Chris Kraus
Aliens & Anorexia
Copyright © 2000, 2013 Chris Kraus
© Карина Папп, перевод на русский язык, 2024
© Издание на русском языке, оформление. No Kidding Press, 2024
Эта книга посвящается памяти Дэвида Рэттрея и Лили
Пришельцы и анорексия
Часы на пересечении 34-й улицы и Седьмой авеню на Манхэттене ведут обратный отсчет до конца тысячелетия, мерцающие светодиоды неумолимо превращаются в цифры; вокруг на глянцевой панели светящиеся спонсорские логотипы: TCBY Yogurt, Roy Rogers, Staples и Kentucky Fried Chicken – послание в стиле Нового Средневековья от наших спонсоров, оно сообщает, что время изменчиво, а вот Капитал вечен…
…осталось 468 дней, 11 часов, 43 минуты, 16 секунд
1
Нью-Йорк, осень 1978
Просторная комната на втором этаже, где живут Пишти и Ева. В доме на Западной 23-й улице Нью-Йорка теперь проживает «Сквот-театр», группа венгерских актеров-художников-андеграундных-интеллектуалов, чьи работы были запрещены в Будапеште за «безнравственность и непристойность», а также за то, что они не «отвечают целям государственной политики в области культуры», вместе со своими детьми. Им нужно место, где они могут жить и работать, разрушать и пересматривать границы между коллективным бытом и выступлениями, между нутром их театра-дома, прохожими и уличным движением. В течение нескольких месяцев они планируют и обсуждают детали всех выступлений – но не репетируют.
В пьесе «Последняя любовь Энди Уорхола» Ева Бухмиллер – молодая женщина с длинными волосами в короткой черной комбинации – сидит за столом перед книжным шкафом. На ней наушники, она внимает голосу покойной Ульрики Майнхоф. Актриса курит и очень внимательно слушает:
…бззззз…
Земляне, говорит Ульрика Майнхоф. Вы должны сделать свою смерть публичной. В ночь на 9 мая 1976 года в тюрьме Штаммхайм в одиночной камере, куда меня без суда поместили по приказу Генерального прокурора Федеративной Республики Германия как одну из руководительниц Фракции Красной армии…
бззззз
Когда веревка затягивалась вокруг моей шеи, в миг, когда я потеряла рассудок, я вдруг перестала что-либо воспринимать, но ко мне вернулось мое сознание и способность мыслить. Со мной занялся любовью Пришелец.
Если, как пишут некоторые газеты, на моем платье действительно были обнаружены следы спермы, то, возможно, это следы полового акта.
Мы занимались любовью, после чего я заметила, что мое сознание продолжило функционировать в новом, невредимом теле.
Затем Пришелец увез меня на особую планету, расположенную в туманности Андромеды. Там общество относится ко времени и пространству хватко, мягко, строго и свободно. Конец связи…
В этой пьесе сходятся Энди Уорхол и Ульрика Майнхоф, две культурные иконы, которые, казалось бы, буквально противостоят друг другу – своего рода диалектический синтез в переложении на психические состояния. Спустя годы Бухмиллер напишет: «Ульрика Майнхоф – легенда, превратившая политику в трагическую поэзию… В соответствии с принципами поп-культуры, Энди Уорхол – клон самого себя. Следовательно, он реален настолько, насколько он может быть реален. Как Энди Уорхол встретил Ульрику Майнхоф? Случайно».
17 января 1996 года я летела из Лос-Анджелеса в Берлин.
Я ехала в Германию на Берлинский кинофестиваль, или, точнее, поскольку «Грэвити и Грейс» – низкобюджетный инди-фильм, который я на протяжении последних трех лет продюсировала, писала, снимала, монтировала и теперь продвигала – уже дважды не приняли ни в одну из трех категорий Берлинского кинофестиваля, я ехала на Европейский кинорынок. Пару лет назад Европейский кинорынок из коммерческих соображений превратили в дополнительную площадку Кинофестиваля – прибыльную ярмарку, где можно купить или продать продукт, который для самого́ Фестиваля сочли непригодным. Сотни европейских телесериалов, азиатские боевики, латиноамериканские триллеры переходят здесь из рук в руки: от продюсеров к дистрибьюторам, закупщикам телеканалов, юристам из развлекательной индустрии, банкам и государственным объединениям. Европейский кинорынок – лучшая площадка для вторичного рынка «мирового» кино, т. е. всего, что выпущено за пределами Голливуда.
«Грэвити и Грейс» – это снятый на 16-мм пленку экспериментальный фильм о надежде, отчаянии, религиозных чувствах и убеждениях. В большей степени движимый философией, нежели сюжетом или персонажами, он пунктиром очерчивает жизни двух юных девушек и одной разочаровавшейся женщины за сорок.
Запись в дневнике от 17 января, сделанная в первые девять часов двадцатичасового перелета рейсом Лос-Анджелес – Лондон: Не хочу ехать в Берлин.
Так как ни один мой друг или знакомый не решился сказать, что мой фильм не удался, все притворялись, будто «приглашение» на Европейский кинорынок было честью и сулило перспективы. К тому же ходили слухи, что на прошлогоднем Кинорынке Дженнифер Монтгомери, бывшая девушка поэта и моего друга Айлин Майлз, подписала дистрибьюторскую сделку с «Нью-Йоркер филмз» на свой фильм «Обучение детей»[1] даже несмотря на то, что на Фестиваль фильм не взяли…
Но «Грэвити и Грейс» был таким неприглядным. Домашнее видео интеллектуалки-любительницы, растянутое до булимических масштабов, снятое командой из восьмидесяти человек, включая актеров, смонтированное в трех разных странах и стоившее как трешка в кооперативе в Парк-Слоупе. В течение полугода фильм отклонили все крупные фестивали, начиная с «Санденса» и заканчивая Австралией и Турином.
К счастью, у Фонда искусств Нью-Йорка была программа поддержки как раз такого кино. С легкой руки предприимчивой Линды Хансен делегация «Независимого американского кино» ежегодно выкупала несколько слотов на Европейском кинорынке и перепродавала их дюжине режиссеров. В стоимость – около трех тысяч долларов – входила регистрация на ярмарку и один-единственный показ фильма. В качестве бонуса, на безвозмездной основе, Фонд искусств Нью-Йорка предлагал включить в промо-брошюру «Независимого американского кино» одностраничный вкладыш о каждом фильме и обеспечить доступ к «выставочному стенду», на деле оказавшемуся простыми ячейками для корреспонденции – по одной на каждого продюсера – которыми, как выяснилось в моем случае, никто не пользовался.
К январю 1996-го я жила на чемоданах уже два с половиной года, постоянно искала спонсоров, пыталась раздобыть деньги, торговала услугами своего мужа Сильвера Лотренже – признанного европейского интеллектуала – лишь бы иметь возможность снимать. Один раз меня почти сломили неоправданные потери времени и средств: после того, как обещанная бесплатная проявка в Новой Зеландии сорвалась, я потратила триста пятьдесят долларов на разовую пересылку всего отснятого на 16-мм пленку материала, включая подсъемки, в Торонто, где, по крайней мере, был низкий обменный курс. И всё-таки что-то мне подсказывало, что это еще не конец. Есть некоторая гармония в том, чтобы позволить делам идти всё хуже и хуже, насколько это вообще возможно. В Лос-Анджелесе моя подруга Пэм Стругар помогла мне подготовить пачку самодельных комплектов для прессы – помню, как мы обсуждали цвет скрепок – я выписала чек Фонду искусств Нью-Йорка, купила билет на самолет и полетела.
Поскольку пленка «Грэвити и Грейс» весом в тридцать пять фунтов была фактически незаменима, я взяла ее и сумку с материалами для прессы на борт самолета. И правильно сделала, потому что, пока я ждала в Хитроу задержанный рейс до берлинского Тегеля, авиакомпания потеряла мой багаж. На его поиски ушло трое суток.
После суток в дороге я шагнула в холодный, свинцовый январский воздух с фильмом, но без теплой одежды. В руке я держала клочок бумаги с адресом и номером телефона женщины, у которой остановилась, – приятельницы одного малознакомого радиопродюсера из Лос-Анджелеса. Гудрун Шайдекер ждала моего приезда; мы успели один раз созвониться. Как-то летом она прожила у того радиопродюсера целый месяц, и по необъяснимым причинам он рассматривал мою поездку на Кинорынок как возможность взыскать с нее нечто вроде долга, я же ухватилась за это предложение из-за низкого обменного курса между американским долларом и немецкой маркой. К тому моменту о курсах иностранных валют я знала всё.
И вот, ранним вечером 18 января в одном свитере поверх одежды, в которой я летела, с пленкой и материалами для прессы в руках, я села в такси, чтобы доехать из аэропорта до квартиры Гудрун Шайдекер в жилом районе Клейст-парк в центре города.
Поскольку мы обе девочки, Гудрун Шайдекер рассказала мне о своей жизни всё.
Несмотря на то, что выглядела Гудрун Шайдекер (как она сама не преминула отметить) гораздо моложе, ей было сорок восемь лет. Она никогда не была замужем, зато имела двух любовников, от каждого из которых скрывала существование другого. Ситуация казалась сложной, однако всё работало по расписанию: с первым она встречалась по понедельникам и четвергам, со вторым – по субботам и средам, а в остальное время спала одна.
Отдельные аспекты контркультуры в Европе словно замерли во времени. Гудрун Шайдекер говорила на нескольких европейских языках, представлялась учительницей старших классов и путешественницей. Ее работа позволяла ей брать неоплачиваемые отпуска, и она работала ровно столько, сколько было нужно, чтобы потом целый год путешествовать. Городские власти Берлина не слишком старались выселить Гудрун Шайдекер из элитного Клейст-парка: она хвасталась, что жила в своей неотапливаемой двухкомнатной квартире с фиксированной арендной платой и высокими потолками уже около тридцати лет.
Вдруг Гудрун Шайдекер встряхнула копной каштановых волос и спросила, нравится ли мне художница Софи Калль. «Ээ, пожалуй», – ответила я. «Я ее обожаю, – взвизгнула Гудрун, – потому что она совсем как я!» После чего она рассказала мне о своем новом «хобби»: она обращалась к нему в качестве утешения, когда не могла уехать на Бали, Суматру или Фиджи. «Помнишь тот проект Софи с телефонной книжкой? Так вот, – сказала она, – иногда я гуляю по улицам в поисках привлекательных мужчин. Я проверяю, как долго смогу их преследовать, пока они меня не заметят».
Я с ужасом смотрела на нее – долговязую женщину в джинсах, сапогах, свитере ручной вязки, с пухлыми темными губами и бархатистой кожей, как у двадцативосьмилетней. В пятьдесят лет у Гудрун Шайдекер не было прошлого, у нее не было ни привязанностей, ни профессии, ни накопленного имущества, ничего, кроме ее моложавой внешности. Как ни странно, глядя на Гудрун, я почувствовала себя довольно молодой. В молодости смотришь на женщин постарше как на криптограммы. Криптограммы, которые ты бы предпочла не расшифровывать, – вдруг ты смотришь на будущую себя? Их поражения и компромиссы очень заметны. Ты гадаешь, видят ли они, что ты изучаешь их лица, пока они говорят: дряблую плоть вокруг рта и на лбу, нависшие, истонченные веки, прикидываешь в уме, может она – это я? Смутное подозрение девушки, которая верит, что совершит невозможное, хотя ей прекрасно известно, что стоящая перед ней женщина тоже когда-то была юной… Она не слишком хочет задумываться над тем, как люди становятся из юных такими; или, скорее, не хочет представлять события, способные так исказить человека за двадцать лет…
К тому моменту на улице уже было темно, шел снег. Гудрун Шайдекер помогла мне убрать вещи. В квартире было холодно. Комната, где мы сидели, – спальня Гудрун – отапливалась маленькой изразцовой печкой, в которую Гудрун подбрасывала уголь. Пожелав мне спокойной ночи, она выдала мне два шерстяных одеяла, потому что во второй комнате – комнате для гостей – отопления не было вовсе.
На следующее утро Гудрун протянула мне карту метро и пожелала удачи. Было утро понедельника. На метро я доехала до перекрестка Кудамма прямо напротив зоопарка. Огромная вывеска снаружи штаб-квартиры Берлинского кинофестиваля сообщала о назначенной на завтра мировой премьере блокбастера с Шэрон Стоун в главной роли. Европейский кинорынок разместился неподалеку в офисном здании, на одну неделю переделанном в выставочный центр: четыре этажа, шесть кинозалов, триста сорок стендов и шесть тысяч алчущих профессионалов медиаиндустрии.
Стойка делегации «Независимого американского кино» находилась в дальнем углу третьего этажа рядом с рекламным стендом «Кодак фильм». Гордон Лэйрд, координатор «делегации» от Фонда искусств Нью-Йорка, с которым я ни разу не встречалась лично, но один раз разговаривала по телефону, вручил мне стопку информационных материалов и расписание, после чего отвернулся поздороваться с кем-то важным.
Мне же было некуда идти, нечем заняться, поэтому я прислонилась к стойке и принялась листать брошюры. Внутри я нашла расписание показов десятка кинолент от нашей делегации. Уже тогда я догадывалась, что время показа имеет большое значение: слотов тысячи, а показ «Грэвити и Грейс» назначен на девять утра в пятницу – последний день ярмарки. Я представила, как люди будут ковылять на ярмарку к одиннадцати, если вообще кто-то доползет туда после бурной вечеринки закрытия – а может, и нескольких; ни на одну из них, как выяснилось, я не была приглашена. Всем известно, что вечеринки – это самое важное. Два года назад на кинорынке в Роттердаме я смогла назначить несколько встреч исключительно благодаря тому, что выпивала и флиртовала с одним бывшим-философом-теперь-продюсером, притворившись внучатой племянницей сатирика Карла Крауса. А здесь меня пригласили только на одну коктейльную вечеринку Фонда искусств Нью-Йорка во вторник вечером…
Я дернула Гордона за рукав и спросила: «А как же вечеринки?» Он ответил: «Не переживай, ты познакомишься с людьми, которые пригласят тебя на другие вечеринки».
Уже тогда я не была в этом уверена. Вокруг нас вершились сделки, а я стояла и потела, не зная, куда положить тяжелую дубленку, которую Гудрун одолжила мне, пока искали мой багаж; так что я пожала плечами и выдавила из себя обаятельно жалкую улыбку. «Ладно, по крайней мере я смогу посмотреть много фильмов». Гордон взглянул на меня с недоумением. «Мы на ярмарке. На показы пускают только закупщиков». В ту секунду в моей голове высветился треугольник между выставочным центром, станцией метро «Клейст-парк» и квартирой Гудрун Шайдекер. Ни знакомых, ни назначенных встреч. «Помни, ты здесь для того, чтобы завязать полезные знакомства», – сказал Гордон, пытаясь от меня отделаться.
«Подожди!» – сказала я. Как бы сильно Гордон Лэйрд меня ни ненавидел, каким бы незначительным, абсурдным ни было мое присутствие, я не перестала быть еврейкой из Нью-Йорка, имеющей полное право добиваться отдачи от вложенных мною средств. «Насчет моего показа – он стоит очень рано в последний день ярмарки, ты правда думаешь, на него кто-нибудь придет?» Гордон посмотрел на меня и сказал: «Это зависит только от тебя. Ты ведь знаешь, что на ярмарке надо заниматься продвижением, раздавать флаеры».
На моем лице читалась картинка из будущего, где я, одетая в дубленку Гудрун, хожу по ярмарке и раздаю листовки, как свидетельница Иеговы. Картинка не была приятной. Гордон это понял. «Знаешь что, – сказал он, – ты могла бы выкупить второй показ в более удачное время».
Я согласилась, и он направил меня к своей ассистентке Пэм, молодой черной выпускнице Колледжа Сары Лоуренс; она вручила мне бланк и объяснила, к кому обратиться. Всё это заняло еще сорок минут и обошлось мне в триста долларов. Но когда я закончила, на часах было всего полдвенадцатого утра. Повсюду заключали сделки на разных языках, присесть куда-то не заплатив три доллара за кофе было невозможно, и даже если бы я это сделала, со мной никто не стал бы разговаривать.
На улице было серо и слякотно. Я тряслась от холода в той же дубленке, в которой всё утро умирала от жары. Стоя на тротуаре с толстенным каталогом Европейского кинорынка, переносным офисом прямо в сумке, самодельными пресс-релизами, маркером и размноженными на ксероксе именными бланками, я добралась до конечного пункта назначения своего фильма, думая: Ну вот и всё.
В считанные мгновения после своей смерти в 1976 году Ульрика Майнхоф превратилась в Пришельца. «Лишь в момент смерти землянин может достигнуть того же качественного состояния и глубины, которыми Пришельцы обладают с самого начала». В пьесе «Сквот-театра» Энди Уорхол въезжает в финансовый квартал Манхэттена верхом на белом коне. Ради встречи с ним Майнхоф воскресает, вселившись в тело ребенка. Бзззззз. «Вы должны, – говорит она, – сделать свою смерть публичной».
«Сквот-театр» показал, как миф Уорхола и миф Майнхоф пересекаются в пространстве постановки. Сценария не было, но «было размечено потенциальное поле действия». Эта непредсказуемость оживляла реальность и делала ее имманентно театральнее театра.
Майнхоф придала своей жизни форму мифа задолго до того, как художник Герхард Рихтер воплотил ее мифический образ в своих размытых призрачных картинах. Как у нее это получилось? По версии «Сквот-театра», Энди Уорхол «превращал выдохшееся искусство в продукт повседневного потребления и обретал свободу в полном единении с миром», в то время как Майнхоф жила в оппозиции. Ева Бухмиллер считала, что политические взгляды Майнхоф находятся вне исторического времени, предстают актом «трагической поэзии».
Больше всего в истории Майнхоф меня трогает то, как она перенесла публичную трансформацию. То, как она покинула осознанный, рациональный мир академического дискурса и прямо перед смертью перешла в сферу чистых ощущений. Она жила по тем же принципам, которыми «Сквот-театр» руководствовался в актерской работе: «воплощать существование, которое затмевает его репрезентацию».
Ульрика Майнхоф пересекла границу, отделяющую активизм от терроризма, 14 мая 1970 года, когда помогла Андреасу Баадеру сбежать из тюрьмы Тегель. Выдав себя за тележурналистку – привычный для нее род занятий, – Майнхоф договорилась с ним об интервью в фешенебельном Немецком институте социальных проблем. Баадер прибыл на место в сопровождении двух тюремных надзирателей, там его уже ждала Майнхоф с журналистским удостоверением и пистолетом. Затем в назначенный момент появились две девушки в париках и с чемоданами и принялись кокетничать с охранниками, отвлекая их от человека в маске, который вошел, размахивая оружием. В тумане этих тридцати секунд Ульрика выбила доходящее до пола окно, схватила Андреаса за руку и прыгнула вниз. Они приземлились и бросились бежать.
До этого дня Майнхоф была известна как журналистка и интеллектуалка, но настроения ее становились всё более воинственными. Она недолго была замужем за Клаусом Рёлем – типичным коммунистом, который позже утверждал, будто это он научил ее всему, что она знала. «Ее любовь к коммунизму, – спустя годы писал он в своей самовозвеличивающей автобиографии, – была равносильна ее любви ко мне». В восемнадцать лет Ульрику Майнхоф считали блестящей студенткой, она выигрывала конкурсы и получала стипендии, ее обхаживало руководство партии Рёля, прочившее ей великую политическую карьеру.
В двадцать семь лет она была главным редактором «Конкрета» – влиятельного политического журнала. У них с Рёлем были дочки-близняшки и дом за городом. Она преподавала, писала, давала комментарии по политическим вопросам. Когда на дискуссию нужно было пригласить женщину, звали ее. И невзирая на всё это, ей не нравилась ее жизнь. «Отношения с Клаусом, дом, вечеринки, всё это забавляет только отчасти; это обеспечивает мне базис… для подрывной деятельности… На личном уровне это даже приятно, но моя потребность в тепле, солидарности, принадлежности к коллективу остается не удовлетворена», – записала она в своем дневнике, когда ей был тридцать один год.
Беременность Майнхоф протекала тяжело, ее мучили постоянные ослепляющие головные боли, и Рёль взял на себя редакторские обязанности в «Конкрете», превратив его в своего рода немецкий «Эвергрин»: политика вперемежку с претендующими на художественность фотками обнаженных девчонок-хиппи, «газетенка для онанистов», как называла ее Майнхоф. В 1968 году она развелась с Рёлем и возглавила широко освещенный в прессе мятеж внутри журнала.
А затем она взяла годовой отпуск и провела его работая над телепьесой под названием «Бамбула». Она не вылезала из Айхенхофа, исправительного заведения в Берлине для набедокуривших девочек-подростков без образования. Майнхоф достигла влиятельности и успеха благодаря своему красноречию, однако в тот момент ее увлекла путаная логика девичьих высказываний. Она поняла, что не способна их объективировать; спорила с директором; восставала против собственной роли журналистки.
В сценарии, опубликованном спустя несколько лет после ее смерти в 1976 году, Майнхоф дает возможность героиням рассказать о том, почему их тянет на улицу, в ритме их собственной речи, учащенной и затрудненной. Она вводит историю Ирены с позиции наблюдательницы: «История Ирены похожа на какую-то небылицу, на шутку. Всё закончилось вмешательством полиции и одиночной камерой…» Затем вступает голос Ирены:
Нам с Эрикой обычно разрешали выходить во двор. Они надеялись, что мы что-нибудь сломаем. Но назло им мы туда не ходили. Мы оставались наверху и обдумывали план. Эрика посмотрела вниз, увидела, что учительницы нет, и предложила разделиться – и еще спросила: Хотим ли мы ей помочь? Мы ответили: Конечно, хотим. Эрика принесла откуда-то лестницу, прислонила ее к стене, но потом она упала и чуть не сломала себе шею. В общем, мы начали ругаться.
Так что начала всё я. Я залезла на стену и стала складывать камни, чтобы с них прыгать. Потом Эрика тоже залезла на стену и тоже начала складывать камни, но как только Эрике надоело, она куда-то делась.
Я спустилась вниз, и они стали меня расспрашивать: Что вы там делали? Я сказала: Ничего, а они сказали: Ничего? Что значит ничего? Где Эрика? Что это за камни? Короче говоря, я во всем призналась. Они спросили, был ли кто-нибудь со мной, я сказала: НЕТ! Я БЫЛА ОДНА!
Ну и опять-двадцать пять – одиночная камера. А потом они пригрозили, что позвонят полицаям. Я сказала: Вперед, мне похер. Я не думала, что они правда вызовут полицаев, но они их вызвали, приехали два полицая, один из них меня пнул, второй связал мне руки за спиной, и не успела я оглянуться, как снова оказалась за решеткой…
После этого Майнхоф-журналистка обнаруживает психическую мобильность художественного вымысла. Она в корне меняет подход. Сопереживает, начинает говорить с позиции девочек:
Девочки попали в Айхенхоф потому, что о них некому было позаботиться. Не иметь никого значит, что, когда вы возвращаетесь домой с работы, вас не ждет готовый ужин, вам приходится добывать его самостоятельно. Поэтому вы бродите по улицам, тратите те немногие деньги, что есть, не спите ночами, но в первую очередь это значит, что вы не можете рассчитывать ни на кого, кроме себя.
Как интеллектуалка и журналистка, Майнхоф испытывала некоторую эмпатию, но у нее не было прямой эмоциональной связи с тем, что в этих девочках пугало и привлекало ее больше всего, – с отсутствием у них амбиций, планов, с их расплывчатым ощущением собственной незначительности и потерянности. В отличие от ее современника Александра Клуге, который вывел антропологический образ трудного подростка «Аниты Г.» в своем знаменитом фильме «Прощание с прошлым», Майнхоф была готова исследовать дистанцию, пролегавшую между нею и ее юными героинями. И всё равно они жили в совершенно разных мирах.
Могло ли участие Майнхоф в «вооруженной борьбе» на самом деле быть войной языка? Прямое действие как побег от настороженной клаустрофобии надменного, объективирующего дискурса. Еще через год она сдружилась с Гудрун Энслин, участницей РАФ, которая стояла за побегом Андреаса Баадера из тюрьмы Тегель. Вот текст коммюнике, написанный ею после побега:
Наши действия 14 мая были показательными, поскольку антиимпериалистическая борьба нацелена на освобождение заключенных из тюрьмы, которую система всегда отводила для эксплуатируемых и угнетенных групп населения.
Освобождение из плена тотального отчуждения и самоотчуждения, от политического и экзистенциального военного положения, в котором народ вынужден жить под гнетом империализма, культуры потребления и регулирующих структур правящего класса.
Прямое действие как способ уйти от судьбы. Как и положено любому террористическому акту, нападение на Институт социальных проблем было «показательным», своего рода метафорой, развернувшейся с периферии на гораздо более обширную территорию. Тем не менее, сама Майнхоф продолжила жить в рамках дискурсивного языка. Только спустя шесть лет, когда ее посадили в камеру особо строгого режима в тюрьме Штаммхайм, «показательной» стала ее собственная история. Она превратилась в Пришельца, т. е. в ту, что стала иной.
За несколько недель до убийства-суицида она писала в своем тайном дневнике в том же суровом ритме, который она когда-то уловила в речи девочек в Айхенхофе:
Чувствовать, как взрывается голова. Чувствовать, как еще немного и мозг разлетится на кусочки. Чувствовать, как позвоночник вжимается в мозг, и чувствовать, что мозг словно сухофрукт. Чувствовать непрерывно и неосознанно, как электрическая проводка. Чувствовать себя так, будто тебя лишили связности идей. Чувствовать, как движутся твои клетки. Открываешь глаза. Клетки движутся.
В сорок два года ей наконец удалось войти в то осязаемое психическое пространство, которое она когда-то с завистью наблюдала у живущих под стражей девочек-подростков.
Среди людей, которые верят в пришельцев, есть те, что видят в них враждебных и по-садистски бесстрастных захватчиков, зондирующих человеческие гениталии и анусы высокотехнологичными медицинскими зеркалами. Немного напоминает сеанс садомазохизма, только без удовольствия.
Похищение пришельцами, как фильмы или БДСМ-игры, подчинено логике пятиактной структуры. Жертву похищают из ее безопасного дома или района. Она безуспешно сопротивляется до тех пор, пока ее не накачивают наркотиками, а затем над ее телом проводят немыслимые эксперименты. Ее личность и воля сломлены. Наконец, выдержав все эти пытки, она удостаивается аудиенции Главного Пришельца.
Пришелец этот неизменно мужчина. Она чувствует его превосходство над всеми остальными Пришельцами: его рост, умственные способности, исключительное красноречие. Она благодарна за то, что он великодушно согласился поговорить с ней. Учитывая ценность его времени, его безграничную волю и авторитет, такое внимание – драгоценный дар.
Затем Великий Мужчина, упс, я имела в виду Главный Пришелец, тешит и мучает ее отрывочными объяснениями. Он рассказывает ей что-то, что она никогда не сможет понять до конца, что-то о культуре Пришельцев, их технологиях. Он говорит, что хочет, чтобы она поняла причины своего похищения. Ее выбрали в свидетельницы, а может, ей предстоит выносить ребенка Пришельца. Он делает туманно-волнующие намеки об апокалиптическом будущем, которое готовят Пришельцы…
В любом случае жертва получает «знание» исключительно во время этой беседы. Половой акт, таким образом, предстает не каналом передачи «знаний», но, скорее, платой за них. Люди, которые боятся Пришельцев, – страшные ханжи. Проведенные Пришельцами «эксперименты» всплывают в памяти как позорное и чудовищное испытание. Нет человека, который бы сказал: Меня похитили Пришельцы, и это был лучший секс в моей жизни.
Среди тех, кто верит в Пришельцев, есть также люди, которые считают их дружественным видом. В таком случае контакт непременно асексуален. Временные рамки этих встреч нечеткие и беспорядочные, наподобие экспериментального фильма.
Те, кто ищет встречи с Пришельцами, обычно собираются в группы. Бытует мнение, что Пришельцев привлекает магнитная энергия и человек не в состоянии выработать достаточное ее количество в одиночку. Чтобы группа сложилась, каждый должен отдать частицу себя. Эти частицы усиливаются в магнитном единстве. Полости в теле каждого человека, образовавшиеся на месте подавленного эго, становятся приемниками групповой энергии для Пришельцев, для Третьего Ума.
В итоге группа творит нескончаемый пиздец, поглощая и вырабатывая себе подобных.
Как правило, такие группы хаотичны, разобщены и безобидны. Их участники ищут помощи вовне – у Пришельцев, желая освободиться из «плена абсолютного отчуждения и самоотчуждения, от политического и экзистенциального военного положения».
Записи в тетрадях, сделанные философиней Симоной Вейль во время войны и посмертно опубликованные под названием «Тяжесть и благодать», – это хроники ее готовности ждать Бога. В фильме «Грэвити и Грейс» группа совершенно безумных людей ждет, что Пришельцы прилетят за ними на окраину одного новозеландского городка.
Середина века, конец века. Когда кто-то из моих нью-йоркских приятелей-соперников спрашивал о фильме, я отвечала, что «работаю над небольшой картиной о Боге». Обычно это их затыкало.
Отсчет до миллениума: осталось 454 дня.
Второй показ назначили на три часа дня в четверг; прошла половина понедельника. В информационном буклете были перечислены все закупщики Кинорынка. Я отыскала обшарпанный китайский ресторан недалеко от Кудамма, прикинув, что смогу просидеть там до вечера. Мельком просмотрела список: около двадцати смутно знакомых мне имен. Из них десять человек мой фильм уже видели, и он им не слишком понравился.
Пускай снимать фильмы я не умела, зато письма писать у меня получалось отлично. Я достала именные бланки, материалы для прессы и написала от руки двадцать личных писем, ориентируясь на то, что мне было известно о вкусах получателей. Когда я запечатала конверты, на улице почти стемнело и шел снег.
Я оплатила счет и вернулась на Кинорынок, надеясь опустить письма в почтовые ящики закупщиков, но, в отличие от «Независимого американского кино», у этих людей не оказалось ячеек для корреспонденции. Мне ничего не оставалось, кроме как лично разнести письма по отелям. Я достала карту центральной части города. Закупщиков поселили в семь разных отелей класса люкс, расположенных в радиусе трех миль вокруг Кудамма. Потратить сотню долларов на такси ради этой безнадежной миссии было немыслимо. И я начала обход…
На тротуарах снега было почти по колено. Но на людных улицах было чисто, так что я потащилась по слякотной мостовой из «Интерконтиненталя» в «Ридженси плазу», а оттуда в «Парк рояль», вручая конверты консьержам и швейцарам. Центр города окутал меня, как бархатная расшитая бисером шаль. Словно агент под прикрытием, я наблюдала сцены власти, богатства, амбиций, и это зрелище отбросило меня в мой первый год в Нью-Йорке, когда я, окрыленная, работала курьером и точно знала, что никогда больше не буду этим заниматься.