bannerbannerbanner
Название книги:

Музыка войны

Автор:
Ирина Лазарева
Музыка войны

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Пометка

Все описанные в данной книге события являются вымышленными, а совпадения и сходства с реальными людьми – случайными. Автор не разделяет взгляды персонажей. Преступные взгляды и мнения, высказываемые отдельными персонажами, приводятся в целях запечатления многомерного образа действительности с ее злодеями и преступниками, заблуждающимися и заблудшими. Последние противопоставляются нашему народу в целом, а также его отдельным представителям – положительным героям романа. Все это служит единому художественному замыслу.

В данном произведении содержатся несколько сцен с упоминанием наркотических средств и их употребления персонажами. Незаконное употребления наркотических средств или психотропных веществ, потребления их аналогов – наносят серьезный вред здоровью. Незаконный оборот наркотических средств, психотропных веществ (оборот их аналогов), прекурсоров наркотических средств и психотропных веществ, наркосодержащих растений – законодательно запрещен. Законодательством установлена ответственность в сфере оборота наркотических средств, психотропных веществ, их аналогов или прекурсоров, наркосодержащих растений. Данные сцены в романе составляют оправданную жанром неотъемлемую часть художественного замысла.

Эпиграф

О нас и о Родине

Проплываем океаны,

Бороздим материки

И несём в чужие страны

Чувство русское тоски.

И никак понять не можем,

Что в сочувствии чужом

Только раны мы тревожим,

А покоя не найдём.

И пора уже сознаться,

Что напрасен дальний путь,

Что довольно улыбаться,

Извиняться как-нибудь.

Что пора остановиться,

Как-то где-то отдохнуть

И спокойно согласиться,

Что былого не вернуть.

И ещё понять беззлобно,

Что свою, пусть злую, мать

Всё же как-то неудобно

Вечно в обществе ругать.

А она цветёт и зреет,

Возрождённая в Огне,

И простит и пожалеет

И о вас и обо мне!..

Александр Вертинский

май 1935. Калифорния

Часть первая

Глава первая

Все началось с того судьбоносного концерта в московской консерватории, на который мы с Машей пошли – как это ни кажется странным, почти невозможно странным теперь! – против собственной воли. Нас вынудили к тому наши общие друзья: Леша, один из самых молодых архитекторов, которых мне доводилось встречать, и его подруга, во всем чрезмерная, неумолкающая, но все же хорошенькая и добрая, светловолосая и голубоглазая Валя.

Дело в том, что Маша питала необыкновенную страсть ко всем новейшим столичным спектаклям и постановкам и, хуже того, вбила себе в голову навязчивую мысль о том, что страсть эту жизненно необходимо внедрить в сердца всех людей из своего окружения, и конечно же, в первую очередь – в мое. Поначалу я не сопротивлялся, несправедливо полагая, что просто не достиг культурного уровня Маши и не взрастил в себе способность ценить все то прекрасное, что ценила она, и что множественные походы по злачным местам искусств Москвы эту самую способность мне привьют. Но уже после второго или третьего посещения и мучительного созерцания новейших черт «прекрасного» подозрения, как побеги, стали неумолимо быстро пробиваться в моем культурно неокрепшем сознании. Поэтому уже в следующий раз меня сопровождали на эти чуждые мне по духу представления Леша и Валя. Они-то и подтвердили чудовищную догадку: Маша не обладала ни единой, даже самой крошечной толикой вкуса.

Это была на редкость миловидная девушка с мальчиковым, как у модели, лицом, густыми бровями и широкими скулами. Но она же была на редкость пустая! Маша, подобно мотыльку, летела на все яркое и притягательное и не считала нужным искать смысл за манящими ее вспышками света. Самое пошлое, самое бездарное, много раз повторенное прежде, но по-новому воспроизведенное в изувеченном, оболганном, обруганном, измазанном в тошнотворной грязи виде, влекло ее. При том я во многом хотел согласиться с ней, мне нравилась критика действующей власти и обывателей в целом, которая всегда сквозила в столичных постановках, но не в таком неоправданно уродливом изображении: оно лишь отвращало меня от замысла сценариста, того самого замысла, который в глубине души я поддерживал.

Как же тогда нас угораздило попасть на совершенно классический концерт, спросите вы? Ведь Маша никогда не повела бы нас в подобное заведение. Совершенно верно! Но так сложилось, что насмешница Валя, бойкая, прямолинейная, часто бестактная, в отместку ли, в шутку ли купила билеты на всех нас – в консерваторию, вероятно, чтобы отплатить Маше за спектакли раскрученных сценаристов и режиссеров Кузнечикова и Медянникова, доставившие всем нам недавно почти телесную, неподдающуюся никаким описаниям боль.

На что она рассчитывала: в наказание за осквернение своего духовного вкуса замучить Машу до смерти классической музыкой или попросту показать ей истинное, чистое, пусть и слишком сложное, недоступное самой Вале лицо искусства – почти сразу же вопрос этот оказался не важен для меня, ведь все домыслы и насмешки, свойственны юности (а мы были еще так молоды!) были сметены потрясающими событиями вечера.

Перед зданием нас приветствовал бронзовый Петр Ильич Чайковский, навсегда застывший во вдохновенном состоянии; левая рука его парила в воздухе как живая, тонкие пальцы перебирали невидимые струны, будто цепляясь за ускользающую музу, а сосредоточенный взгляд устремлялся поверх улицы, в необозримую даль мечтательных мелодий и искрящихся звуков. Скульптор словно застиг гения в волшебный миг созидания восхитительной музыки, миг, когда тот оторвался от земного, людского, бренного и слышал, и видел лишь свое будущее творение.

Маша минуту разглядывала скульптуру, а затем сказала, не скрывая то ли презрения, то ли раздражения:

– Скучный, чопорный реализм!

Сразу после этих слова она устремилась в зал, словно не желая и даже боясь выслушивать последующие возражения собственному едва ли имеющему отношение к правде (о, она знала это!) замечанию.

– Откуда Маша знает такие слова? – шепнула мне Валя. Глаза ее блестели от смеха, а круглые щеки собрались в озорной улыбке.

– Ты про «реализм»?

– Нет! Про «чопорный»!

Валя тихо хохотнула.

В небольшом, но уютном светло–голубом зале по обе стороны от зрителей простирались ряды высоких овальных окон, а поверху над ними был декоративный второй этаж, так же унизанный высокими окнами по обе стороны, отчего казалось, что зал летел в голубую высь, парил над белесыми облаками там, куда устремлялось все возвышенное и неземное.

Тем не менее, настроения сидеть на концерте до самого конца не было ни у кого из нас. Быть может, строгие лица посетителей, коренных москвичек, пожилых женщин с непоседливыми внуками, сухих дам, похожих на старых дев и странных, как бы не от мира сего маленьких стариков, внушал нам большую тоску и скуку. Быть может, это были совершенно неудобные стулья – совсем не такие, как в уютных кинотеатрах или просто театрах, на которых сидеть можно было лишь в большом напряжении, выпрямив спину, застыв в одном положении, а быть может, все это вместе, столь странное и непохожее на нашу привычную жизнь, полную всяческих удобств, так подействовало на нас.

Леша издал протяжный зевок, когда пожилая пианистка вышла на сцену и села за широкий рояль, следом раздались рукоплескания. Казалось, Леша приготовился к погружению в глубокий, блаженный сон.

– Это, конечно, не Машины шабаши с голыми мужиками и тетками, размахивающими пластиковыми гениталиями размером со сцену, – съязвила Валя намеренно так, чтобы Маша услышала ее, – но все равно скучновато будет.

– Ха! Много ты понимаешь в истинном искусстве. Если ты не разгадала смысл спектакля Кузнечикова, это не значит, что он плох. Спектакль был шедеврален! Кузнечиков – гений.

– «Шедеврален»! Какое ужасное слово, – ответила Валя. С каждым днем отношения их становились все более напряженными, и теперь девушки, как мне показалось, едва выносили друг друга. Как, впрочем, напряженными стали и мои отношения с Машей, если таковыми можно было назвать нелепую связь, возникшую между нами по ее воле и только благодаря ее навязчивости, а теперь неизмеримо тяготившую меня.

– Тихо вы, – шепнул я, поймав недовольные взгляды пожилых дам впереди нас. Казалось, они сломают шеи, так старательно дамы сгибали их, чтобы ужалить нас испепеляюще строгими взорами.

Было во всем этом что-то чопорное, что-то древнее, советское, невыразимо скучное. Мне показалось, что меня тошнит от голода, и что я не высижу и первого акта, как вдруг внимание мое привлекла молодая скрипачка, выпорхнувшая на сцену. Зал встретил ее теплыми рукоплесканиями.

Спустя пятнадцать минут концерта Маша заерзала на стуле.

– Здесь неподалеку есть кафе, – шепнула она мне, но я молчал.

– Пойдемте, а? – неожиданно поддержала ее Валя и толкнула локтем Лешу.

– Да что вам не сидится? Я только собрался поспать, – ответил он, открыв глаза. – Такая нежная музыка, убаюкивает.

– Саш, ну? – Маша вновь обратилась ко мне.

– Вы идите, если я хотите, я никуда не уйду.

Быть может, я сам еще не имел представления о том, почему я собирался сделать то, что собирался, но я отчего-то был полон решимости окончательно отвратить от себя Машу.

– Что? Бросишь меня одну?

– С тобой Валя и Леша.

– Тебе что, нравится эта нудятина?

– По-моему, очень красивая музыка. Не мешай мне. – Последние слова я повторил намеренно грубо, чтобы Маша наконец отстала от меня. И без того надоедливая, вездесущая, сама выискивающая меня, сама навязавшая себя мне в девушки, сейчас, в этот самый миг, она была особенно невыносима и нежеланна здесь, в консерватории.

Спустя несколько минут она изливала жалобы на моих друзей.

– Что ему там могло понравиться, не пойму?

 

– Может быть, красивая музыка? – Позевывая, отвечал Леша. – Я бы и сам остался, если бы Валя меня не увела.

– Ну прости, Леш, просто…

– Вот именно! – ухватилась за его слова Маша. – Красота скучна, бессмысленна. Что на нее глазеть? Перформанс должен быть безобразным, как наш мир, он должен заставлять нас осмысливать все недостатки нашего общества… Он должен быть непонятным, настолько непонятным, чтобы сам сценарист не понимал, что написал, а режиссер – что поставил. Классика вульгарна и банальна в своей красоте. Это вчерашний день, мертвая материя…

Я не знал музыки и не разбирался в ней, почти не разбираюсь и по сей день, потому смутно помню, как объявляли имена композиторов: Моцарта, Грига, Чайковского. Но я помню, будто вижу наяву, что с того самого мгновения, как скрипачка взмахнула смычком и из-под него разлились первые звуки, неожиданно для самого себя, я уже не в силах был отвести от нее взгляд.

На исполнительнице была нежно-розовая, воздушная юбка из множества прозрачных слоев ткани, она закрывала ей колени, скромный черный верх с коротким рукавом особенно выделял тонкую талию, длинные темно-русые волосы ее были распущены, но они не мешали ей, не закрывали прекрасного, чуть удлиненного лица, на котором горели огромные глаза, обрамленные тонкими бровями, поднятыми настолько высоко, что они придавали ей выражение застывшего изумления и какого-то удивительного состояния одухотворения.

Взгляд ее был настолько чист, настолько прозрачен и свободен от всякого лукавства, игривости, кокетства, что даже недостаток лица – его продолговатость – быстро рассеивался, забывался и казался даже наоборот достоинством ее внешности, придававшим ей изюминку.

Не знаю, что за волшебство произошло на сцене в тот день, но невесомые звуки заворожили меня, как заворожил прекрасный локоток, двигавшийся в такт мелодии, как заворожила воздушная юбка, колыхавшаяся вслед за ним. Вся она словно была соткана из неземной материи, вся она устремлялась в недостижимую высь, которой и была порождена, в нее она и влекла меня, закручивая в своем ошеломляющем вихре. Я ничего более не хотел знать, слушать, хотел только бесконечно долго внимать ей и ее музыке. Разумом можно было полагать все, что угодно: считать классику устаревшей, непонятной, несогласной со временем – но вот я был в этом изысканном зале и более не владел собой, лишь отдавался течению восхитительной музыки и волнующим переливам струн; казалось, я навсегда лишился былого душевного покоя.

В тот вечер я долго стоял у выхода, надеясь поймать Екатерину – так звали выступавшую на сцене девушку. Стоял поздний вечер, но еще было по-летнему светло, и алый шар солнца застрял где-то за невысокими старинными домами, вдали, у кромки небосвода. Лишь багровые отсветы, в лазурном небе, как волны, исходившие от него, напоминали о неумолимой убыли дня. Вокруг сквера, в самом сквере и вдоль улицы сновали туда-сюда чудаковатые люди, безостановочно ездили такси и дорогие иномарки.

Было уже свежо, будто природа готовилась к осени и плавному переходу в нее, по ночам погружаясь в холод; вот только воздух был мне неприятен, он весь был пропитан дымом сигарет, который я никогда не переносил.

Быть может, причиной было мое мироощущение в тот час, после столь воздушного концерта и пленительной, возвышенной музыки, быть может, и нет, но я глядел на проходящих людей и беспрестанно удивлялся: откуда они взялись?

Все они казались своего рода пришельцами, чужеродным существами. Кто-то из них был одет не по моде и без вкуса, с сережками в носах, губах, с шарнирами в ушах, в странной обуви с высокой платформой, кто-то, наоборот, будто только что вышел из самого дорогого магазина Москвы или сошел со страниц глянцевого журнала. Однако всех их объединяло странное выражение лица: смесь высокомерия, себялюбия и равнодушия к ближнему, чванства, насмешки и недалекости, граничащей с тупостью.

Столичная богема! Тусовщики, жители центра города, как далек я был от всего того, что они заключали в себе, всего того, что они превозносили. Шум пьяных голосов, гул машин, пошлая автомузыка – все сливалось в отвратительный гам, столь странный и неуместный для позднего вечера у консерватории – оплота классики и добропорядочности – когда близилась ночь и в теле нарастало ожидание покоя и тишины. Мне вдруг представилось, что эти чуждые духу заведения люди и их бессвязные речи как будто явились восстанием против красоты, эти прохожие, казалось, ненавидели красоту и стремились подавить ее, окружив своим равнодушием и скудоумием.

Проговорив последнюю мысль в уме, я вдруг осознал ее необычность и изумился: почему, почему в такой час я думал о столь мелких вещах, почему искал недостатки в людях, которые в другой день не вызвали бы во мне и намека на возмущение? Этот концерт, эта музыка, видимо, настроили меня на столь далекий от земли лад, что я оказался неготовым к стремительному падению обратно вниз, ко всему житейскому и бренному.

Сизые полупрозрачные облака клубами натягивались на пелену неба, медленно заслоняя его, а я все ждал и ждал, нервно прогуливаясь перед выходом. Когда же она выйдет, когда?

Наконец я сообразил, что все сотрудники концертного зала уже давно покинули здание, как покинули его и артисты. Сколь бы ни было тяжело мое разочарование в тот вечер, оно было еще горше на следующий день, когда сотрудники сообщили мне, что сольный концерт молодого артиста – большая редкость, и что ждать повторения этого события мне придется, быть может, несколько месяцев, а быть может, даже год! Хуже того, последняя надежда на социальные сети, на которые я так уповал, и та разрушилась, когда я обнаружил, что Екатерина нигде не ведет никаких страничек.

Известие это уничтожило меня, и весь следующий день я был подавлен, работал из рук вон плохо, не выполнил даже самый малый план, поставленный перед собой еще утром. Я пытался примирить себя с мыслью, что забуду Екатерину, что время сотрет ее заветные черты из и без того быстро засорявшейся памяти, и что ко времени нового концерта я и не соизволю посетить его. Однако все мои жалкие увещевания оказались тщетными: в глазах стоял образ тонкой, невесомой Екатерины, с недоступной, непонятной мне страстью играющей на скрипке, в ушах раздавалась пленительная музыка незабываемого вечера. Несколько раз звонила Маша, вероятно, чтобы накричать на меня, но я не брал трубку. Звонила Валя, спрашивала, удалось ли мне сходить на свидание со скрипачкой (как она разгадала мой замысел всего за четверть часа, проведенного на концерте?)

И вот к концу пятого дня я твердо решил для себя, что, вопреки всем недостаткам своего застенчивого характера, я совершу нечто совершенно на меня не похожее: достану Екатерину из-под земли, если придется, найду ее, чего бы мне это ни стоило. Чем больше я повторял про себя последние слова, тем больше верил в то, что так оно и будет.

Шли суетные недели, в которые я сам себе казался неловок и смешон: работал удаленно по ночам, чтобы дневные часы проводить у консерватории, ведь сотрудники кассы и охраны подсказали мне, что музыканты приходят на репетиции или ведут лекции, а не только выступают с концертами. Катя – а мысленно я уже именно так ласково звал ее – стала болевой точкой моего воспаленного воображения, и мозг, привыкший выискивать ее тонкий изящный стан среди людей у памятника Петра Ильича Чайковского, теперь по привычке выискивал его всюду: неважно, был ли я в метро, ехал ли в такси по городу, заскакивал ли ненадолго в офис.

Однако было бы ошибочно утверждать, что я совершенно помешался на предмете своего обожания и ни о чем более не мыслил; да, работа валилась из рук, я выполнял привычные вещи гораздо медленнее, чем прежде, они как будто стали не столь захватывающими, как в те времена, когда я еще не знал Катю. А все-таки я нашел время сходить на выборы мэра Москвы, которые впервые что-то значили для меня, потому что впервые я знал, за кого мне голосовать. Так, во всяком случае, я полагал.

На следующий день, когда огласили результаты, и выяснилось, что Антон Оскальный проиграл Владимиру Соболеву, я был сначала подавлен, как и многие из тех, с кем я работал и с кем ходил выражать свои протесты на Болотную. Но затем прошел клич по всем чатам и сообществам: выходить на сход в знак несогласия с итогами голосования. Я, как и другие мои соратники, был убежден, что по итогам голосования победил Оскальный, вот только власти подтасовали результаты себе в угоду, как они всегда – я верил в это – поступали.

Однако в последний миг я вдруг обнаружил, что на сегодняшнем концерте в Большом зале в составе оркестра будет, кто бы вы думали?! Екатерина! Моя Екатерина! Надо же было такому сложиться, ведь не мог же я из-за одной только влюбленности, из которой ничего еще не вышло, пропустить столь знаменательное событие. А все-таки я не мог потерять и Катю. Что было делать, что предпринять? Недолго думая, я все же решил не менять свой изначальный замысел и пойти на сход, а затем успеть посетить и концерт. Казалось, что это было вполне осуществимо. Невольно в голову так и лезла ничтожная мысль о том, что я, подобно герою романтического произведения, должен был сделать выбор между большой любовью и гражданским долгом, и это как будто даже льстило мне. Однако в душе я тут же высмеял самого себя: не было еще никакой «большой любви», да и гражданский долг, честно говоря, пока что был копеечным, в общем, зачем я только красовался перед самим собой, было мне неведомо.

На мирном сходе со мной были и Леша с Валей, и сослуживцы: программисты, архитекторы, инженеры, продавцы1. В эти часы совершилось нечто удивительное: казалось, на площадь стеклись жители всех близлежащих районов, настолько многолюдна она была. Потом в новостях сообщалось, что в тот день на площадь пришло двадцать тысяч человек. Казалось, дух толпы заряжал и будоражил: я озирался по сторонам, и все эти совершенно чужие, незнакомые люди вызывали во мне глубочайшее восхищение. Ведь они, как и я, были неравнодушны, умны, деятельны, они всей душой стремились к сотворению гражданского общества, к истинной демократии, они хотели избавиться от власти взяточников, казнокрадов, уголовников, которые, подобно паукам, окутали Россию липкой вездесущей паутиной, сковав ее движения, предупредив все ее поползновения стать свободной и великой.

Антон Оскальный, высокий, худой человек с жесткими скулами и необыкновенно холодным взглядом под сдвинутыми вниз бровями, взглядом, как будто не видящим ничего перед собой и скользящим поверх толпы, произнес пламенную речь, которая еще больше вдохновила меня; он говорил о том, что вчерашние выборы – это победа, ведь каждый третий голос был отдан за него, а стало быть, на самом деле, голосов было намного больше. Мы заставили их – власть держащих – испугаться, заставили их скрывать правду, а это дорогого стоило, это была почти победа, это были ее знамена, развивающиеся впереди, на горизонте будущих дней, когда Оскальный, быть может, станет президентом нашей страны.

И все же, как бы я ни был захвачен мгновением и его неповторимой, разносящейся по многотысячной толпе силой, силой, заключавшейся в том, что никогда больше не возможно будет пережить эти минуты вновь, вспомнить, с чего все начиналось, с чего начиналась борьба, взгляд мой против собственной воли блуждал по лицам людей… выискивая ее! Да, да, признавался я себе, в глубине души я надеялся, что и Катя придет на этот сход, и, быть может, я встречу ее здесь совершенно случайно, что так облегчит знакомство с ней, изъяв из него всю неловкость и необходимость быть навязчивым. И действительно, ведь она была умна, молода, красива, она не могла не быть здесь, ее не могла не волновать судьба Родины! Однако девушки, которых я видел здесь, были столь непохожи на нее, не знаю, почему, внешне или внутренне, по духу или по манере держать себя, что вскоре самая зыбкая надежда встретить Катю развеялась сама по себе.

Вероятно, я должен был сделать это сам, должен был заслужить право узнать Катю, но сход задерживался, и я то и дело с беспокойством смотрел на часы. Казалось, еще немного, и все закончится, мы разойдемся, и я успею на концерт. Однако минута сменяла другую, а мы не двигались с места, слушая выступающих, и я разнервничался. Когда же все-таки сход завершился, люди еще долго не расходились, я потянул Валю с Лешей к метро, мы вынуждены были пробиваться через бесконечную толпу, распростершуюся во все стороны площади: по улицам, улочкам, переулкам.

Наконец люди стали двигаться к станции и расходиться, но они шагали столь невыразимо медленно, что я понял: сегодня я уже не успею ни на какой концерт. Оставалось лишь одно: прямо сейчас, голодным и уставшим, устремиться прямиком в Консерваторию и ждать в фойе окончания концерта. За эту мысль, как за последнюю лазейку, я уцепился и старался не выдавать своей нервозности; невыносимой казалась одна догадка Вали и последующие за ней насмешки.

 

– Как Маша? – этого вопроса я прямо-таки ждал от бестактной Вали и был бы даже удивлен, если бы она не задала его в этот вечер.

– К счастью, больше не звонит.

– Что так? Любопытно.

– Да ничего любопытного, – вмешался Леша.

Валя встрепенулась, ухватила его за рукав, не желая пропустить ни слова, ни взгляда.

– Это еще почему?

– Да так, ничего, – на бледном лице его с множеством некрасивых родинок проступили алые пятна, казалось, Леша вдруг сообразил, что выдал чужую тайну, а теперь Валя не узнает покоя, пока не выведает ее.

Она толкала его под локоть и выспрашивала, давила и давила, пока наконец он не признался:

– Да звонила она мне… Просила телефон дать… Артура из моего отдела. Приглянулся он ей, в общем. Так что ты, Сашка, можешь вздохнуть с облегчением.

– Как же так, Леш? – хохотнула Валя, и на полных щеках ее, обрамленных светло-русыми волосами, заиграли прелестные ямочки. – За что Паншояна так предательски сдал?

– Ничего-ничего! Пусть сходит на пару спектаклей, полюбуется сценой, измазанной испражнениями.

– Леха! – с укоризной воскликнула Валя, а затем разразилась таким заразительным хохотом, что даже я невольно засмеялся.

– Ну а что, не одним же нам страдать! Пришел его черед! – В шутку стал как будто оправдываться Леша.

– Да Артур с его бешеным темпераментом придушит Машку после первого же акта! – Сквозь хохот выкрикнула Валя.

– Будем надеяться на лучшее, – улыбаясь, ответил Леша. – Может, своей беспощадной критикой он просто опустит ее с небес на землю.

К их удивлению, весть эта никак не подействовала на меня: она не расстроила, не раздосадовала меня, будто я никогда не знал Маши и не имел к ней никакого отношения. Я лишь продолжал торопиться в метро, в уме подсчитывая, что если концерт будет длиться полтора часа, то я упущу Катю, а если же он продлится два с половиной часа, то уж точно прибуду до его завершения. Но это должен быть долгий концерт, ведь он проходил в Большом зале, твердил я про себя!

Как же раздражала меня в эти минуты толпа, и лица окружающих, самодовольные, счастливые, раскрасневшиеся от осознания собственной значимости, продвинутости, деятельности, вдруг показавшейся мне надуманной и стоящей намного меньше, чем все мы полагали. Неужели в жизнях этих людей не было других увлечений, кроме как медленно тянуться вдоль улиц после схода, неужели нужно было обязательно задерживать меня на пути к ней?

Наконец, спустя полчаса я прибыл в бледно-желтую консерваторию, по дороге раздобыв букет цветов. Вход в Большой зал своим особенно красивым строением с полукругом, зиждущемся на белых колоннах, и другим полукругом с полуколоннами, высившимся над первым полукругом, напоминал многослойный вход в храм, каждая черточка среди бесконечных черт которого устремлялась в недостижимые небеса. Неожиданно неподвластное разуму волнение объяло меня, всем телом я почувствовал странную дрожь и покалывание под кожей, будто тысячи крошечных иголок взялись во мне из ниоткуда и стали прорываться наружу.

Все, что следовало за моим появлением в консерватории: месяцы бесплодных ухаживаний и зыбких отношений, хождение по грани, взлеты и падения – теперь кажется призрачным сном, а тогда, много лет назад, это было наяву, по-настоящему, во всех красках бездонной цветовой палитры, со всеми звуками и запахами, а главное, переживаниями, бесчисленными их переливами.

Любовь! Самообман, надуманное чувство, чистая ложь. Я все это знал, и тем не менее, терял голову все больше и, хуже того, именно хотел потерять ее. Безудержное падение в бездну любви, восхищения и зависимости от другого человека было столь сладостным, столь пьянящим, что невозможно было запретить себе – обманывать себя.

Однако вернемся в теплый старинный зал консерватории. Моя Катя неожиданно выпорхнула из одной из дверей, и тут же девушки, стоявшие поодаль, окружили ее и вручили ей цветы. Я медленно приблизился к ним, не отрывая взгляда от Кати, а она обнимала подруг и благодарила их. Такая: душевная, улыбающаяся, земная, из плоти и крови – она понравилась мне еще больше, и обожание захлестнуло меня.

Обычно до смешного застенчивый с девушками, все же, словно под действием давно накопившихся желаний и мечтаний о Кате, я очутился совсем рядом и тоже вручил ей цветы. Я говорил что-то бессвязное про то, как мне понравился этот концерт и прошлый, про то, что был бы рад сходить с ней и ее подругами сейчас в какое-нибудь уютное место и отметить ее триумф. Честное слово, я так и сказал: «триумф»! Кажется, Катя засмеялась тогда, услышав это нерусское, вычурное слово. А меж тем глаза и взгляды вершили свое, намного более значимое и сокровенное, чем осмеливались произнести губы.

Катерина устремляла на меня прямой, смелый взор, который будто говорил: «Я ни вас, никого не боюсь!», – а затем вдруг опускала глаза, но лишь с тем, чтобы снова бросить на меня смелый, проникновенный взгляд, который уж теперь говорил: «Я вас всего читаю, как книгу, вы – мой.» И взгляд этот ее, то опускавшийся, то поднимавшийся, будто метал в меня цепкие сети, и с каждым таким броском все более приковывал меня к ней. Но самое поразительное в проворных действиях Кати надо мной заключалось в том, что я сам как будто умолял ее мысленно так поступить со мной, сам вверял себя в ее власть, и уж Кате ничего другого словно и не оставалось, как навсегда заключить меня в свой плен. Да, это был плен, плен любви, если хотите, но сколь сладостен был он, какого бездонного блаженства, какой неги был полон он! И, если вдруг любовь эта окажется безответной, кто посмеет обвинять Катерину, ведь я своим же взглядом, проникнутым чистосердечным признанием в моей безропотности и покорности, принудил ее обворожить себя.

Меж тем слова мои были глупы и все приходились не к месту. Я даже сказал, что неплохо было бы сходить куда-то позже, на выходных, быть может, на спектакль, а дальше зловонное имя само против воли сорвалось с губ:

– Даже вот на современные постановки пойду, если они вам нравятся, Кузнечиков там или…

На этих словах Катя покраснела и опустила взгляд; я был уверен, что она не только знала эти вездесущие имена, но что я успел оскорбить ее столь неуместным предложением.

– Боже, что я несу… извините, сорвалось… Меня и самого на эти постановки клещами не затащишь.

– Александр, – перебила меня Катя, уставшая от моей несмолкаемой речи.

– Можно просто: «Саша», – поправил ее я.

– Саша, я думаю, мы все устали после долгого дня, поэтому… зачем терять время? А вот в уютное местечко, полагаю, никто не откажется заглянуть.

На этих словах она выразительно оглядела подруг, но не все из них согласились пойти: кого-то дома ждал муж, кого-то – маленькие дети.

С Катей и Ксюшей, невысокой девушкой с восточным прищуром и смоляными волосами, удивительным образом сочетавшимися с ее белоснежной кожей, мы отправились в близлежащую кофейню. Стоит ли говорить, что все в Кате внушало мне трепет: то, как она свободно и бойко держалась, ничего не боясь и не смущаясь, как будто всегда была хозяйкой положения, с кем бы ни была и где бы ни была, ее открытость и одновременно замкнутость, когда она наотрез отказывалась отвечать на определенные вопросы – все это показывало, сколь зрелой она была, должно быть, намного более зрелой, чем я, застенчивый болтун.

Каким насмешливым становилось ее немного вытянутое лицо, когда я говорил что-то несносное и, по ее мнению, мальчишеское, каким лукавством оно сияло, когда я смешил ее, и она смеялась или улыбалась. Чем больше я узнавал Катю, тем больше хотел обладать ею, но она, будто нарочно, долгие месяцы играла со мной, не соглашаясь вступать в отношения, чем еще крепче привязывала к себе. Казалось, Катя медлила, потому что не была уверена, что сможет построить со мной крепкие отношения, не была уверена, что именно я был послан ей судьбой. Как будто судьба была действительна, как будто она была не выдумка человеческого сознания, не миф, основанный лишь на глупых предрассудках и нелепых страхах.

1Имеется в виду: account–менеджеры в IT компаниях, занимающиеся продажей технических решений

Издательство:
Автор