, кто первым промолвил это слово. – Как умер? Как мог он умереть?.. Пинчев встал с постели и подойдя к тому месту, где лежала голова умершего Минчева, нагнулся над ней.

– Минчев! – взволнованным голосом звал он умершего. – Ты задремал?.. Спишь ты, чтоли!.. Отвечай же!

Кругом все молчали. Прошла минута полной тишины.

– Минчев! – жалобно взывал Пинчев. – Минчевье! Ох!.. Да ведь никак и в самом деле он умер!.. Минчевхен!..

И Пинчев громко зарыдал.

Окружающие хотели отвести его в сторону. «Он нарушает покой мертвого», шептали они между собою. Но Пинчев не дал себя отвезти. Он собрал все силы и постарался успокоиться хоть немного. Он было начал даже произносить известную молитву над умершим: «Господь дал, Господь и взял; буди имя Господне благословенно во веки»!..

Но дальше Пинчев не мог произносить слова молитвы; силы оставили его и рыдания стиснули ему горло.

Остальные старики-богадельники дочли молитву до конца и тихо вышли из комнаты; остался там один Пинчев. Он сел в кресло возле постели, на которой покоился труп Минчева и так сидел долго, долго, опустив на колени свои бессильные руки. Только раз за весь этот долгий период времени, пока он упорно смотрел на лицо умершего, словно стараясь лучше изучить его, решился он шепотом обратиться к покойнику:


Издательство:
Public Domain