Перевод с французского Алексея Воинова
© Enfantines © Editions GALLIMARD, Paris, 1958. CEuvres
© Воинов A.H., перевод на русский язык, 2019
© Издание на русском языке, оформление. ООО Группа Компаний «Рипол классик», 2019
Валери Ларбо. Возвращение В Москву
«Это выдающаяся книга. Уверен, читатель ее оценит».
«Ваши изысканные „Детские“ вызывают у меня один только восторг.
А от того, что один из рассказов посвящен мне, я преисполнен радости и волнения».
Из писем Андре Жида,1911, 1918
«Спустя год после того, как я прочитал ваши „Детские“, я все еще ими болен».
Из письма Марселя Пруста,1913
Алексей Воинов
Валери Ларбо – выдающийся французский писатель начала XX века, его произведения включены в обязательную школьную программу, о нем пишут научные монографии и публикуют его архивные материалы и дневники. За свою творческую жизнь, продлившуюся около 35 лет, Ларбо успел многое как автор и еще больше – как переводчик и литератор, помогший целому ряду других писателей. Сам он писал лишь по прихоти, что не мешало Гастону Галлимару, Андре Жиду и Марселю Прусту восторгаться его текстами. В России Ларбо неизвестен, исторически это конечно же обусловлено, однако если взглянуть на его биографию, кажется удивительным. Но обо всем по порядку.
В этом году исполняется сто лет с момента первой публикации его замечательной, тонкой, акварельной книги под названием «Детские». Она вышла позже его знаменитого романа «Фермина Маркес» (1911) и сочинений, написанных под именем Арчибальда Барнабута (1913), однако работа над составившими книгу рассказами началась, когда Ларбо был совсем юным. Произведения эти во многом автобиографичны, так, например, одна из описанных сцен произошла, когда Ларбо было шесть или семь лет – мы находим тому свидетельство в рассказе «Топорик», главный герой которого решает написать поэму, – образ маленькой девочки, поранившей руку, произвел на маленького Валери такое сильное впечатление, что он захотел непременно о ней рассказать и неоднократно пытался это сделать, еще не имея намерения стать профессиональным писателем.
В 1898 году, когда Ларбо минуло 17 лет и он уже много путешествовал по всему миру, юноша предпринял поездку в Россию – отправился в Петербург и Кронштадт, затем в Москву, где провел около двух недель, далее в Харьков и Севастополь. Во время этого путешествия Ларбо прочитал Достоевского – «Записки из подполья», книга оказалась для него настоящим потрясением, после которого Ларбо сделался одержим желанием писать собственные тексты. Вернувшись во Францию, он записывает впечатления от России, возвращается к воспоминаниям детства и сочиняет небольшие зарисовки, вошедшие потом в рассказы из «Детских», возвращается к истории с поранившейся девочкой и мальчиком настолько странным, что весь мир его отвергает. Что-то из этих сцен будет подписано гетеронимом Ларбо – Арчибальдом Барнабутом, что-то войдет в «Фермину Маркес», а некоторые рассказы составят основу «Топорика» и «Заданий на каникулы». Работая над разными текстами параллельно, в 1905 году Ларбо принялся сочинять рассказ о Розе Лурден. История его написания показательна для всего творчества Ларбо: текст задуман во время путешествия по Алжиру, потом возникла пауза из-за других произведений, позже рассказ был начат в Париже, писался в Монпелье и Лондоне, закончен на острове Мэн, а изложенная в нем история принадлежит девушке, встреченной в Барселоне. Постоянные переезды из города в город приносили свои плоды: в Монпелье Ларбо наблюдал сценку, послужившую ему для рассказа об Элиане.
В 1908 году Ларбо решает объединить рассказы о детях в одну книгу, озаглавив ее по латыни Heder a virens, взяв это название у Горация[1]. А пока рассказы публикуются отдельно – «Долли» в 1909 году, «Топорик» и «Роза Лурден» в 1910 году, «Великая эпоха» в 1913 году и «Рашель Фру-тиджер» в 1914 году; издания выходили малым тиражом на особой бумаге и в изысканных переплетах. В одну книгу они объединятся лишь десять лет спустя, более ранней публикации помешает война. В июле 1917 года рукопись отправится в Париж и будет опубликована в издательстве Nouvelle revue frangaise, Ларбо получит первые экземпляры в феврале 1918 года. В последний момент Ларбо изъял из книги эпилог – рассказ «Приветствие и покой», он был опубликован друзьями писателя в 1941 году отдельно и позже вошел в полное собрание произведений писателя, опубликованное в Gallimard. Об одном же рассказе долгое время мало кто знал – это текст «Гвенни совсем одна», который Ларбо отослал Андре Жиду, взяв с того обещание рассказ не публиковать, так как Ларбо считал, что он слишком обнажает его душевные переживания. Рассказ о Гвенни был впервые издан ограниченным тиражом в 1949 году. В основной корпус «Детских» эти два рассказа не входят, однако спустя много лет мы видим, что они резюмируют все предшествующие истории, формулируя суть горестных переживаний из-за мимолетности эпохи невинности, детства. В итоге от латинской цитаты Ларбо отказался в пользу уже знакомого всем названия, а вдохновил на это писателя одноименный вокальный цикл Модеста Мусоргского.
Роза Лурден
Леону-Полю Фаргу
«Вы даже не можете себе представить, как уродовали нас гладкие прически, когда у всех одинаковые широкие гребни, а косы убраны сзади в неприглядную черную сетку. Все мы казались друг другу уродливыми и несчастными. Во всяком случае, я была несчастна в том пансионе, затерянном в захолустье. Кажется, тогда у меня постоянно мерзли руки и ноги; я была маленькой, молчаливой девочкой. Все, что есть во мне живого, веселого, пришло с первой девичьей любовью. Наставницы в том пансионе кантона Юра говорили, что я „из самых низов“.
Я услышала о Розе Кесслер еще до того, как ее увидела. Это было вечером, когда я приехала. Наверное, все ее знали – старшие говорили о ней, срываясь на крик:
– Розхен! Розхен!..
Я спрашивала себя, как в точности пишется это слово. Потом однажды увидела, что оно написано мелом на черной доске. Я думала, это такая фамилия, – там нас никогда не звали по именам. Старшие спросили меня: „Как тебя зовут? “ – и стали смеяться, когда я ответила: „Роз“.
Мне следовало привыкнуть, что я должна отвечать, когда зовут по фамилии: „Лурден! “ Словно, оказавшись там, мы оставили свои имена дома. Единственным исключением была Розхен, поскольку, кажется, это имя очень ей шло: Розхен…
Мне нравилось, когда на меня бранились. Думаю, я часто нарочно делала недозволенное, чтобы меня ругали. Но не стоит думать, что оно не причиняло мне боли, наоборот. Первый раз мне казалось, я просто умру. Это случилось за ужином. Наставница сделала мне замечание по поводу внешнего вида. Я была этим очень горда и подумала, что мне удастся как-то смягчить боль от ее осуждения, обратив все в шутку, я улыбнулась, словно бы говоря наставнице: „Да, но ведь ничего страшного не случилось. Вы слишком добры, чтобы желать мне зла!“
Та женщина была близорукой. Вероятно, поэтому она не смогла различить, что означала моя улыбка. Внезапно она с перекошенным лицом накинулась на меня, обозвав маленькой негодяйкой и крича, что не потерпит подобного поведения. Мне исполнилось тогда двенадцать, но я чувствовала, что она обозлилась на меня, как если бы мы были ровесницами. В столовой все замолчали. В наказание она поставила меня в угол, и я пробыла там до конца ужина, дрожа всем телом. Всю ночь я рыдала, глотая слезы. Временами успокаиваясь, я думала о несправедливости наставницы, изо всех сил спеша припомнить случившееся, и слезы тогда лились снова. В конце концов я уже заставляла себя плакать, думая: „Когда она завтра увидит мои заплаканные глаза, она раскается. Тогда я ей все прощу и стану любить “. Мне казалось, я уже ее полюбила. Мы будем прогуливаться вместе по дворику. Она будет моей самой большой подругой… Но она ни в чем не раскаялась, и потом я забавлялась, открыто над ней подшучивая.
В другой раз я как-то случайно сдала диктант без единой ошибки, а учительница французского обвинила меня в том, что я списала, и никак не хотела верить обратному. Я долго наслаждалась своим отчаянием. Пыталась испить его до последней капли, оно владело мной целых два дня, а потом, когда все прошло, я грустила, что оно кончилось слишком быстро. Тем не менее это была незабываемая несправедливость. Лет через двадцать я где-нибудь встречу эту особу и скажу ей: „Помните тот диктант? Так вот, я не списывала“. Но эти двадцать лет, что должны служить мне верными свидетелями, висели надо мной, словно гигантская горная цепь, жуткая, мрачная, и была я словно в неведомой мне стране.
Когда я страдала, я говорила себе, что все в порядке, что это пройдет, как прошли другие беды, что мои тяготы преходящи, что в этот самый момент кто-то мучается гораздо сильнее и что в конце концов я ведь умру. Но я пристрастилась ко вкусу слез, которые сдерживала, которые, казалось, лились из глаз прямо в сердце, укрытые бессловесной маской. Я собирала их, будто они были сокровищами, источником, найденным посреди дневных странствий. Вот почему мне нравилось, когда на меня кричали.
Но когда мне хотелось утешиться, достаточно было подумать о Розхен. Ей исполнилось тринадцать в тот год, о котором я вам рассказываю, – на год больше, чем мне, – и она училась уже в старшем классе. Она была из немецкой Швейцарии, из-за чего ее прозвали Пруссачкой. Я еще ни разу с нею не заговаривала, но глядела на нее столько, сколько могла, и каждый вечер перед сном думала о ней с нежностью.
На переменах она все время ходила с двумя приятельницами. Она шла посередине, держась с ними за руки. Я не теряла ее из вида и вскоре уже знала все черты ее светлого, ясного образа. Она была смешлива и имела обыкновение вдруг резко вскидывать голову и стремительно убегать прочь. Быстрые и радостные звуки ее шагов по плитам внутреннего двора стали для меня хорошо знакомыми. О, что творилось тогда с моим сердцем! Все мое существо замирало в ее присутствии, и я осмеливалась смотреть на нее лишь тогда, когда она отдалялась. Чуть широка в плечах, с обрисованной четко грудью, тонкой талией, округленными бедрами, превосходно смотревшейся на ней юбкой – если б не ее возраст, она вполне могла быть среди старших. Иногда я старалась сделать так, чтобы на построении оказаться прямо за ней. У нее был красивый затылок, под короткими светлыми волосами и тонкой кожей были едва заметны сухожилия, напоминавшие о чайных розах моего детства… Я не могла бы сказать, когда это началось: все бытие ее стало вдруг для меня неимоверно ценным. Для меня была дорога каждая капелька крови, струившейся в ее венах.
Она заметила, что я подолгу смотрю на нее; однажды, когда мы случайно повстречались на лестнице, она глянула на меня лучистыми голубыми глазами, и взгляд ее был полон злобы и ненависти.
И наконец однажды я вдруг поняла, что люблю ее больше, чем собственную мать и сестер. Стоял вечер, в тиши слышалось пение птиц, откуда-то издали доносились детские крики, на землю ложились робкие тени, будто сковывал их вечный сон средь каменных лестниц и балконов старого монастыря. Я шла по коридору с витражами в оконных рамах, пространство было пронизано жаркими розовыми лучами, сердце сдавило так сильно, что я шла все быстрее, дыша ртом, выдыхая: „Люблю тебя!“ Отныне в этом мире появилась великая тайна – моя тайна. Вскоре меня окружили другие девочки, приятельницы по классу. Всех их я считала либо скучными, либо злобными, но я была вынуждена проводить с ними все перемены. Особенно выделялась средь них одна: вся какая то квадратная, с большими руками и лицом как у пожилой женщины; кожа нездоровая, оттенка сыворотки; равнодушные глаза навыкате с неприятными смуглыми кругами; голос писклявый, надсаженный; не могу передать, какое отвращение и даже ужас она во мне вызывала. И что же, именно ей я старалась понравиться, пыталась угодить, пресмыкалась, говоря вещи, которые, как мне казалось, могли ей понравиться, но во всем противоречили тому, что я думала на самом деле. Чем большее неприятие я к ней испытывала, тем больше ей льстила, подражая ей, повторяя ее движения, предвосхищая ее капризы. Стремление пасть еще ниже потом прошло, но тогда нас – меня и это создание – считали подельницами, о нас говорили: „Два сапога пара“.
Что же касается Розхен, у нее были две любимые подружки и приятельницы из старших. Нас все разделяло, я охотно воображала всевозможные напасти – например, пожар в пансионе, – которые позволили бы мне спасти ей жизнь и стать подругой. Порой мне хотелось ее подразнить, пройдя мимо по двору, задеть, рассердить, вынудить, чтобы она поколотила меня. Ах, если бы она побила меня или хотя бы толкнула! Но от одной мысли о ее прикосновении я чувствовала изнеможение.
Я почти ничего о ней не знала; могу даже сказать, что совсем ничего не знала, поскольку видела ее лишь вдалеке в столовой и на переменах на школьном дворе. И все же к концу зимы мне удалось посмотреть на нее поближе, это было во время вечерних занятий, в сестринской.
Около восьми одна из молодых наставниц – мадемуазель Шписс, которая была из той же страны, что и Розхен, – отворяла двери классов, бормоча: „В сестринскую! “
Тогда простуженные и те, кому надо было сменить повязку, вставали и цепочкой шли за учительницей в сестринскую. Розхен полагался отвар, к тому времени предписали его и мне.
Почти каждый вечер, возвращаясь из сестринской и подходя к карцеру, мадемуазель Шписс кричала:
– Кесслер! Вы опять болтаете на построении? Прошу вас в карцер! Ждите, сейчас вернусь… Какая непослушная!
Попасть в карцер было наказанием, которого страшились все маленькие девочки. Мне никогда не приходилось там оказаться, для меня это было бесчестьем, несмываемым пятном. Розхен же шла туда по своей воле и даже с улыбкой. Я восхищалась ее спокойствием и бесстыдством, почти что геройством. Когда же она выходила из карцера, то даже не была заплаканной. А такая растяпа, как я, на ее месте не могла бы и на глаза никому показаться.
Однажды вечером мне даже почудилось, она нарочно говорит слишком громко и дурно себя ведет, возвращаясь из сестринской. Она как будто умышленно бросала мадемуазель Шписс вызов, напрашиваясь, чтобы ее заперли в карцере.
В другой вечер, когда она выбралась из карцера и шла к дортуару, одна из старших обняла ее за талию и что-то шепнула на ухо. Розхен дышала ей прямо в лицо, они глядели друг на друга и хохотали. Меня пронзила тогда острая боль, и я едва сдержалась, чтобы не закричать. На лице старшей читалось какое-то дьявольское выражение; Розхен прислонялась к ней – на щеках румянец, рот приоткрыт, глаза сверкают от влаги. Всю ночь я не могла уснуть.
Я еще с ней не заговаривала. Я думала, она упрямая гордячка и даже немного „туповата“, как мы говорили. Мысль о том, что она разгадала тайну, была для меня невыносима.
К тому времени я уже так сильно к ней привязалась, что это, вероятно, могло показаться старшим смешным. Я гордилась, что меня зовут Роз – почти так же, как и ее; чтобы походить на нее, я начала подписывать задания „Роза Лурден“, поэтому наша наставница сочла меня легкомысленной. Я вся была во власти этого имени, была влюблена в него; мне казалось, оно создано именно для нее – для этой смешливой светловолосой девочки…
Однажды я воспользовалась длинным перерывом в три часа, чтобы подняться в дортуар Розы Кесслер, где надела ее сменную блузу. (В учебные дни недели мы носили черные блузы, застегивавшиеся на спине и скрывавшие под собой прочую одежду.) Это было настоящее приключение – я помню все в малейших подробностях. Помню три высоких окна – трех строгих дам в белом, охранявших эту пустыню постелей. Сквозь их впалые глазницы внутрь проникало простершееся над городком безропотное небо, ложившееся синеватыми лужицами на вощеный паркет. Как же забилось сердце, когда я затворила за собой дверь! Я метнулась тогда к раздевалке. Там я была спасена. Сняла свою блузу и надела ее. Я впервые надевала чужую вещь; тогда я не предполагала, что это станет моей профессией. Внезапно я услышала в дортуаре какой-то шум. Я вышла из раздевалки навстречу опасности. Ничего не стряслось – я не до конца закрыла задвижку, и дверь отворилась. Бросившись туда, я изо всех сил на нее навалилась. В просвете я заметила, что кто-то из девочек узнал о моей тайне, тогда у меня мелькнула мысль об убийстве. Я вернулась в раздевалку… О, это свидание с черной блузой маленькой воспитанницы! И ведь я обещала себе рассказать вам все без тени смущения!
Я прижимала эту ткань к себе, наслаждалась ею, утыкалась в нее лицом. Я взяла также узкий кожаный ремешок; Розхен написала на белой изнанке свое имя. Едва касаясь, я дважды или трижды целовала его. Я собиралась подпоясаться им, но вдруг представила, как выгляжу со стороны. И все мне показалось таким смешным, что я быстро накинула собственную блузу, а ремешок и блузу Розхен повесила обратно на крюк и бегом спустилась во двор. Там под ручку с одной из взрослых прогуливалась Роза Кесслер. Я увидела ее рассеянный взгляд и ощутила покой и счастье. И даже, проходя мимо, осмелилась посмотреть ей прямо в лицо и чуть улыбнуться.
Однажды вечером после каникул мне было очень тоскливо, и мадемуазель Шписс встретила меня в коридоре в тот самый момент, когда я уже была готова заплакать. Она была хорошей; она сжалилась надо мной и сказала:
– Мне нужно подняться в комнату, присмотришь за моим бюро.
(У нее был небольшой кабинет между учебных классов). Я ответила:
– Да, мадемуазель.
– Хорошо. Садись здесь… Если тебе скучно, я велю позвать одну из твоих приятельниц, она составит тебе компанию.
– О! Да, мадемуазель.
– Кого же позвать?
Я собиралась сказать „Кесслер “, но что-то в ее взгляде меня остановило. Мне показалось, она прочла мои мысли и ждет ответа, чтобы надо мной посмеяться. Поэтому я назвала неуспевающую ученицу из своего класса, которая была взбалмошной и глупой и порой меня задирала…
Целыми месяцами жизнь моя полнилась заботами о том, чтобы увидеть Розхен, надеждами, что представится случай и я смогу оказать ей большую услугу. Но я была слишком застенчива, чтобы оказывать ей знаки внимания.
Но именно тогда, когда я ее не видела, я чувствовала ее ближе всего. Сказала ли я вам, что она была отличницей? Да, в тот самый год она получила все мыслимые награды в классе. Только из-за этого я хотела бы сама стать отличницей. Но я была не в состоянии приспособиться к систематическому труду. Я восхищалась ею, восхищалась тем, что в одно и то же время она была и милой, беззаботной девочкой, и прилежной воспитанницей. Какое будущее ей уготовано? Она станет выдающимся ученым или известной артисткой; ее красота и талант покорят весь мир; я же, пребывая во мраке, стану возлюбленной ее подругой, наперсницей, которой она поверяет самые сокровенные мысли. Я гордилась тем, что лю блю ее.
Во время летних каникул я гостила у друзей моих родителей, там служила горничная родом из Бадена. Я делала все, чтобы как-нибудь с нею сблизиться, – хотела выведать у нее, как по-немецки звучат некоторые выражения. Родители были изумлены и разгневаны, что я постоянно верчусь возле этой девушки. В конце концов однажды она сказала мне, что в Южной Германии, если хотят назвать девочку по имени Роза ласково, чаще говорят „Розель “.
Когда вновь начались занятия, я проделала опыт.
Однажды вечером, когда Роза Кесслер шла мимо по коридору, где мы были с нею одни, я прошептала:
– Розель, майн Розель…
Она обернулась и подошла, обеспокоенная, сурово глядя мне прямо в лицо:
– Откуда ты это знаешь?
Взяла меня за руку. Я ответила голосом, который от волнения стал вдруг до комичного мрачным:
– О! Я многое знаю.
– Неужели?
Она глядела на меня пристально. Казалось, она рассержена. Я же пьянела от ее присутствия. Настал момент сказать, что ей не стоит меня опасаться, что мое самое большое желание – подружиться с нею. Но я не осмелилась – это бы выглядело как любовное признание! Я надеялась, она хотя бы заметит, с какой нежностью я на нее смотрю. Я дарила ей эту нежность. К тому же я была уверена, что она обо всем знает. Может, ей хватит храбрости сказать: „Да“. Большего мне и не требовалось. Одну долгую минуту мы смотрели друг на друга, не отводя глаз, молча. Она первая опустила глаза, смутившись. Я упустила свое счастье. Она отняла руку, по-дружески меня хлопнула и пошла прочь, нескладно буркнув:
– Вот негодница!
Но я в этот последний миг чувствовала, что Роза Кесслер – сама нега, покорность, сладостность. Чувствовала, что, если бы я могла окликнуть ее настойчиво, она бы вернулась; и я бы могла поставить ее перед собой на колени, просто так, ради удовольствия. И я чувствовала, что ей нужна моя дружба. Да, она была взрослее меня и, тем не менее, нуждалась в моей защите. В ней было слишком много ласки, она была словно прекрасный цветок, который любой прохожий может примять. Ей грозила опасность; я не знала, какая имен но, – я оказалась от нее так далеко! Опасность была неминуема; ей грозило что-то ужасное, мерзкое. Но мне не хватило храбрости окликнуть ее. И те волшебные дни миновали.
Смотря на нее – юную, чистую, полную света, который будто идет изнутри, приливает к лицу, излучая саму невинность, – я думала: „Люблю тебя! Ты – примерная воспитанница. Скоро мы станем подругами. Никто об этом не знает, но я шла на такие хитрости, столько раз притворялась, чтобы они не могли ни о чем догадаться! Мы подружимся, будем умницами, будем прилежно слушаться наших наставниц, и ты всегда будешь невинна и счастлива, потому что я буду тебя любить!“
Да, я сумею сказать ей все это, прямо сейчас, на выходе из класса… Порой я бежала к ней, но вдруг останавливалась, дыханье сбивалось, сердце выпрыгивало из груди, в голове мутилось. И я откладывала попытку. Обстоятельства всегда складывались не особо благоприятно. О ночи, когда я тихо звала Розхен, давясь от рыданий!
В тот год, незадолго до Рождества, из пансиона уехала мадемуазель Шписс. Шел слух, что ее уволили из-за неподобающего поведения с девочками. Но никто в точности не знал, о каких именно девочках речь. Как раз тогда одна из старших решила превратить меня в козла отпущения. Она заставляла меня стоять под снегом или прыгать по всему двору на одной ножке. Я никак не могла защититься. Даже сейчас не могу защититься, если кто-то смеется надо мной или хочет обидеть, – жизнь так ничему меня и не научила. И ведь я даже не могу сказать, что ненавидела ту девочку из старших классов, я терпела, ждала, когда все это ей надоест. Единственным отмщением было для меня думать, что я мучаюсь больше от отвращения, которое она во мне вызывала, нежели от ее злых поступков. Но как же мне было стыдно, что ко мне так относятся, перед Розхен! И я делала вид, будто все игра, которую мы придумали вместе с той взрослой девочкой. Та была настолько глупа, полагая, будто я не понимаю, что происходит, и подличала еще сильнее, а я была совершенно несчастна.
После новогодних каникул, когда все вернулись, Розы Кесслер больше никто не видел. Я поняла, что она не вернется. Одна из наставниц сказала, что ее забрали родители. Помню, в тот день все небо было залито белым светом. Словно все окна заклеили белой бумагой. И все же настал вечер. Я чувствовала себя еще более одинокой, чем в тот вечер, когда впервые туда приехала. Роза Кесслер больше никогда не вер нется. Я приняла этот удар, как принимают смерть, и по собственной воле, испытывая какое-то жуткое наслаждение, пошла отыскивать ту старшую девочку, которая меня изводила, дабы вверить себя ее дурацким прихотям. Она заставила меня целовать во дворе чугунные колонны…
Шли месяцы беспрерывной рутины: дни учебные, дни воскресные. И однажды после очередных каникул, когда нас – воспитанниц, приехавших раньше положенного, – было совсем не много, кто-то из девочек заговорил о Розе Кесслер. Я сразу же приняла рассеянный вид, я и в самом деле была слишком взволнованна, чтобы слушать дальше.
Уже говорили о чем-то другом, когда соседка по классу – эта карлица с лицом старухи – подошла ко мне и тихо проговорила:
– Здесь без нее – без Пруссачки-то – стало тоскливо. По крайней мере одному человеку уж точно.
Я нашла в себе силы спросить:
– Кому же именно?
Но стрела уже попала в цель.
– Тебе, Лурден, моя девочка.
Я ничего не ответила. Мне хотелось ее убить.
Она же продолжила:
– О! Не расстраивайся ты так, будет тебе!.. Ты ведь не знаешь: говорят, что мадемуазель Шписс уволили из-за нее. Да, говорят, они вместе запирались в карцере, и мадемуазель Шписс показывала ей картинки, ну, дорогуша, ты знаешь, всякую жуть. Еще говорят, обе они там курили, как мужики. Почти все старшие были в курсе; кто-то проболтался, и твою зазнобу тоже вышвырнули за дверь…
Я больше никогда не слышала о Розхен. Как-то раз в тот год, когда я получила ангажемент в Большом театре Женевы, я останавливалась в городе, где был прежде наш пансион, и пошла к фотографу, который ежегодно делал там групповые снимки. Он хранил старые негативы, и я смогла заказать снимок группы, в которой мы были вместе – Роза Кесслер и я.
Какой же был сюрприз, когда я забрала снимок! Я увидела маленьких девочек в одинаковых платьях, с прическами, как у китаянок… Неужели это были мы? Все словно сироты! Какие печальные маленькие лица! Неухоженные и суровые, будто мальчишеские…
Все сидели на ступеньках, я узнавала взгляды и позы, забытые почти на пятнадцать лет. Внезапно из глубины памяти стали всплывать имена и смутные обрывки событий, говорившие мне о нравах, что сформировались уже тогда. Например, девочка из старших, которая меня изводила: занявшие почти все лицо большие жирные щеки, маленькие наглые и самоуверенные глазки, которым известно, что мир не изменится за тот миг, когда смежатся толстые невыразительные веки. Смотрите, вот эта однажды должна была разбогатеть, унаследовав целое состояние. Я слева от нее. Кто-то сказал мне: „Какой у вас задумчивый и печальный вид!“ В самом деле, разве можно было предположить, что та задумчивая маленькая девочка была до безумия влюблена?
По бокам нас окружили наставницы. Я узнала мадемуазель Шписс. Какой же красивой она мне показалась с ее высоким накладным воротничком, пышными светлыми волосами! У нее была привычка с силой так дунуть, чтобы отвести со лба все время спадавшую непослушную прядь. Она мне казалась совсем невзрачной, когда я была маленькой. А я с этими карими глазами и длинными ресницами была гораздо милее, чем тогда о себе думала. Теперь мадемуазель Шписс должно быть около сорока.
На этом снимке Розхен сидит рядом с ней в первом ряду. И вот я почти сразу вижу всю ее целиком, и сразу ко мне возвращаются та безумная жажда дружбы, вся ненужная нежность, неистовая ревность. „Майн Розель“, великая страсть моих двенадцати лет…
Я улыбнулась сейчас из чистого малодушия. Даже сейчас, когда я одна, со мной часто случается вдруг увидеть все вещи вокруг в том свете, который исходил от нее тогда. Мне двенадцать, а ей тринадцать. В конце концов мы стали подругами. Две девочки обнимают друг друга за талию, держатся за руки. Эта картина в основе всех моих радостей (я подхожу к ней лишь тогда, когда счастлива); и всякое благо, всякая музыка – это она. Затем – так же быстро – меня захватывает мое нынешнее существование: я возвращаюсь к себе и нахожу на столе вырезки из газет, где речь идет обо мне.
Вот так. Но я не сказала о главном. О те цвета, звуки, лик дней минувших безотносительно моей истории! Одинокий глас нашего колокола, конец длинной зари, когда множились птичьи трели; акации, все в цвету, во дворе, всю ночь где-то в глубине моих снов, словно привкус во рту; запах моей новой формы, воскресное утро, когда я чувствовала, что впереди никаких занятий, целый день, чтобы думать только о ней…
Как слепит глаза эта улица за окнами пустого ресторана! Похоже на шахматную доску с белыми квадратами средь густых теней. Смотрите, за тем вон столом, в углу слева, я завтракала, когда собиралась в прошлом году в турне по Бразилии. Что с тех пор изменилось? Ах да, я же теперь знаменита! Если она жива, то конечно же слышала обо мне. Правда, это сценический псевдоним. Она не знает, что это та самая маленькая Лурден. Впрочем, она наверняка обо мне позабыла – в сущности, мы ведь друг друга почти не знали».