От автора
Хочу поблагодарить Вас за то, что держите в руках эту книгу!
Тешу себя надеждой, что возникший интерес не будет исчерпан первой страницей.
«Утерянный рай» – это первая книга романа «Русский крест», в котором я пытаюсь осмыслить не столько прожитые годы (это произведение нельзя назвать автобиографическим), сколько события, которые повлияли на судьбу моего «непуганого» поколения – людей, чья юность пришлась на «спокойные» семидесятые.
«Утерянный рай» – повесть о счастливых годах юношества, о первом опыте самостоятельно принятых решений, о выборе, дружбе, и, конечно, первой любви.
Каждая книга романа «Русский крест» – новый этап в жизни не только главных героев, но и в судьбе страны. Я принадлежу к поколению людей, которые в девяностые годы двадцатого века, в момент гибели великой империи, активно участвовали в событиях, навсегда изменивших судьбу России.
Каждому из нас, кто прошел этот путь, пришлось многое испытать, защищать свои семьи, убеждения, находить свое место в новой картине мира. Нам всем есть что рассказать и чем поделиться! Я рассматриваю свой роман как дневник поколения, как летопись судеб и событий, свидетелями которых мы с вами были.
Ваш А. Лапин
Часть I
в полдень на дороге
И насадил Господь Бог рай в Едеме на востоке и поместил там человека, которого создал. И произрастил Господь Бог из земли всякое дерево, приятное на вид и хорошее для пищи, и дерево жизни посреди рая, и дерево познания добра и зла. Из Едема выходила река для орошения рая.
Библия. Ветхий Завет. Первая книга Моисея. Бытие. Гл. 2
I
Мальчик был маленький. И времени для него еще не было. Было только непостижимое пространство зеленой лужайки. А в центре его – таинственная, притягивающая своей тайной белая планета – прохладная пушистая хризантема.
Над белой планетой сейчас летал крохотный полосатый монстр. Его прозрачные крылья гудели, а мохнатые, рахитично полусогнутые ножки с острыми коготками нащупывали опору. Наконец он зацепился за белый гибкий лепесток хризантемы и повис на нем. Хрустальные глаза, словно зеркала, отразили голубую траву и сидящего перед цветком ребенка.
Ребенок был мир.
Оса тоже была мир.
Блестящие, широко раскрытые зрачки мальчика с интересом смотрели на нее.
Затем ребенок протянул руку и взял летающего тигра пальчиками.
Два мира встретились.
Оса повернула голову. Обидчиво поджала хоботок. Предупреждающе, как бы примериваясь, выпустила и снова втянула в брюшко зазубренное жало. Ребенок в ответ крепче сжал пальцы на плотном полосатом панцире.
Тогда оса, резко подгибая брюшко, ударила черным стилетом в розовый пальчик.
Крик боли и ужаса огласил вселенную лужайки…
В это мгновение ребенок узнал о законах жизни больше, чем узнает за всю оставшуюся жизнь.
II
Дом Дубравиных последний в уличном ряду и стоит на краю села. Дальше никто не строится, потому что метров через пятьдесят обрыв. Под ним шумит река. Ее берег – гладко облизанные течением зеленовато-замшелые каменные глыбы.
Сейчас Ульба лениво несет желто-мутные воды. Силу ее выпивает насосами, расходует на полив человек. Но каждую весну, в паводок, она вздувается, чернеет. Кипящий, бурлящий поток ревет и тащит на себе доски, корзины, вымытые с корнем деревья, мусор. Все это с треском, грохотом бьется здесь на речном повороте о каменный обрыв берега и уносится дальше вниз.
Напротив дома на левом пологом берегу – прозрачный, прохладной зелени лес. А на правом – село, за огородами и садами которого бескрайнее поле. Через него прямиком бежит дорога, обсаженная тополями.
Просторно. Только далеко-далеко за горизонтом, как подвешенная в синеве неба, белая-белая от вечных снегов вершина. Белуха.
Небольшой, но пятикомнатный дом Дубравиных внутри спланирован неудачно. Обстановка в нем причудливо сочетает мебель пятидесятых годов с вкраплениями вполне современных вещей.
Особенно заметно это в комнате младшего сына, где главное место занимает большая металлическая кровать с панцирной сеткой и никелированными шишечками. На ней двумя горками высятся пухленькие белоснежные подушки с вышитыми надписями: «Спокойной ночи!», «Поздняя птичка глазки продирает, а ранняя носик прочищает!»
Мать видела такое убранство у казахстанских немцев и теперь, подражая им, завела его у себя.
Над этим сложным архитектурным сооружением висит ковер с причудливым сине-красным орнаментом. Над ним – большие фотографии молодых родителей. Они отретушированы и увеличены умельцем-фотографом, что ходят по селам и делают из малюсеньких потрепанных фотографий «портреты». Сходство с оригиналами весьма отдаленное, но зато «красиво».
Остается добавить, что через всю комнату от входа до окна тянется зеленая шерстяная дорожка. А в углу громоздится неподъемный полированный шкаф с зеркальной дверью.
Однако у стены напротив стоит вполне современная кушетка. На стуле около нее молочно белеет пластмассовым корпусом магнитофон. Лежат коричневые груши боксерских перчаток. А под кроватью хранится штанга, стальные блины к ней, а также отличные разборные гантели.
Порядок в комнате Шурка Дубравин поддерживает с такой педантичностью и аккуратностью, что ему позавидовала бы любая домашняя хозяйка.
В эту весну Шурка, не по годам рослый, широкоплечий, круглолицый подросток с карими, глубоко посаженными глазами, встает рано. Вот и сегодня он не лежит долго в кровати. Только слегка тянется сильным телом и сразу идет умываться к колонке в сад.
В кроне старой, стоящей во дворе ветвистой алычи что-то шуршит. И на плечи ему сверху неожиданно падает мягкий комок. Сердце скатывается в пятки. От ужаса он даже приседает. Но потом подскакивает на месте и отбрасывает от себя кота. Васька, по-видимому, охотился на воробьев и, поленившись спуститься с дерева, спрыгнул на плечи хозяину.
– У, чтоб тебя! Напугал до смерти, – бормочет пацан, смахивая остатки сна ледяной водой из-под крана.
Луч солнца робко заиграл, заискрился на снежной шапке далекой Белухи. Порозовели облака на востоке. Темный лес за рекой начал голубеть. Суетливое воронье на тополях у дороги закаркало. В окнах соседних домов вспыхнули огоньки. Захлопали ворота. Хозяйки только выгоняют медлительных коров. А он уже шагает на ферму.
Взбитая тысячами колес, копыт, сапог, мельчайшая, как пудра, дорожная пыль за ночь остыла и сейчас мягким атласом стелется под ногами, облегает холодком его босые ступни. Из предрассветных сумерек показываются длинные, приземистые свежепобеленные корпуса. Построены они еще в эпоху освоения целины, видимо, по образцу американских. Позеленевшая от времени черепица и две островерхие каменные силосные башни по торцам делают их чуть похожими на какие-то средневековые казармы. Внутри этого сооружения уже раздается мычание проснувшихся коров, зычная перекличка доярок, звон бидонов и доильных аппаратов.
Он подходит к тяжелым двустворчатым, обветшавшим от времени и непогоды воротам телятника. Отмыкает порыжелый ржавый замок, снимает его. Входит в закуток, где стоит большой деревянный ларь с остро пахнущими комбикормами, а в уголке на свежевыбеленной стене висит рабочая одежда. Быстро переодевается в старые брюки и пиджачок, из рукавов которого смешно торчат тяжелые кисти рук. Работа тяжелая и грязная. Кроме того, все повторяется изо дня в день. И можно просто взвыть. Но Шурка нашел выход. Он не работает. Он играет. Представляет себе, будто участвует в каких-то соревнованиях. Что-то вроде конкурса молодых ковбоев. И поэтому, приходя сюда утром, состязается с воображаемыми противниками. Старается сократить время.
Сейчас он посмотрел на часы, подождал, пока секундная стрелка накроет цифру двенадцать, рванул внутреннюю дверь, побежал по длинному проходу корпуса, по обеим сторонам которого большие клети из побеленного штакетника.
В ноздри ударяет тяжелый влажный запах. Телята, свернувшись на подстилке, еще спят в клетках. Некоторые лениво жуют сено у кормушек. Ему надо вычистить клетки. Потом вывезти навоз. И принести молоко с фермы. Тяжелая мокрая солома поддается вилам с трудом. Хлюпает в металлический кузов тачки, брызгает ядовито. Обычному пареньку работа явно не по силам. Но Шурка грузит, стараясь вывезти все за один раз. Грузит, напрягаясь так, что сердце выскакивает наружу.
Упаривается. Но позволяет себе только смахнуть рукавом пот со лба и мчится за свежей подстилкой. С вечера скотник Семен привез к воротам кучу золотистой просяной соломы. Широко раскинув руки, чтобы захватить побольше с ходу, он падает на нее. Загребает. Пока несет, остренькие концы соломинок колют грудь. Не обращая внимания на такие мелочи, растрясает сухую подстилку по клетям.
Теперь надо принести две фляги молока для телят.
…Как-то осенью мать уехала в гости к своей старой подруге, а отец – в дальний рейс. Шурке пришлось хозяйничать на ферме одному. В первый день он в школу не пошел – дел оказалось невпроворот. На следующий классная начала допрашивать его. Он заявил в ответ, что и завтра опоздает, мол, работать надо. Втайне Шурка надеялся, что опоздание придется как раз на контрольную по математике.
Утром он неожиданно увидел в проходе бокса трех девчонок из класса, пришедших ему помогать. От смущения Шурка тогда грубо накричал на них.
Он не считал зазорным никакой труд. И даже находил интерес и в этой каторжной работе. Но мальчишеское самолюбие его страдало. Ведь в школе он считался самым начитанным учеником в классе, а здесь ходит с тачкой в руках.
Сейчас, вспоминая этот случай, Шурка подхватывает сразу две фляги, рывком приподнимает их и, покачиваясь, чувствуя, как от тяжести подгибаются ноги, несет. Через десяток метров врезавшиеся в ладони рукояти разгибают затекшие, побелевшие от напряжения пальцы.
– Терпеть! Терпеть! Надо терпеть, – шепчет он, уговаривая себя.
III
Весна в этом году была быстрой. В одну неделю рыжее солнце слизало горячими языками лучей рыхлый потемневший снег с полей. И сразу буйно, яростно вскипели бело-розовым цветом вишневые и яблоневые сады. Теплый, неповторимый дух пробудившейся свежевспаханной черной земли смешался с дурманящим запахом цветов и, окутывая село, будоражил и пьянил все живое. Чувствуя весеннее томление, приливающую силу жизни, начали вить гнезда птицы. После чистых дождей вылезли из дерна на белый свет крепенькие подснежники и пролески. Над полями, насвистывая, носились черными стрелками ласточки и стрижи. Ловили мошкару.
Сейчас они еще спят. Шурка лежит на сене и думает обо всем и ни о чем. Вернее, он думает о своей семье. Об отце и матери. Об их прошлом. Но так как точно прошлого он не знает, то по обрывкам, по замечаниям постепенно в сознании складывает некую историю. Легенду, которая становится правдой. Правдой для него. Потому что он верит. А излагается она отстраненным рассказом, который он, сам того не замечая, сочиняет сейчас: «В последнюю войну прибился к вдове Марии Турченко раненный в живот, а потому списанный со службы подчистую солдатик из северного города Архангельска. Мария – маленького роста, бойкая, смуглая, похожая на цыганку, черноволосая уральская казачка. Алексей же непомерно длинен, по-северному голубоглаз и светловолос. Кацап – презрительно называла его вся многочисленная родня казачки. Торочили сестры Катька и Дуська: «Брось его, выгони болезного. Мы тебе, знаешь, какого казака найдем!» Ворчали братья Федор и Павел: «Чтоб мы роднились с этим приймаком?!»
Но несладкая вдовья доля – одной растить двух малых. Остался Алексей в станице.
Конец войне. Подоспела засуха. Спасали только кукурузные лепешки. В тот день Мария взяла с тока два початка кукурузы. Видела это соседка. И уже вечером пришел в их придавленный бедою, притихший дом участковый Колокольня: «Собирайся в район!»
«Что ж ей-то идти? – сказал Алексей. – А ребятишки как? Пойду уж я-то».
Дали ему по числу початков, два года. Валил лес в Сибири. Ломил уголек в шахте. Не роптал на судьбу. И выжил. Но никогда не рассказывал о том, что видел.
Мария ждала, билась с жизнью один на один.
Тут и показала себя казачья родня. Старшая сестра Катька за долг забрала со двора у вдовы последние кизяки и кукурузные бодыли, которыми зимой топили печь.
И пришлось бы зимовать в совсем нетопленой хате, да спасибо председателю колхоза – разрешил брать опилки, обрезки и стружку на пилораме. Ходила вдова и в поле. Резала зимой сухой примороженный бурьян на растопку.
Алексей вернулся по весне. Бледный до синевы. Худющий. Одни глаза да уши торчком. До позднего вечера сидел в их покосившейся мазанке, слушал рассказы жены и пришедшего в гости однополчанина, безногого инвалида Кости Бублика.
А наутро встал с лежанки и пошел через улицу в просторный дом – в гости к родственничкам. Шел быстро, хмурясь и на ходу размахивая зачугуневшими кулаками.
Мария возилась у печки с горшками, когда запыхавшаяся соседская девчонка бешено забарабанила в дверь: «Теть Марусь! Дядя Алексей Гришку убивает…».
Во дворе у сестры хриплый лай рвущегося с цепи кобеля. На земле зятево окровавленное лицо.
Как она утащила Дубравина, как Христом Богом молила сестру не заявлять – всего и не расскажешь.
На другой день собрали они свои пожитки и пошли на станцию. Длинный Алексей, перегнувшись пополам, толкал перед собой тачку с примусом, табуретом, чугунками и прочим нехитрым скарбом. Чуть позади Мария несла на руках младшего, Мишку. За ее подол держался, перебирал, как гусенок, босыми лапками Иван. Старшенькая Зойка помогала отчиму – сбоку подталкивала тачку.
Сороками трещали бабы на улице. Пацанята высовывались из-за ворот, показывали вслед младшим Дубравиным языки. С ненавистью целил разбитым, почерневшим глазом в сутулую, с выпятившимися лопатками, спину Дубравина свояк Гришка.
Сестры Марии на улицу не вышли, застыдились.
Ушли из станицы они навсегда.
Осели в Северном Казахстане, в совхозе. Алексей пошел в совхозную кузню молотобойцем. Мария стала работать дояркой.
Через много лет родился у них еще один сын. Поскребыш. Отцов любимчик Шурка. Однако в тот же год утонул, купаясь в речке, Мишка.
Алексей сам выстругал и сбил ему гроб. Сам выкопал в уголке тихого затравевшего деревенского кладбища могилку. А когда похоронили, остались вдвоем с Марией у маленького холмика, Алексей сказал:
– Значит, укоренились на этой земле. Своя могила есть. Тут и будем жить.
* * *
Шурка очнулся от забытья только тогда, когда Джуля, шутя, хватанул его за ногу.
– Бог мой! – театрально воскликнул он и оглянулся вокруг. Стадо разбрелось. Солнце высоко.
Крикнул собаке:
– Айда домой! Собирай телят! А то в школу опоздаю!
IV
И сказал змей жене: «Нет, не умрете, но знает Бог, что в день, в который вы впустите их, откроются глаза ваши, и вы будете, как боги, знающие добро и зло…» И открылись глаза у них обоих, и узнали они, что наги, и сшили смоковные листья, и сделали себе опоясания.
Ветхий Завет. Первая книга Моисея. Бытие. Гл. 3
Тропинка в школу бежит через лесок. Скользит по узенькому деревянному мостику над ленивой речкой. Ведет прямо к стоящему в окружении мелколесья могучему, кряжистому дубу. Зимой жесткая кора этого коричневато-черного тяжелого дерева казалась Шурке каменной, а само оно – литым из металла. Сейчас прямо через эту жесткую кору пробились нежно-зеленые мягкие листочки. К осени они тоже станут жесткими, словно вырезанными из коричневой жести. А рядом с дубом упадут лаковые, тускло-блестящие тупоносые желуди. Потом это великолепие накроет снег. А будущей весной все повторится. Сквозь прелую сухую прошлогоднюю листву снова будут пробиваться к свету тоненькие зеленые стрелки.
Вечный круговорот. И только человеку кажется, что он единственный и неповторимый, а его жизнь первая на этой Земле.
Вот и школа. Краснокирпичная, светлооконная, двухэтажная. Около крыльца растут елочки, туи, кусты опрятно подстриженной пахучей сирени.
Еще издали Дубравин слышит прерывистое треньканье неисправного электрического звонка. Бежит и, прыгая на крыльце через две ступеньки, влетает в гулкий, быстро пустеющий коридор.
Урок начинается с разбора контрольной работы. Длинная сухопарая Людмила Израиловна, сердито посверкивая на учеников круглыми очками, постукивая по столу карандашом, долго и язвительно говорит. Разбирает недостатки контрольных, сданных «бестолковыми».
Шурка Дубравин попал в «бестолковые» по математике в пятом классе, когда изучал дроби. В примерах и задачах на уроках фигурировали то яблоки, то груши. Он и видел перед собой пахучие краснобокие яблоки, а не цифры. Так и не смог освоить тогда, что мешок яблок можно представить как единицу и разложить его в виде дробей. А механически зубрить не умел и не хотел. И вот теперь, когда его вызывали к доске, цепенел от злых глаз Людмилы Израиловны, внутренне сжимался от ее пронзительного голоса. Ждал только, когда все закончится. Поставят очередную двойку или тройку.
Но в конце концов все улаживалось. Помогал в этом и директор школы. Он вел у них историю. А Шурка не только знал, к примеру, сколько весили доспехи Карла Бургундского, но и мог процитировать приказ Петра I перед Полтавской битвой.
Однако, как бы там ни было, а прошлой контрольной Дубравин не решил. И поэтому напряженно следит за движением остро отточенного карандаша в руке учительницы. Он кожей чувствует, как глаза Людмилы Израиловны перебегают с фамилии на фамилию, просматривают оценки, как лихорадочно она прикидывает, у кого на сегодня положение самое плачевное.
– Шелкопряд! К доске! – наконец торжественно произносит она.
Весь класс облегченно вздыхает.
Теперь сидящие за первыми партами будут подсказывать. А остальные займутся своими делами.
К Дубравину вернулось боковое зрение. Сосед Витя Тобиков достает какую-то географическую книгу. Впереди Колька Забелов и Миша Самохин снова играют в морской бой.
А у доски уже разыгрывается обычная педагогическая драма. Измученная жизнью и непониманием ученика, склонившись, как вопросительный знак, Людмила Израиловна краснеет пятнами от шеи к подбородку и кричит маленькой, нескладной, какой-то угнетенной жизнью Галке Шелкопряд:
– Нет! Не-е-е-т! Зачем тебе учиться, если ты не можешь простого уравнения составить? Ну откуда ты такая? А? Ты учила? Я тебя спрашиваю? Учила? Да отвечай же! Что ты шепчешь?
– У-ч-ч-ч-и-ла, – тянет в ответ Галка со слезами на глазах.
«И что она кричит? Господи, когда этот треклятый урок кончится, – переживает и за учительницу, и за себя, и за несчастную Галку Дубравин. – Поставила бы двойку – и дело с концом. И зачем себя и окружающих терзать… Если у тебя нелады дома, если ты больная, если нас тихо ненавидишь – брось работу! Живи и радуйся… Освободись от непосильного груза…»
Сзади толкнули в плечо. Он протягивает ладонь, не оборачиваясь. Пришла почта. В ладонь кладут разлинованный в полоску листок с подписью: «Сане».
Осторожно разворачивает записку внизу под партой. Сосед Тобича тоже склоняет свое румяное пухлогубое личико, хочет подсмотреть, что пишут Дубравину. Но Шурка, заметив маневр, отталкивает его плечом и показывает под столом свой увесистый кулак.
Пишет Людмила: «Саша! Давай с тобой дружить».
Дубравин с некоторым разочарованием прочитывает еще раз, рвет записку, остатки кладет в карман. Вырывает из тетради чистый листок и размашисто пишет: «Надо уроки учить!»
Оглянувшись по сторонам, соображает, как удобнее доставить ответ. Но передавать не рискует, а ловко бросает записку через ряд прямо Людмиле на стол и отворачивается.
Уже не первый раз приходят к нему такие записки. И вообще, что-то странное в отношениях с девчонками началось еще прошлым летом. Тогда многие из них изменились просто на глазах. И внешне, и внутренне. Валентина Косорукова уж на что была «свой парень»: в футбол ли играть, прыгать ли с дерева через речку. Сейчас притихла и как-то странно смотрит на него при встречах. Все они уединяются, о чем-то шепчутся. То и дело слышно: лодочки, лацкан, оборочки.
Некоторые пацаны тоже дуреют. Второгодник Коля Рябухин зимой принес журнал на иностранном языке и стал показывать на перемене. Все парни сбились в кучу возле него. Хихикали, краснели. Шурка подошел. Заглянул через плечи. Он до сих пор помнит то потрясение – ослепительно белое женское тело на зеленой траве.
На этой неделе среди мужской половины класса начало ходить по рукам некое сочинение под названием «Лекции профессора Григорьева». Сосед Витя Тобиков на перемене взял его почитать. И сейчас вытащил на парту. Дубравин скашивает глаза и начинает выхватывать строчки: «Если юноша любит девушку, то он кладет ей руки на колени», «Дружбу надо закрепить один раз», «Девушки делятся на горячих, средних и холодных», «Горячие любят…».
Странно, еще год назад эта писанина оставила бы его абсолютно равнодушным, а сейчас так взволновала, что Шурка почувствовал сначала озноб, а затем его бросило в жар. Сердце заколотилось, ладони вспотели.
Он, как пойманный на месте преступления, оторвался от чтения и оглянулся по сторонам. Не видит ли кто, что с ним происходит.
Весь класс занят своими делами.
Тобиков, заметив его интерес, подвинул рукопись к середине парты. И они оба погрузились в рекомендации какого-то явного самозванца, сочинившего этот опус, в котором женщины делились на какие-то невиданные типы: «королек, березаки». И требовали от мужчин невиданных сексуальных подвигов.
Звонок на перемену застал его в полном смятении чувств. Голова кружилась. Какой-то дикий огонь разгорался внизу живота. Пришлось держать руки в карманах.
Возбужденный, он вышел в коридор, где народ затеял игру в самолеты. Пацаны носились по коридору, расставив руки-крылья, и налетали друг на друга.
«Тяжелый бомбардировщик» Славка Подколодный с разбега ударил плечом в Шуркин «истребитель». Дубравин, который не пришел в себя от прочитанного, не напрягся, не отреагировал, а споткнулся и завалился боком на пол.
В тот момент, когда он начал подниматься, из класса вышла кудрявая голубоглазая Катенька Гельд. Шурка смотрел на нее снизу вверх и не узнавал. Коротенькая коричневая юбочка школьной формы облегала округлившиеся налитые колени. Под белой блузкой явно угадывались выпуклости груди. И вообще уже не было прежней Катьки, которую можно было дернуть за косу, подразнить. Перед ним было совершенно другое существо. Женщина!
Он медленно поднимается с пола. И чувствует, что в этот миг что-то изменилось в нем самом. Что смотрит на мир абсолютно по-другому, нежели всего минуту тому назад. Он смотрит на девчонок и видит их новые прически, их колготки, их лица. Потрясение так велико, что Дубравин не может ни о чем говорить, ни с кем видеться. Молча идет в класс. Там садится за парту и пытается разобраться, что же произошло.
В тот миг он не понимает, что отныне вся его жизнь, как и жизнь каждого мужчины, так или иначе невидимой нитью будет связана с женщинами. Что они во многом станут его судьбой, его судьями, его любовью.