© А. Курчаткин 2017
* * *
1
Велика Москва. Боже, до чего велика она! И живи ты в ней хоть с рождения, а занесет тебя грохочущая подземка куда-нибудь в Свиблово, завезет скрипучий автобус в какое-нибудь Бескудниково, выйдешь на волю, оглядишься – да неужели это все тот же город, в котором судьбой досталось жить и тебе?
Но тот, однако, тот. Лезут вверх глыбы домов, блещут стеклом окон бетонные соты квартир в них – а там жизнь, люди там, счастье там и беды; все свое у каждого, и у всех одинаково. Дымят, жреческим фаллосом вонзившись в распахнутую небесную синь, трубы припавших к земле закопченными корпусами бессчетных заводов, хлопают широкими дубовыми дверьми, впуская-выпуская народ, респектабельно-суровые учреждения с неясного смысла аббревиатурным названием на черной доске – Москва дышит, Москва стучит своим многомиллионным сердцем, гонит по артериям алую кровь, возвращая по венам темную, выжатую, бескислородную… живет Москва. А год от рождества Христова идет то ли тысяча девятьсот семьдесят девятый, то ли тысяча девятьсот восемьдесят первый… но был ли он в самом деле, Христос, сын божий? А вот Революция была, и уж точно, что перевалила она на седьмой десяток и подбирается к его середине. И научно-техническая революция свершилась, спутники летают в небе, сделанные руками твари дрожащей – homo sapiens, холодильники урчат на кухнях, храня закупленные впрок продукты, воздух пронизан невидимой паутиной радио и телеволн, и «цветная» или «черно-белая», в зависимости от марки телевизора, Алла Пугачева поет пронзительно со всех экранов, для всех вместе и для каждого в отдельности: «Правы, мы оба правы!..»
Какой она была высоты, башня в Вавилоне, которой хотели дотянуться до неба? Сто метров, двести, триста? Уж до пятисот-то семнадцати, на которые взметнулась игла Останкинской телебашни, едва ли дотянулись вавилоняне…
* * *
Утро было как утро, самое обычное.
Серенький блеклый рассвет вливался через окно, в комнате стояли полупотемки, и Нина Елизаровна, проснувшаяся, как всегда, до звонка будильника, лежала на своем диване-кровати с открытыми глазами, смотрела через свободное пространство комнаты на безмятежное во сне юное лицо Ани, спавшей на раскладушке, расставленной на ночь подле обеденного стола.
«Ай, какие они вышли разные», – подумалось ей о дочерях. Она отвела взгляд от Ани, скользнула им быстро по кованому бронзовому подсвечнику с толстой витою свечой, так удачно оживлявшему ту, дальнюю стену за столом, перевернулась на спину, и взгляд ее уперся в нависающую над диваном-кроватью свирепую медвежью голову с переброшенным через нее ружьем. Ружье было старой работы, с ложей, инкрустированной серебром, и Нина Елизаровна знала, что оно придает этой их затрапезной, малюсенькой современной квартирке, обставленной стандартной, ширпотребовской мебелью: громоздкий платяной шкаф, уродливо низкий сервант, бездарно плоскогрудый книжный шкаф, тонконогий журнальный столик с двумя примитивными креслами возле него, – придает этой их квартирке некий налет не то чтобы роскоши или изысканности, но, во всяком случае, необычности, нестандартности – вот как.
Странное, неизъяснимое удовольствие доставляли ей эти короткие минуты перед звонком будильника. Она оглядывала комнату, забираясь взглядом в самые дальние ее уголки; с каждым гвоздиком, вбитым в стену, с каждым ввернутым шурупчиком были связаны свои воспоминания, и они грели ее. Ей нравилась ее квартирка, нравилось, как там оживляет дальнюю стену подсвечник, как облагораживает общий вид квартиры медвежья голова с ружьем… Одно ее раздражало – лежащая посередине комнаты вверх дном голубая умывальная раковина, которую нельзя было затолкать никуда в угол, потому что все углы были заняты мебелью, нельзя даже убрать под стол, потому что тогда нельзя было бы приставить к нему вплотную стулья, – и Нина Елизаровна старалась во время этих утренних оглядов не смотреть вниз, на пол.
Резкий, пронзительный звонок будильника раздался, как всегда, неожиданно. Будильник стоял на столе, дотянуться до него, нажать на кнопку, чтобы оборвать звонок, сподручнее всего было бы Ане, но она лежала себе и лежала, без малейшего движения, будто и не сверлил над ней воздух пронзительный звонок.
– Аня! Аня! – прошептала Нина Елизаровна со своего дивана. – Ну, нажми же! Бабушка проснется.
Аня со стоном приподняла голову и тут же повалилась обратно на подушку:
– О-ой, сейчас!..
Нина Елизаровна вскочила с постели, прошептала гневно:
– «Сейчас» твое!.. – дошлепала до стола и зажала звонок. – Совсем о других лень подумать. Бабушка сегодня до трех часов не спала!
Аня снова попыталась оторвать голову от подушки, и снова у нее ничего не вышло. Лишь протянула все так же:
– О-ой!..
Дверь, ведущая в смежную комнату, открылась, из нее вышла Лида и быстро прикрыла дверь за собой. Она тоже еще, как и мать, была в ночной рубашке.
– Не «ой», а раньше, моя дорогая, нужно приходить домой! – не заметив складности своей речи, по-прежнему гневно и по-прежнему шепотом сказала Ане Нина Елизаровна.
– Стихами ругаетесь? – сонно, потягиваясь, спросила от двери Лида.
– Какими стихами? – не поняв, повернулась к ней мать. – Бабушка там проснулась, нет?
– Раньше еще, – ответила Лида. – Я ей уже судно давала. Через вас только выносить не хотела, чтобы не будить.
Аня между тем оторвала, наконец, голову от подушки и села на постели.
– О-ой!.. – все так же протяжно проговорила она. – Кто это придумал, чтобы на работу так рано?
– Девять часов – рано? – сказала Нина Елизаровна. – Ну, моя дорогая!
– Так сейчас-то семь еще.
– Ложиться вовремя – и семь часов будет не рано, – направляясь мимо старшей дочери в соседнюю комнату, проговорила на ходу Нина Елизаровна. – Не болтаться неизвестно где до часу ночи!
– Да ну а когда же «болтаться», как не в восемнадцать лет? – останавливая мать движением руки, тихо, так чтобы не услышала Аня, сказала Лида.
Нина Елизаровна не приняла ее шепота.
– И в тридцать, как я понимаю, – ответила она громко, – тоже не поздно.
Парализованная мать в соседней комнате, бабушка ее дочерей, не спала, и Нина Елизаровна могла позволить себе говорить во весь голос.
– А что про пятьдесят скажешь? – с вызовом, не дав сестре ответить, выкрикнула с раскладушки Аня.
– Аня! – останавливая ее, проговорила Лида.
Нина Елизаровна уже открыла дверь в соседнюю комнату, переступила даже за порог – и вышагнула обратно.
– Я за тебя еще в ответе пока. Ясно? – тяжело, придавливающе глядя на Аню, всем тем же гневливым тоном сказала она. – А матери ты не судья. Ясно? И чтоб в последний раз слышала!
Она зашла в комнату и с силой захлопнула за собой дверь.
– Что ты суешься не в свои дела? – упреком, но и мягко вместе с тем сказала Лида младшей сестре.
– А что она не в свои?
– Ох, Анька!.. – Лида вздохнула. – Ты же ей дочь, не она тебе. Понимаешь, что такое материнское чувство, нет? – И махнула рукой. – Нет, не понимаешь еще.
– А ты-то откуда понимаешь? – как уличная, спросила Аня.
Лида помолчала немного.
– Просто я уже не маленькая. Оттуда.
– И я тоже уже не маленькая. Чтобы за каждым моим шагом следить. – Аня отбросила одеяло и встала с раскладушки. – Ничем дурным я, к твоему сведению, не занималась.
Лицо у Лиды враз так и вспыхнуло любяще-любопытствующей улыбкой:
– А чем? Чем ты занималась?
Аня пожала плечами:
– Стояла в подъезде здесь.
– Целовалась?
На лице у Лиды была все та же любяще-любопытствующая улыбка, и Аня отмякла, быстро подошла к сестре, заговорила торопливо:
– Слушай, мне кажется, ужасно меня любит. Краснеет. Хочет поцеловать – и боится. Смешно! Двадцать два уже, взрослый такой, армию отслужил, а боится. Пришлось самой действовать.
– Это который же? Миша?
– Он, ага. Жалко, ты его не видела, когда мы в театр ходили. На сегодня тоже куда-то достал. Часов так около шести зайдет. Будешь?
– А точно зайдет?
– Как собачка прибежит!
– Как собачка? – Лида засмеялась. – Ох, Анька…
Договорить она не сумела – дверь другой комнаты с шумом растворилась, и оттуда с судном в руках вышла мать.
– Что, все еще здесь? – прямо с порога сердито заговорила она. – Будете потом опаздывать, от умывальника друг друга пихать. Ты-то уж не ребенок ведь! – добавила она, обращаясь к Лиде.
– И я – тоже! – с упрямством в голосе проговорила Аня, глядя на мать.
– Да, мама! – как вспомнив, с поспешностью сказала Лида, в общем-то и в самом деле вспомнив, но вовсе не потому торопясь, что боялась забыть, а чтобы не дать матери с сестрой сцепиться в ссоре. – У меня вчера из головы вылетело… я ведь слесаря вызвала, придет сегодня.
Нина Елизаровна не была в состоянии так вот сразу понять, о чем речь.
– Какого слесаря? – недоуменно спросила она.
– Обыкновенного. Раковину, наконец, нужно установить? Не для мебели же мы купили ее. Целый месяц уже торчит здесь.
До Нины Елизаровны дошло.
– А, ну да. Все некогда… забываю. Молодец. Ну-ка пропустите меня.
Неся перед собой судно на вытянутых руках, она прошла между дочерьми в прихожую, и те, едва пропустив ее, обе одновременно бросились к двери, каждая пытаясь проскочить первой. Ни той, ни другой это не удавалось, и Аня ради победы прибегла к излюбленному девчачьему силовому приему – ухватила сестру сквозь тонкую материю ночной рубашки за кожу на ребрах, защемила ее между пальцами.
– Ай! – взвизгнула Лида. – Анька, не щиплись! – Проход она, несмотря на примененный к ней силовой прием, не освободила.
– Так мне на пять минут раньше выходить! – продолжая, щипать сестру, объясняющее заверещала Аня.
– А мне дольше у зеркала стоять!
– Нечего стоять, и так еще ничего девушка, без всякой краски…
Но Лиде в конце концов удалось все-таки проскочить вперед, и Аня с обиженным видом потащилась обратно к раскладушке убирать ее.
– Издеваются все над младшей, – громко, чтобы быть услышанной, проговорила она. Она еще не остыла от схватки, ей нужно было хотя бы словесно компенсировать свой проигрыш.
Из туалета донесся ревущий звук спускаемой в унитаз воды, и спустя мгновение в комнате с опорожненным судном в руках появилась мать.
– На, отнеси к бабушке, – подала она судно Ане.
– Я раскладушку убираю, – протискиваясь мимо матери со свернутым одеялом к платяному шкафу, сказала Аня. Открыла шкаф, положила одеяло и пошла обратно к раскладушке.
Нина Елизаровна заступила ей путь.
– Я тебя прошу.
– А тебе самой трудно?
– Мне не трудно. Но я хочу, чтобы это ты сделала. Это даже не выносить. Просто занести.
Аня стояла вплотную к матери, чувствуя сквозь легкую материю пижамы, как складки ночной рубашки матери касаются ее, и глядела в сторону, чтобы не встречаться с матерью глазами.
– Я не могу туда заходить, – сказала она. – Меня тошнит.
– Лида там даже спит. – По голосу, каким заговорила мать, Аня почувствовала, что та еле сдерживается. – И ничего! И не жалуется, что ночью ей, бывает, по нескольку раз вскакиватъ приходится.
– Я не Лидка. Она такая, а я другая. Я не могу.
Нину Елизаровну охватила ярость. Но она не могла позволить себе повысить голос, потому что мать, там, за дверью, не должна была услышать, о чем они тут препираются. То-то бы радость доставили ей подобные препирательства.
– Она тебя нянчила! – тихим, стиснутым голосом с бешенством проговорила Нина Елизаровна. Она тебя больную выхаживала! Она бабка тебе, кровь твоя, да ты обязана!
Аня молча выхватила у нее из рук судно, демонстративно держа его на расстоянии от себя, прошла к двери в бабушкину комнату, открыла ее ногой, и до Нины Елизаровны донесся оттуда грохот судна, скорее не поставленного, а брошенного на пол… И буквально в то же мгновение Аня вновь появилась в дверях и быстро прикрыла их за собой.
– Все? Довольна? – теперь взглядывая на мать, спросила она, проходя мимо нее.
Нина Елизаровна, совершенно обессиленная, стояла какое-то время неподвижно, потом провела обеими руками по лицу и с горечью покачала головой.
– В кого ты такая, боже мой! В кого? Ведь кобыла уже, замуж можно… а тебе все бы одни удовольствия от жизни. Потанцевать бы, поцеловаться, да работу полегче бы. И никакой цели. Светка, подруга твоя, что, талант какой-то? Нет, хуже тебя училась. А поступила и учится, второй курс уже. А ты прыг да скок, ведь в руки учебников не брала! Да я не уверена даже, что ты на экзамены ходила.
– А если б и не ходила! – Аня уже убрала всю свою постель в шкаф и теперь составляла раскладушку. – Вон, – кивнула она в сторону прихожей, подразумевая старшую сестру, – ходила, экзамены сдавала, сидела, зубрила, диплом получила – и нужен он ей?
– Аня, боже мой, да не об этом в конце концов разговор: дмплом, не диплом. О том разговор, что жизнь – это не удовольствие сплошное, что в ней цель надо иметь… и что вообще… что вообще не из одних удовольствий…
Нина Елизаровна умолкла: все, что она говорила, она говорила впустую – Аня, оказывается, уже некоторое время наборматывала себе под нос какую-то меодию, точнее, как она сама говорила, ритм, и тем не допускала до своего слуха ни единого ее слова.
Когда Лида с полотенцем в руках, промакивая лицо, вошла в комнату, по поведению матери и сестры она сразу поняла, что между ними что-то произошло. В движениях матери, какими она убирала с дивана-кровати свою постель, сквозила истеричность, а сестра, складывая раскладушку, перегибала ее не в ту сторону, ничего, конечно, не выходило, и она, вместо того чтобы остановиться и разобраться, почему не выходит, бормоча проклятия, продолжала дергать ее навыворот.
– В другую сторону, Ань, – подсказала Лида сестре. И спросила: – Что, поцапались уже, да?
Никто из них ей не ответил. Нина Елизаровна швырнула в шкаф подушку, свернутую простыню, захлопнула створку – все молча – и стремительно пошла в прихожую. На пути ее была умывальная раковина, она наскочила на нее и чуть не упала. И вот тут сердце ее не выдержало:
– Ой, боже ты мой! Да когда уж эта проклятая раковина…
– Сегодня, – перебила Нину Елизаровну Лида. – Я же говорю, вызвала вчера слесаря.
– Могла б и пораньше, – ее же и обвинила в собственной неловкости Нина Елизаровна.
Она ушла, и Лида повторила свой вопрос, обращаясь теперь уже к одной Ане:
– Так что тут у вас?
– Да так, – отозвалась Аня, сложив в конце концов раскладушку. – Что, не знаешь мать? С пол-оборота.
– Она с пол-оборота, а ты-то что?!
– Ой, Лидка! – недовольно воскликнула Аня и сморщилась, будто ей неожиданно пронзило болью зуб. – Ты тут еще будешь!..
Она ушла вслед за матерью в прихожую поставить там на свое дневное место раскладушку… и вновь все втроем встретились лишь на кухне за скорым бутербродным завтраком.
Время уже начинало гнать, было уже не до конфликтов, и вторая половина утра обошлась без них.
– Мам, ты чулков моих не видела? – спрашивала Аня, бегая в их поисках по всей квартире.
– Чулок! – поправляла мать. – У тебя среднее образование.
– Ну, чулок! Не видела?
– Видела. На кухне, на холодильнике.
Было и комическое: Лида потянулась за своим надкусанным бутербродом, обнаружила его отсутствие на столе, сидела мгновение, ничего не понимая, – и поняла: бутерброд ее дожевывает мать. Спросила ошеломленно:
– Ты чего бутерброд мой съела?
– А, так это твой! – обрадованно ответила мать. – А я все думаю: вроде я себе с колбасой делала, а тут с сыром.
Потом Аня лихорадочно начала метаться из кухни в прихожую, из прикожей в комнату, из комнаты снова на кухню, разыскивая свою сумку, зонт, куртку.
– Ой, Лидка, – пробегая мимо Лиды, суматошливо попросила она, – будь другом, позвони, сколько там времени?
– «Который час»! – услышав, поправила ее Нина Елизаровна.
Аня отмахнулась от матери:
– Ой, ну у меня же нет твоего высшего!
– Семь часов пятьдесят девять минут, – сообщила Лида, выслушав по телефону ответ автомата.
– Ой, опаздываю! – совсем заполошно заметалась по квартире Аня и между этими метаниями торопливо спросила Лиду: – Слушай, так в шесть ты дома будешь, ты мне не сказала?
– Буду, должна, во всяком случае, быть, – не понимая, к чему она, ответила Лида.
– Тогда, слушай: Мишка придет, ты уж его займи, я, может быть, задержусь немного.
– Ты задержишься? – удивилась Лида. – На работе?
– На какой работе, – нетерпеливо отозвалась Аня. – Дело у меня одно есть.
– Что за дело, раз ты в театр идешь? В театр! – подчеркнула Лида. – Перенеси на другой день свое дело.
Аня на секунду приостановилась.
– Не могу перенести. – И тут же проговорила прежним нетерпеливым тоном – Ой, да ну мне некогда обсуждать с тобой, я опаздываю. Займи, в общем.
Она вылетела из квартиры, хлопнув с размаху дверью, цепочка на двери позвякала, болтаясь от удара, умолкла, и вся квартира сразу наполнилась тишиной.
– О боже, – сказала Нина Елизаровна. – Целого часа ей не хватило собраться спокойно.
Она проговорила это самой себе, вовсе не ожидая никакого ответа от Лиды, но Лида не удержалась.
– Мама, перестань. Что ты все на нее… Так нельзя. Ведь ты ее просто затерроризировала.
– Я? Затерроризировала?! – мгновенно взвилась Нина Елизаровна. – К бабушке в комнату она входить не хочет – яя ее затерроризировала? Из зарплаты копейки в дом не вносит – я ее затерроризировала?
Она могла, наверное, еще долго продолжать в таком роде, но Лида перебила ее:
– Мама, она еще просто не взрослая! Еще не созрела. Не чувствует еще. Не понимает. И насчет зарплаты тоже. Как это так: раньше обходились без ее денег. И ничего, А сейчас вдруг вынь да положь. Она просто не понимает.
– Вот-вот, – перебила теперь, в свою очередь, Нина Елизаровна. – Ты все понимаешь. Все прощаешь. Оттого и в жизни у тебя так. Тридцать лет, а все с матерью…
– Мама! – запрещающее, едва не криком, остановила ее Лида. – Мама! Я прошу тебя!
Привлекательное ее, молодое еще лицо все пошло красными пятнами. То как бы несколько отрешенное выражение в глазах, которое, может быть, и составляло главную прелесть ее лица, полностью, до самого дна вытеснилось стыдом.
Нина Елизаровна хотела сказать дочери кое-что еще, но эти красные пятна, этот стыд в глазах заставили ее сдержаться. Некоторое времы они сидели за столом напротив друг друга молча, потом Лида, не допивая своего чая, встала и ушла в прихожую одеваться. На кухню она вернулась уже в плаще, совсем готовая уходить.
– Во сколько ты выйдешь? – спросила она мать. Голос ее был сдавлен, однако говорить она старалась ровно и спокойно.
Нина Елизаровна работала экскурсоводом в музее, смена ее нынче начиналась в два часа, и значит, выходить из дома нужно ей было где-то в час, в начале второго.
– Понятно – выслушав ее, что-то прикидывая про себя, сказала Лида. – Мы с Мариной возьмем тогда работу домой, но раньше половины второго нас едва ли отпустят…
– Ничего – сказала Нина Елизаровна. – Час, полтора, в крайнем случае, бабушка и одна побудет. В двенадцать я ее покормлю, как обычно, и побудет.
– Побудет, – отозвалась Лида. – Только, по-моему, мучается она очень, когда одна остается… боится. Может быть, ты сможешь меня дождаться?
Непонятно, зачем она просила об этом, ведь знала же, что нет, и Нина Елизаровна ответила с резкостъю:
– Только не надо, меня не мучай. Тебе она бабушка, а мне мать. Как будто бы я не переживаю! Не могу дождаться. Никак. У меня тоже работа. И я привыкла делать ее как следует.
– Мама, я тебе не в упрек, – с терпеливостью в голосе произнесла Лида. – Не можешь, значит, не можешь.
Она сходила в дальнюю комнату, попрощалась там с бабушкой, кивнула матери из прихожей, но Нина Елизаровна задержала ее, спросив с кухни:
– А почему ты с Мариной придешь, я не поняла. Ты сказала: «Мы с Мариной».
– Да, мы вместе отпросимся. Она мне кое-какие свои вещи примерить принесет. Для поездки с Андреем.
– Надо обходиться тем, что имеешь сама, – сказала с кухни Нина Елизаровна.
– Мне хочется быть нарядной рядом с ним, – с прежней терпеливостью в голосе сказала Лида. – Чтобы ему приятно было. Я ведь не сама по себе буду. С ним.
– Я, знаешь, была бы более счастлива, если бы ты была рядом с кем-нибудь другим.
– Мать снова выходила на ту, запретную, тему, и Лида снова остановила ее:
– А я бы не была. О чем разговор, мама?
Нина Елизаровна догнала ее уже около лифта.
– Забыла спросить тебя. Ты вроде кофе купила. Где он, чтоб мне не искать?
Лида удивилась. Мать не пила кафе.
– Зачем тебе?
Нина Елизаровна помялась мгновение.
– У меня гости будут, – сказала она с уклончивостью.
– Сейчас, утром?
– Ну а почему нет?
– Да нет, ничего. Просто так неожиданно… ничего не говорила – и вдруг гости. Там кофе, в полке, за фарфором стоит.
– За сервизом?
– А! – Лида улыбнулась. – За сервизом. Это я все по детской привычке его так. – Пришел, лязгнул у нее за спиной, останавливаясь, лифт, и она повернулась, нажала на ручку, открывая дверь шахты. – Все, я ушла?
– Да, конечно, – с поспешностью отозвалась Нина Елизаровна. – Беги.
Железная дверь шахты захлопнулась, простучали закрытые Лидой деревянные дверцы, лифт снова лязгнул, и кабина с Лидой внутри уплыла вниз.
2
Клубились толпы на автобусных и троллейбусных остановках. Чревастые машины – отфыркиваясь отработанными газами, позванивая усами токоприемников, воздетых к натянутым над дорогой проводам, – подруливали к остановкам, расходились с натужным скрипом складни дверей, а там, за дверьми, было плотно и туго – не влезть, казалось, и мыши. Но толпа на остановках присасывалась к распахнутым чревам, надавливала, и внутри начиналось движение, бубнил в динамик водитель: «Машина не резиновая, закрываю, граждане, двери!» – но машина оказывалась резиновой: куда, казалось, не влезть и мыши, влезал и один человек, и другой, и целый десяток… и обремененные хрупким, нежным грузом человеческой плоти железные машины катили дальше, чтобы исторгнуть из себя этот груз, эту смятую человеческую плоть возле станций метро.
Возле воронок метростанций тоже сбивались толпы; но они не клубились, народ в них не шарахался из стороны в сторону, чтобы подгадать к месту, где окажутся двери машин, – разинутые двери метростанций были неподвижны и втягивали, втягивали в себя толпу по человеку, и вытягивали ее всю до последней капли; а в это же время из других дверей, рядом, выскакивали в надземный воздушный простор те, что уже были перевезены поездами подземки, прибыли или приблизились к месту своего дневного рабочего обитания, чтобы войти, подняться, предъявить пропуск, раздеться, переодеться, включить, достать из (извлечь из ночного покоя) – начать создавать то, что в сводке ЦСУ в конце календарного года будет называться валовым национальным продуктом.
* * *
Вернувшись в квартиру, Нина Елизаровна с минуту, а то и дольше с какою-то неутренней усталостью недвижно стояла в прихожей, потом со вздохом провела руками по лицу, словно бы снимая с него нечто невидимое, сказала самой себе: «Ну ладно…» – и совсем иным, чем все утро, энергичным, бодрым шагом пошла в комнату. Там она поставила телефон на журнальный стол, села в кресло поудобнее и набрала номер. И снова совсем иным, чем с дочерьми все утро, жизнерадостным, полным силы голосом проговорила в трубку, когда на ее звонок там отозвались:
– Леночка, ты? Доброе утро, милая. Это я, Нина. Хотела тебя застать, пока ты не ушла еще. Я тебе обещала вспомнить вчера, как ту, из салона, зовут. Мне, представляешь, среди ночи вспомнилось. Мать не спала, вставала к ней – и только легла, как откуда выскочило будто. Любой ее зовут. И ей надо сказать, когда позвонишь, что от Веры Петровны. И она тебя без всякой очереди, назначит тебе час, и придешь…
Подруга спросила ее, кто такая Вера Петровна, и Нина Елизаровна со звонкостью рассмеялась на ее вопрос:
– Да понятия я не имею, кто такая Вера Петровна, Это вроде. пароля. Просто от Веры Петровны, и все хитрости.
Разговор был исчерпан, но подруга чувствовала себя обязанной и принялась толочь что-то о встрече, к которой обе они были не готовы, и обе знали это, но ни одна не высказала того впрямую.
– Ой, и я все думаю, как бы встретиться? – сокрушенно отозвалась Нина Елизаровна на ее предложение. – Мы ведь с тобой когда же это в последний раз виделись? Весна была, май, я помню… полтора года, выходит! Давай созвонимся. давай. И мне уж невтерпеж. Пока, милая, целую.
Положив трубку, некоторое время Нина Елизаровна снова сидела в полной неподвижности, потом резко, единым движением, с легкостью поднялась и принялась за утреннюю уборку квартиры. Впрочем, уборка была небольшая – вымыть после завтрака посуду, убрать остатки еды в холодильник, смахнуть кое-где влажной тряпкой пыль, затолкать на место брошенные куда попало Анины вещи, когда та искала свои чулки. Мать, как обычно по утрам, естъ отказалась и только попила чаю.
Еще Нине Елизаровне нужно было поработать. В музее создавалась новая экспозиция, и на ней лежала подготовка текстов. Нина Елизаровна сняла с книжного шкафа красную картонную папку с необходимыми бумагами, расположилась все за тем же журнальным столом, как она любила, хотя, сидя за ним, приходилось слишком сгибаться, вся подобралась, сосредоточилась… Дверь между комнатами была открыта, и время от времени Нина Елизаровна отрывалась от своих бумаг, выгибалась в сторону, заглядывала через дверь в смежную комнату – как там мать. Мать, похоже, после бессонной ночи сморило, и она спала. Тишину квартиры, такую странно удивительную после всего шума первого утреннего часа, нарушали только заоконные, уличные звуки: грохочущий рев мотора проехавшей тяжелой машины, короткий автомобильный сигнал… Рассвет за окном наливался силой, окно все больше и больше прозрачнело, и в какой-то момент, когда Нина Елизаровна оторвала глаза от работы, она обнаружила, что в комнате уже совсем светло, что за окном уже белый день. Она бросила взгляд на будильник и всполошенно вскочила.
– О господи! – забывшись, воскликнула она вслух. – Уже десять.
И тут же спохватившись, оглянулась, не разбудила ли мать. Но мать спала, и Нина Елизаровна, стараясь ступать как можно мягче, прошла к двери между комнатами и плотно закрыла ее.
Торопясь, роняя от спешки бумаги на пол, она быстро расчистила стол, завязала папку и убрала ее обратно на книжный шкаф. Вместо старого, застиранного «хозяйственного» халата надела другой – яркий, атласный, длинный, так что скрыты были даже щиколотки. Поколебавшись, где накрыть стол – на кухне или в комнате, решила все-таки накрывать в комнате. Лучше бы, конечно, на кухне, но на кухне оттого, что зимой в морозы зажигали для обогрева на полную мощь все четыре горелки, основательно, до черноты, закоптился потолок, и она стеснялась этой грязи.
Накрыла она все тот же журнальный стол – поставила вазочку с печеньем, вазочку с яблоками, две чашки для кофе. И была всю эту пору, что готовилась к «гостям», возбужденно оживлена – совсем не напоминала себя утреннюю.
Звонок в прихожей, после того как она полностью уже была готова к приему, не заставил ждать ее слишком долго. И это был тот звонок.
– Ой, боже мой, спасибо! – воскликнула она, утыкаясь носом в преподнесенные цветы, хотя это были гвоздики и пахнуть они никак не могли. – Спасибо, Евгений Анатольевич!
Евгений Анатольевич пробормотал что-то вроде того, что хотел розы, но роз нигде нет, Нина Елизаровна остановила его: «Да ну что вы, прекрасные цветы!» – однако и после, пока раздевался, попытавшись даже снять ботинки и остаться в носках, Нина Елизаровна все время чувствовала в нем ту скованность и неестественность движений, которые присущи обычно застенчивым от природы и мягким людям, когда они приходят в незнакомый дом, да еще тем более к женщине.
– А-ага. Вот, значит, где вы живете! – сказал Евгений Анатольевич, окидывая взглядом комнату.
– И как! – со сдавленным смешком прокомментировала Нина Елизаровна. Скованность Евгения Анатольевича сковывала и ее. – Не роскошно, знаете, но я считаю, счастье не в том, чтобы в роскоши… У меня две дочери, обе уже взрослые… и у нас у всех троих хорошая, любимая работа, и мы все трое дружны… вот это, знаете, всего дороже. В этом и счастье. Я так считаю.
Евгений Анатольевич с улыбкой смущения на лице согласно закивал:
– Я так, когда вас увидел… когда вы нашу группу повели. я так и подумал: вот сразу видно, подумал, счастливый человек. На лице у вас это было… И загадал, такая идиотическая привычка с детства, ничего буквально без загадывания не умею делать, загадал, в общем: если вы на меня за экскурсию три раза взглянете, я к вам подойду.
– Но почему же именно потому решили, – в голосе Нины Елизаровны прозвучала несколько тревожная недоуменность, – почему решили подойти именно потому, что я вам показалась счастливой?
– Да почему… – Евгений Анатольевич мало-помалу справлялся со своим смущением, и первоначальной скованности оставалось в нем все меньше. – Да потому что счастливый человек – красивый. Не довольный жизнью, сытый… а как раз так вот, как вы: счастливый работой, семьей. Я, конечно, не знал, не надеялся особо, что вы… ну, свободны, в общем… но я надеялся. Ведь должно же человеку, когда ему не везет в жизни, ну вот в этом как раз… должно же в конце концов повезти…
Нина Елизаровна положила цветы на пустой обеденный стол с четырьмя задвинутыми под него стульями и спросила с поддразнивающе-призывной улыбкой:
– И как вы считаете: повезло?
Когда моложавая, хорошо сохранившаяся пятидесятилетняя женщина хочет понравиться, и не просто понравиться, нет – обворожить, она умеет заставить своего сверстника увидеть ее юной и волнующе прекрасной, словно бы лишенной груза всех прожитых ею лет.
Евгений Анатольевич неуверенно ступил вперед, Нина Елизаровна вся подалась к нему, и он протянул к ней руки, сделал еще шаг:
– Мне каже… – и зацепился ногой за умывальную раковину, станцевал в воздухе корявое, неуклюжее па, чудом лишь удержавшись на ногах. – Черт! – вырвалось у него, и он сконфузился.
– Ой, боже мой! – испуганно воскликнула Нина Елизаровна. – Вы не ушиблись?
– Да пустяки… – Евгений Анатольевич страдал не только от своей неловкости, но и оттого, что не сумел замять ее какой-нибудь шуткой, ругнулся, сконфузился вот – и все испортил.
– Ну, слава богу! – Нине Елизаровне тоже было неловко, что у нее тут, едва не посередине комнаты, лежит эта раковина. – А то уж я… Знаете, купили вот, нужно в ванной комнате поменять, та протекает, пластилином, знаете, трещины замазываем… и вот лежит здесь, чтобы на виду, знаете, да некуда больше. У меня, знаете, бабий дом, четверо – и все женщины, это пустячная, наверно, работа – раковину поменять, но если бы мужские руки в доме…
Евгений Анатольевич понял это как намек. И с радостью отозвался, тем более что ему хотелось поскорее исправить впечатление о себе:
– Я с удовольствием! Для вас, Нина… Я вообще не боюсь никакой работы. Там разводной ключ нужен. Есть разводной ключ у вас?