Множеству странных и чудесных лицедеев, которых мне повезло называть своими друзьями (клянусь, это не про вас)
Акт 1
Пролог
Я сижу, прикованный наручниками к столу, и думаю: «Когда бы не запрет / На разглашенье тайн моей темницы, / Поведал бы такое, что любой / Пустяк терзал бы душу»[1]. Охранник стоит у двери, наблюдает за мной, будто ждет, чтобы что-то произошло.
Входит Джозеф Колборн. Он уже начал седеть, ему почти пятьдесят. Раз в несколько недель я с удивлением вижу, насколько он постарел, – а он понемногу стареет, раз в несколько недель, уже десять лет. Он садится напротив меня, скрещивает руки на груди и произносит:
– Оливер.
– Джо.
– Мне сказали, слушания по условно-досрочному прошли в твою пользу. Поздравляю.
– Я бы сказал спасибо, если бы думал, что вы всерьез.
– Ты знаешь, я считаю, что тебе здесь не место.
– Это не значит, что вы считаете меня невиновным.
– Нет.
Он вздыхает, смотрит на часы – все те же, он их носит с тех пор, как мы познакомились, – как будто я ему надоедаю.
– Так почему пришли? – спрашиваю я. – Все с той же подоплекой, дважды в месяц?
Его брови образуют толстую черную линию.
– «Подоплека» – это прям охренеть в твоем духе.
– Ну, можно изъять мальчика из театра, все такое.
Он качает головой со смесью веселья и раздражения.
– И? – говорю я.
– И – что?
– «Виселица – дело благое. Но чем именно? Это благое дело для тех, чье дело зло»[2], – отзываюсь я, решив заслужить его раздражение. – Зачем вы здесь? Пора бы уже понять, что я вам ничего не расскажу.
– Вообще-то, – говорит он, – думаю, на этот раз мне удастся тебя переубедить.
Я выпрямляюсь.
– Как?
– Я ухожу со службы. Продался, нашел работу в частной охране. Детям надо образование оплачивать.
Пару секунд я просто таращусь на него. Мне всегда казалось, что Колборна придется усыпить, как злого старого пса, прежде чем он уйдет с поста шефа.
– И как это должно меня переубедить? – спрашиваю я.
– Все, что ты скажешь, будет не для протокола.
– Тогда зачем суетиться?
Он снова вздыхает, и морщины на его лице становятся глубже.
– Оливер, меня не волнует наказание преступника, уже нет. Кто-то отсидел, а при нашей работе такое удовлетворение не часто получаешь. Но я не хочу уйти в отставку и еще десять лет гадать, что именно произошло десять лет назад.
Сперва я молчу. Эта мысль мне нравится, но доверия не вызывает. Я осматриваю мрачные шлакоблоки, крошечные черные видеокамеры, смотрящие вниз из каждого угла, охранника с неправильным прикусом, выставившего вперед нижнюю челюсть. Закрываю глаза, делаю глубокий вдох и представляю себе весеннюю свежесть Иллинойса, представляю, каково будет шагнуть наружу после того, как треть жизни давился затхлым тюремным воздухом.
Когда я, выдохнув, открываю глаза, Колборн пристально на меня смотрит.
– Не знаю, – говорю я. – Я выйду отсюда, так или иначе. Не хочу рисковать, не хочу сюда вернуться. По-моему, надежнее не будить спящих собак.
Колборн беспокойно барабанит пальцами по столу.
– А скажи-ка мне, – говорит он, – бывает, что ты лежишь в камере, смотришь в потолок, пытаешься понять, как ты здесь оказался, и не можешь уснуть, потому что никак не прогонишь воспоминания о том дне?
– Каждую ночь, – без иронии отвечаю я. – Но вот в чем разница, Джо. Для вас это был всего один день, а дальше все пошло как обычно. А для нас – один день и все последующие.
Я подаюсь вперед, опершись на локти, мое лицо оказывается всего в нескольких дюймах от его лица, так что он слышит каждое слово, когда я понижаю голос:
– Вас, наверное, так и жрет изнутри то, что вы не знаете. Не знаете кто, не знаете как, не знаете почему. Но вы и его не знали.
У него странное лицо, как будто его тошнит, словно я вдруг сделался несказанно мерзким и на меня страшно смотреть.
– Ты все это время хранил тайну, – говорит он. – Кто другой с ума бы сошел. Зачем?
– Хотелось.
– И по-прежнему хочется.
У меня за ребрами веско стучит сердце. Тайны тяжелы, как свинец.
Я откидываюсь назад. Охранник смотрит безразлично, как будто мы – чужие люди, говорящие на чужом языке, о чем-то далеком и незначительном. Я думаю об остальных. В кои-то веки о нас. Мы натворили много зла, но оно было необходимо – или так казалось. Годы спустя, оглядываясь назад, я уже не так уверен, что без него нельзя было обойтись, и теперь я думаю вот о чем: смог бы я объяснить все Колборну, все мелкие извивы и, повороты и финальный эксод? Я разглядываю его открытое, ничего не выражающее лицо, серые глаза – от них теперь расходятся гусиные лапки, но смотрят они так же ясно и твердо.
– Хорошо, – говорю я. – Я расскажу. Но вы должны кое-что понять.
Колборн не шевелится.
– Я слушаю.
– Во-первых, я заговорю, только когда выйду отсюда, не раньше. Во-вторых, все это не вернется ни ко мне, ни к кому-либо еще – никакой двойной ответственности. И, наконец, это не извинение.
Я жду от него какого-то отклика, кивка или слов, но он только моргает, молчаливый и неколебимый, как сфинкс.
– Ну что, Джо? – спрашиваю я. – Вы это выдержите?
Он холодно, коротко усмехается:
– Да, думаю, выдержу.
Сцена 1
Время: сентябрь 1997 года, мой четвертый, выпускной курс в Классической консерватории Деллакера. Место: Бродуотер, Иллинойс, в целом незначительный городок. Осень пока стоит теплая.
Входят исполнители. Тогда нас было семеро, семь юных талантов, которых ждало необъятное бесценное будущее, хотя видели мы не дальше книжек у себя под носом. Нас всегда окружали книги, слова, поэзия, все яростные страсти мира, переплетенные в кожу и коленкор. (В том, что случилось, я отчасти виню именно это.) Библиотека Замка была просторным восьмиугольным залом, заставленным вычурной старинной мебелью; вдоль его стен шли книжные полки, убаюкивающее тепло поддерживал внушительный камин, горевший почти постоянно, независимо от температуры снаружи. Часы на каминной полке пробили двенадцать, и мы один за другим заворочались, как семь оживающих статуй.
– Глухая полночь[3], – произнес Ричард. Он сидел в самом большом кресле, как на троне, вытянув длинные ноги и поставив пятки на каминную решетку. Три года в роли королей и завоевателей научили его сидеть так на любом стуле, на сцене или вне ее. – А к восьми часам нам должно стать бессмертными.
Он со стуком захлопнул книгу.
Мередит, свернувшаяся по-кошачьи в углу дивана (в другом, как пес, развалился я), потеребила прядь длинных темно-рыжих волос и спросила:
– Ты куда?
Ричард: «Устав от дел, спешу скорей в кровать…»[4]
Филиппа: Не начинай.
Ричард: Рано вставать, все дела.
Александр: Можно подумать, он волнуется.
Рен, сидевшая по-турецки на подушке у огня и не замечавшая, что вокруг нее идет перепалка, сказала:
– Все выбрали фрагменты? Я никак не решу.
Я: Может, Изабеллу? Изабелла у тебя безупречная.
Мередит: «Мера» – это комедия, бестолочь. Мы прослушиваемся для «Цезаря».
– Не понимаю, зачем нам вообще прослушивания. – Александр, скрючившийся над столом в темной глубине зала, потянулся к бутылке скотча, которая стояла у его локтя. Налил себе, выпил залпом и сморщился, глядя на нас. – Я бы раскидал всю эту хрень хоть сейчас.
– Как? – спросил я. – Я сроду не знаю, кем окажусь.
– Это потому что тебе дают роль в последнюю очередь, – сказал Ричард. – Что останется, то и дадут.
Мередит цокнула языком:
– Кто мы сегодня? Ричард или Дик собачий?
– Плюнь на него, Оливер, – сказал Джеймс.
Он сидел один, в самом дальнем углу, не желая отрываться от своего блокнота. На нашем курсе он всегда занимался серьезнее всех, что (возможно) объясняло, почему он был среди нас лучшим актером и (без сомнения) почему его никто за это не презирал.
– Вот. – Александр вытащил из кармана несколько свернутых трубочкой десяток и пересчитал их, разложив на столе. – Здесь пятьдесят долларов.
– За что? – спросила Мередит. – Хочешь приватный танец?
– А ты что, тренируешься для будущей карьеры?
– В жопу меня поцелуй.
– Попроси как следует.
– За что пятьдесят долларов? – спросил я, чтобы их перебить.
Из нас семерых Мередит и Александр ругались больше всех, и пересквернословить другого было для них обоих предметом какой-то извращенной гордости. Дай им волю, они всю ночь не остановятся.
Александр постучал по десяткам длинным пальцем.
– Спорю на пятьдесят долларов, что прямо сейчас перечислю распределение и не ошибусь.
Мы впятером с любопытством переглянулись; Рен по-прежнему хмурилась, глядя в камин.
– Ладно, давайте послушаем, – с усталым вздохом произнесла Филиппа, будто ее одолело любопытство.
Александр откинул с лица непослушные черные кудри и начал:
– Ну, Цезарем явно будет Ричард.
– Потому что мы все втайне хотим его убить? – спросил Джеймс.
Ричард поднял бровь.
– Et tu, Bruté?
– Sic semper tyrannis, – ответил Джеймс, чиркнув ручкой по горлу, как кинжалом. Так всегда тиранам.
Александр указал на одного, потом на другого.
– Именно, – сказал он. – Джеймс будет Брутом, потому что он всегда играет хороших, а я – Кассием, потому что всегда играю плохих. Ричард и Рен не могут быть мужем и женой, это был бы изврат, так что она будет Порцией, Мередит – Кальпурнией, а тебе, Пип, опять в травести.
Филиппе, которой роль подобрать было труднее, чем Мередит (femme fatale) или Рен (ingénue), вечно приходилось переодеваться мужчиной, когда у нас кончались годные женские роли – что в шекспировском театре бывает часто.
– Убейте меня, – сказала она.
– Погоди, – вмешался я, наглядно подтверждая гипотезу Ричарда о том, что я в процессе распределения ролей вечно остаюсь невостребованным, – а я тогда кто?
Александр осмотрел меня, прищурившись, провел языком по зубам.
– Скорее всего, Октавий, – постановил он. – Антонием тебя не назначат – не обижайся, но ты просто недостаточно заметен. Им будет этот, невыносимый, с третьего курса, как его?
Филиппа: Ричард Второй?
Ричард: Обхохочешься. Нет, Колин Хайленд.
– Потрясающе. – Я уставился в текст «Перикла», который просматривал, наверное, раз в сотый. Таланта у меня было вдвое меньше, чем у любого из них, и я, казалось, был обречен вечно играть второстепенную роль в чьей-то чужой истории. Сколько раз я спрашивал себя, искусство ли подражает жизни, или все совсем наоборот.
Александр: Пятьдесят баксов на то, что распределение будет именно таким. Забьемся?
Мередит: Нет.
Александр: Почему?
Филиппа: Потому что так все и будет.
Ричард со смешком поднялся из кресла.
– Будем надеяться.
Он направился к двери, по дороге потянулся и ущипнул Джеймса за щеку:
– Покойной ночи, милый принц…
Джеймс отбил руку Ричарда блокнотом и снова нарочито за ним спрятался. Мередит, эхом отозвавшись на смех Ричарда, произнесла:
– Ты, когда в сердцах, горячее всех в Италии![5]
– Чума на оба ваши дома, – пробормотал Джеймс.
Мередит потянулась – с тихим многообещающим стоном – и оторвалась от дивана.
– В постельку? – спросил Ричард.
– Да. После того, что сказал Александр, всякая работа лишена смысла.
Книги она так и оставила разбросанными на низком столике у камина, а рядом с ними пустой винный бокал с полумесяцем помады у ободка.
– Доброй ночи, – сказала она, ни к кому не обращаясь. – Бог в помощь.
Они вдвоем растворились в коридоре.
Я потер глаза, которые уже горели от многочасового чтения. Рен швырнула книгу за спину, через голову, и я вздрогнул, когда та шлепнулась на диван рядом со мной.
Рен: К черту всё.
Александр: Вот это боевой дух.
Рен: Просто прочту Изабеллу.
Филиппа: Просто иди спать.
Рен медленно встала, промаргивая отпечаток огня на сетчатке.
– Наверное, всю ночь буду лежать и повторять монолог, – сказала она.
– Пойдем покурим? – Александр (опять) допил виски и скручивал на столе косяк. – Может помочь расслабиться.
– Нет, спасибо, – ответила Рен, выходя в коридор. – Спокойной ночи.
– Как хочешь. – Александр зачесал волосы назад, воткнул косяк в угол рта. – Оливер?
– Если я помогу тебе его скурить, завтра проснусь без голоса.
– Пип?
Филиппа подняла очки на темя и мягко откашлялась, пробуя горло.
– Господи, как ты дурно на меня влияешь, – сказала она. – Ладно, давай.
Он кивнул, уже на полпути из зала, руки в карманы. Я посмотрел им вслед, немного завидуя, потом снова привалился к подлокотнику дивана. Я пытался сосредоточиться на тексте, в котором было такое количество пометок, что он почти уже не читался.
Перикл: Прощай, Антиохия! Я узнал,
Что люди, не стыдящиеся дел
Черней, чем ночь, из кожи лезут вон,
Чтоб доступ к ним был свету прегражден.
Виною порождается вина.
Как дым с огнем, кровь с похотью дружна[6].
Я вполголоса пробормотал последние две строки. Я знал их наизусть, знал уже не первый месяц, но меня все равно грыз страх забыть слово или фразу во время прослушивания. Я взглянул на Джеймса, сидевшего в другом конце зала, и спросил:
– Ты никогда не думал, знал ли Шекспир эти монологи так же хорошо, как мы, хоть наполовину?
Он отвлекся от того, что читал, поднял глаза и ответил:
– Все время думаю.
Я изобразил улыбку: меня хоть как-то поддержали.
– Что ж, я сдаюсь. Так ничего и не сделал.
Джеймс посмотрел на часы.
– Я, по-моему, тоже.
Я сполз с дивана и направился за Джеймсом по винтовой лестнице в нашу общую спальню – точно над библиотекой, верхнюю из трех комнат в каменной надстройке, которую обычно называли Башней. Раньше здесь был просто чердак, но в семидесятые паутину и хлам убрали, чтобы освободить место для новых студентов. Двадцать лет спустя здесь поселились мы с Джеймсом: две кровати с синими деллакеровскими покрывалами, два уродских старых шкафа и несколько разномастных книжных полок, слишком неприглядных для библиотеки.
– Думаешь, все выйдет, как говорит Александр? – спросил я.
Джеймс стянул футболку, растрепав волосы.
– По мне, все слишком предсказуемо.
– А когда нас удивляли?
– Фредерик постоянно меня удивляет, – сказал Джеймс. – Но последнее слово будет за Гвендолин, как всегда.
– Дай ей волю, Ричард бы играл всех мужчин и половину женщин.
– А Мередит, таким образом, другую половину. – Он прижал ладони к глазам. – Когда у тебя завтра прослушивание?
– Сразу после Ричарда. А Филиппа после меня.
– А я за ней. Господи, я за нее так переживаю.
– Да, – сказал я. – Удивительно, как она не вылетела.
Джеймс задумчиво нахмурился, выпутываясь из джинсов.
– Ну, она покрепче других. Может, поэтому Гвендолин ее и мучает.
– Просто потому, что она выдержит? – спросил я, сбрасывая одежду кучей на пол. – Жестоко.
Он пожал плечами:
– Это же Гвендолин.
– Если бы решение принимал я, я все сделал бы наоборот, – сказал я. – Александра Цезарем, а Ричарда Кассием.
Джеймс откинул одеяло и спросил:
– А я так и буду Брутом?
– Нет. – Я швырнул в него носок. – Ты – Антоний. В кои-то веки я получу главную роль.
– Ты еще будешь трагическим героем. Просто дождись весны.
Я поднял глаза от ящика комода, в котором копался.
– Фредерик опять делился с тобой секретами?
Джеймс лег и закинул руки за голову.
– Ну, допустим, он упомянул «Троила и Крессиду». Ему пришла в голову фантастическая мысль поставить ее как битву полов. Все троянцы – мужчины, все греки – женщины.
– Безумие.
– Почему? Про секс в пьесе не меньше, чем про войну, – сказал Джеймс. – Гвендолин, конечно, захочет, чтобы Ричард был Гектором, но тогда тебе достается Троил.
– А почему вдруг не ты Троил?
Он поворочался, выгнул спину.
– Ну, допустим, я заметил, что хотел бы внести в свое резюме больше разнообразия.
Я уставился на него, не зная, чувствовать ли себя оскорбленным.
– Не надо так на меня смотреть, – сказал Джеймс с оттенком упрека в голосе. – Он согласился, что нам всем не повредит выйти за привычные рамки. Меня достало играть влюбленных дураков вроде Троила, а тебе, уверен, надоело вечно играть второстепенных персонажей.
Я плюхнулся спиной на кровать.
– Да, наверное, ты прав.
Пару секунд я позволил мыслям поблуждать, потом со смешком выдохнул.
– Что смешного? – спросил Джеймс, потянувшись выключить свет.
– Тебе надо играть Крессиду, – ответил я. – Ты из нас единственный достаточно хорош собой.
Мы лежали в темноте и смеялись, пока не уснули, и спали крепко; откуда нам было знать, что вскоре поднимется занавес нашей собственной драмы.
Сцена 2
Классическая консерватория Деллакера занимала около двадцати акров на восточной окраине Бродуотера, и границы городка и кампуса так часто накладывались друг на друга, что трудно было понять, где кончается один и начинается другой. Первокурсников селили в застроенном кирпичными домами городском квартале, второй и третий курс толклись в Холле, а горстку четверокурсников распихивали по укромным уголкам кампуса – или предоставляли им самим искать жилье. Мы, четверокурсники театрального, обитали на дальнем берегу озера в постройке, носившей причудливое прозвище Замок (не настоящий замок, небольшое кирпичное здание с башней, когда-то там жили смотрители).
Деллакер-Холл, просторный дом из красного кирпича, стоял на крутом холме, отражаясь в темной глади озера. Общежития и танцевальный зал помещались на четвертом и пятом этажах, кабинеты для занятий и преподавателей – на втором и третьем, а первый делили между собой кафетерий, концертный зал, библиотека и зимний сад. С западной стороны к зданию примыкала часовня, а в 1960-е с восточной стороны Холла выстроили для факультета изящных искусств корпус Арчибальда Деллакера (который обычно называли КОФИЙ). С Холлом его соединяли небольшой дворик и сеть мощеных дорожек. В КОФИИ находились Театр Арчибальда Деллакера и репетиционный зал, следовательно, там мы проводили большую часть времени. В восемь утра в первый день занятий там было исключительно тихо.
Мы с Ричардом вышли из Замка вместе, хотя у меня прослушивание было назначено только через полчаса.
– Ты как? – спросил он, когда мы взбирались по крутому склону на лужайку.
– Нервничаю, как всегда.
Неважно, сколько прослушиваний было у меня позади; тревожиться я так и не перестал.
– Повода нет, – сказал Ричард. – Ты никогда не бываешь настолько плох, как думаешь. Просто поменьше переминайся с ноги на ногу. Ты интереснее, когда стоишь неподвижно.
Я нахмурился.
– В смысле?
– В смысле, когда забываешь, что стоишь на сцене, и забываешь нервничать. Ты на самом деле слушаешь других, на самом деле слышишь текст, как в первый раз. Работать с этим замечательно, а смотреть со стороны – наслаждение.
Он покачал головой, увидев мое смятение.
– Не надо было тебе этого говорить. Не робей.
Он хлопнул меня огромной ручищей по плечу, а я так растерялся, что качнулся вперед, коснувшись пальцами росистой травы. Громкий хохот Ричарда гулко отозвался в утреннем воздухе, он поймал меня за руку, помогая удержаться на ногах.
– Видишь? – сказал он. – Стой тверже, и все будет отлично.
– Козлина ты, – сказал я, невольно улыбнувшись. (С Ричардом всегда было так.)
Когда мы дошли до КОФИЯ, Ричард еще раз весело хлопнул меня по спине и скрылся в репетиционном зале. Я принялся мерить шагами переход за задником, прокручивая в голове слова Ричарда и повторяя про себя «Перикла», словно читал «Богородице».
На первых прослушиваниях семестра решалось, какие роли мы будем играть в осеннем спектакле. В тот год ставили «Юлия Цезаря». Трагедии и хроники оставляли за четвертым курсом, третьекурсники ограничивались романтическими пьесами и комедиями, а все эпизодические роли играли второкурсники. Первокурсники работали за сценой, корпели над общими дисциплинами и пытались понять, во что же это они ввязались. (Студентов, чья работа признавалась неудовлетворительной, каждый год отсеивали – иногда почти половину курса. До четвертого курса можно было дожить благодаря или таланту, или тупому везению. В моем случае сработало второе.) Фотографии курсов за последние пятьдесят лет были вывешены двумя аккуратными рядами на стенах перехода. Наша была последней и, без сомнения, самой сексуальной – рекламная фотография прошлогодней постановки «Сна в летнюю ночь». Мы на ней выглядели моложе.
Это Фредерик придумал поставить «Сон» как пижамную вечеринку. Джеймс и я (соответственно Лизандр и Деметрий) в полосатых боксерах и белых майках разъяренно смотрели друг на друга, а Рен (Гермия в коротенькой розовой ночнушке) была зажата между нами. Филиппа-Елена стояла слева от меня, в голубой ночной рубашке подлиннее, сжимая в руках подушку, которой они с Рен лупили друг друга в третьем действии. В середине фото сплетались, как пара змей, Александр и Мередит, он – зловещий соблазнительный Оберон в облегающем шелковом халате, она – роскошная Титания в откровенных черных кружевах. Но дольше всего взгляд задерживался на Ричарде: он стоял среди других грубых мастеровых в клоунской фланелевой пижаме, и из его густых черных волос торчали огромные ослиные уши. Ник Основа в его исполнении был агрессивным, непредсказуемым и полнейшим психом. Он тиранил фей, мучил остальных актеров, до смерти пугал зрителей и – как всегда – перетягивал одеяло на себя.
Мы всемером пережили три ежегодные «чистки», потому что в каком-то смысле каждый в труппе был незаменим. За четыре года мы превратились из сборища, игравшего эпизоды, в небольшой, тщательно вышколенный драматический ансамбль. Некоторые наши театральные активы были очевидны: Ричард, чистая мощь, почти два метра железобетонной формы, пронзительные черные глаза и приводящий в трепет бас, подавлявший все звуки вокруг. Он играл воителей, деспотов и всех, кто должен был произвести на зрителя впечатление и вселить в него страх. Мередит была как никто создана для соблазнения, воплощенная мечта, упругие изгибы и атласная кожа. Но было что-то безжалостное в ее привлекательности – когда она двигалась, ты смотрел на нее, чтобы ни происходило вокруг, хотел ты этого или нет. (Они с Ричардом с весеннего семестра на втором курсе были «вместе» во всех типичных смыслах.) Рен – двоюродная сестра Ричарда, хотя, глядя на них, никто в жизни бы не догадался, – была инженю, соседской девочкой, хрупким созданием с шелковистыми пшеничными волосами и круглыми глазами фарфоровой куклы. Александр служил нашим штатным злодеем, он был тощий и жилистый, с длинными темными кудрями и острыми собачьими зубами, из-за которых, когда улыбался, походил на вампира.
Филиппа и я классификации не особо поддавались. Она была высокой, с оливковой кожей, неуловимо походила на мальчика. Что-то в ней, крутое и хамелеонистое, позволяло ей одинаково убедительно перевоплощаться и в Горацио, и в Эмилию. Я, напротив, был средненьким во всех отношениях: не особенно красив, не особенно талантлив, не особенно хорош ни в чем, но вполне хорош во всем, что оставалось после других. Я был убежден, что прошел отсев на третьем курсе только потому, что без меня Джеймс делался мрачным и раздражительным.
На первом курсе судьба сдала нам удачные карты, когда выяснилось, что Джеймсу и мне предстоит ютиться вместе в крошечной комнатушке на верхнем этаже общежития. Когда я впервые открыл нашу дверь, Джеймс, который разбирал сумку, поднял глаза, вытянул вперед руку и сказал: «А вот и сэр Оливер! Все вам рады[7], надеюсь». Он был из тех актеров, в которых все влюбляются, едва они выйдут на сцену, и я исключением не стал. С первых дней в Деллакере я от всех его ограждал и даже начинал ревновать, если кто-то из друзей подходил слишком близко, угрожая захватить мое место как «лучшее», – случалось такое редко, как метеоритный дождь. Некоторым я казался тем, чью роль мне всегда отводила Гвендолин: всего лишь верный товарищ. Джеймс был по самой своей природе настолько героем, что меня это не волновало. Он был из нас самым красивым (Мередит как-то сравнила его с диснеевским принцем), но еще больше в нем пленяла детская глубина чувства, что на сцене, что в жизни. Три года я наслаждался его безграничной популярностью и неистово им восхищался, без зависти, хотя Фредерик его явно выделял среди прочих, так же как Гвендолин – Ричарда. Конечно, у Джеймса не было ни самомнения Ричарда, ни его норова, его все любили, а Ричарда одинаково яростно ненавидели и обожали.
Мы все обычно оставались на прослушивание того, кто шел за нами (возможность выступить без свидетелей служила компенсацией тому, кого слушали первым), и я беспокойно вышагивал по переходу, желая, чтобы моим зрителем был Джеймс. При Ричарде, даже если он этого не хотел, все робели. Я слышал его голос, доносившийся из репзала, он эхом отдавался от стен:
Подумайте, к чему вы нас толкнете,
Как пробудите спящий меч войны:
Остерегитесь, просим, бога ради.
Когда поспорят две таких державы,
Кровь хлынет бурно; будет в каждой капле
Безвинной горе, горькие упреки
Тому, чьим злом наточены мечи,
Что расточают жизни кратковечность[8].
Я уже дважды видел, как он читает этот монолог, но впечатление не ослабевало.
Ровно в половине девятого дверь в репзал со скрипом открылась. В щель выглянуло знакомое лицо Фредерика, морщинистое и забавное.
– Оливер? Мы готовы тебя выслушать.
– Отлично.
У меня заколотилось сердце – затрепетало, как крылья птички, застрявшей между легкими.
Я вошел в репзал, чувствуя себя пустым местом, как всегда. Он был огромным, с высокими сводчатыми потолками, с большими окнами, выходившими на кампус. На окнах висели синие бархатные шторы, собранные пыльными кучами на дощатом полу.
– Доброе утро, Гвендолин, – сказал я, и мой голос отозвался эхом.
Рыжая, худая, как палка, женщина, сидевшая за режиссерским столом, подняла на меня взгляд; казалось, она занимает в зале слишком много места. Из-за вызывающей розовой помады и повязанного на голове шарфа в огурцах она была похожа на какую-то цыганку. В знак приветствия она помахала пальцами, и у нее на запястье забрякали браслеты. Ричард сидел на стуле слева от стола, скрестив руки на груди, и смотрел на меня со спокойной улыбкой. На Главные Роли я явно не годился, поэтому конкурентом считаться не мог. Я широко ему улыбнулся и постарался про него забыть.
– Оливер, – сказала Гвендолин. – Как приятно тебя видеть. Ты похудел?
– Вообще-то наоборот, – ответил я, чувствуя, как заливаюсь жаром.
Перед летними каникулами она посоветовала мне «подкачаться». Я часами вкалывал в спортзале, каждый день, весь июнь, июль и август, надеясь произвести на Гвендолин впечатление.
– Хм, – произнесла она, медленно скользя взглядом от моей макушки к ногам с холодным вниманием работорговца на рынке. – Ладно. Начнем?
– Конечно.
Я вспомнил совет Ричарда, встал потверже и решил без повода не шевелиться.
Фредерик сел рядом с Гвендолин, снял очки и протер их краем рубашки.
– Что ты нам приготовил? – спросил он.
– «Перикла», – ответил я.
Он сам это предложил в прошлом семестре.
Фредерик слегка кивнул с видом заговорщика.
– Замечательно. Начинай, как будешь готов.
- Словно мы злодеи
- Дом на болотах
- Лют
- Экземпляр
- Лес