1917 год
4янв‹аря›
Письма с фронта:1
«Мучаются здесь ужасно. Стоим, несмотря на морозы декабря, в бараках, в грязи, тело близко к телу, и повернуться негде. Нашу роту называют дисциплинарным батальоном. Розги, пощечины, пинки, брань – обыденная вещь. Нечто страшное творится. Солдаты записываются в маршевые роты на позиции, лишь бы отсюда… Вот как мучаются, и сидеть дома нельзя. Надо быть здесь».
«В последние дни, дни праздника, достали мы (нас кучка интеллиг‹ентных› солдат) газеты. Нас все время окружают толпы по очереди. Физиономии, тела, все движения – олицетворение вопроса: а что? Мир? И вместо ответа на этот вопрос мы им рассказываем о Распутине, о Протопопове2 и т. д. Брови грозно сдвигаются, кулаки сжимаются».
«Дедушка. В нашей роте 650 человек различных возрастов, начиная с 18 лет и кончая 42-43-мя. Ни один не знает задач войны; они им чужды. А в Думе кричат, что народ не хочет мира. Путаница… Уже 6 утра. Надо идти на занятия».
6 янв‹аря›
Председателем Госуд‹арственного› совета назначен И. Г. Щегловитов3, ренегат, как и Протопопов, только много его умнее. Я его знал лично по Нижнему. Фигура интересная, умница, начинал тов‹арищем› прок‹урора› в Нижнем, и мы оба встретились на «мужицких делах» в Горбатове4. Я – молодой еще, начинающий карьеру писатель, он – молодой тов‹арищ› прок‹урора›. Между нами установилась симпатия: мне пришлось отметить идиотские глупости председателя и прекрасные речи обвинителя, нередко переходящие в защиту.
Потом Щегловитов напечатал в моск‹овском› «Юридическом вестнике» статьи, в кот‹орых› доказывал необходимость введения в законодательство права физического сопротивления незак‹онным› распоряжениям полиции. Мы встречались впоследствии: во время дела павловских сектантов5, где суд действовал по прямой указке Победоносцева (даже объявление приговора было задержано на 2 или 3 дня: приговор был послан на одобрение в Петерб‹ург›!). Щегловитов был прислан от министерства юстиции. Защитникам (Муравьеву и Маклакову) выставлял себя защитником законности, но роль его была уж очень сомнительная.
Потом я еще раз его видел уже министром. Я с пок‹ойным› Якубовичем6 ходили к нему, чтобы предупредить готовившуюся катастрофу на Каре. На этот раз Щегловитов исполнил просьбу и катастрофа хоть на время была отсрочена.
Потом Щегловитов все более определялся, и мне приходилось в статьях в «Р‹усском› бог‹атстве›» и «Р‹усских› вед‹омостях›» отмечать вскользь эту эволюцию. После дела Бейлиса Щегловитов в речи при открытии какого-то учреждения по суд‹ебной› экспертизе уже счел нужным отметить, что писатель Короленко идет против суда присяжных (мои статьи: «Г.г. присяжные заседатели»). И я был предан суду, который не закончен и до сих пор7. В конце концов Щегловитов, образованный и умный, писавший о праве сопротивления, – теперь идет на помочах шайки темных черносотенцев и его имя – синоним темнейшей реакции наряду с Максаковым8.
7 января
Ушел еще Д. С. Шуваев, военный министр, на его место Беляев (М. Д.). Среди товарищей министров тоже большие передвижения. Около 4 янв. уволен В. А. Бальц, тов. мин‹истра› вн‹утренних› дел. Бывший тов‹арищ› председ‹ателя› Госуд‹арственного› совета И. Я. Голубев – переведенный в неприсутствующие чл‹ены› Госуд‹арственного› совета, подал прошение о полной отставке. «Это, – пишут газеты, – третий случай отставки, отказа от звания члена преобразов‹анного› Госуд‹арственного› совета по назначению». Ушел тов‹арищ› мин‹истра› нар‹одного› просвещ‹ения› Рачинский. Уходят министры H. H. Покровский (мин‹истр› ин‹остранных› дел) и В. Н. Шаховской (мин‹истр› торг‹овли› и промышленности). Тов‹арищ› мин‹истра› юстиции Веревкин после беседы с Щегловитовым отклонил предложение Добровольского остаться временно его товарищем. Объявлена отставка по прошению тов‹арища› министра вн‹утренних› д‹ел› М. В. Волконского.
10 янв‹аря› 1917
Из письма к А. Г. Горнфельду9 (о «Сл‹епом› музык‹анте›».
…Щербина10 челов‹ек› очень почтенный и прямо замечательный, если принять во внимание огромную силу, кот‹орую› пришлось ему употребить на преод‹оление› трудностей, не существующих для зрячих. Но этот слепой – прямая противоположность моему слепому, романтику и мечтателю. Щербина – позитивист до мозга костей. Он или судьба за него выполнила то, что хотел исполнить мой дядя Максим: разбил задачу на массу деталей, последоват‹ельных› этапов достижимого, получил от суммы определ‹енных› слагаемых известное удовлетворение «достижения», и это закрыло от него дразнящую тайну недостижимого светящегося мира. И он успокоился… в сознании. И уверяет, что он доволен и счастлив без полноты существования. Доволен – возможно. Счастлив – наверное нет. Можно вырасти в темном и затхлом подвале, никогда не испытав, что такое веяние свободного воздуха, аромат полей и лесов. Что ж. И тогда можно сказать: «нельзя тосковать о том, чего не знаешь»… Но все-таки тут будет ослабленный темп жизни, угнетенность, бессознательная грусть… Толчок, искра… и тоска станет сознательно-мучительной.
Но и кроме того, я считаю свой спор со Щербиной (да и не с одним Щербиной) нерешенным. Я убежден, что прав я: органически врожденная способность воспринимать световые ощущения требует органически же удовлетворения. Одним из элементов моего замысла был слепой, сидевший на дороге, залитой солнцем. И тогда еще я подумал: солнце должно его дразнить и возбуждать особенным образом. Ведь раньше, чем биологически выработались очки, называемые глазами, – наши протозоические предшественники видели (зародышевым зрением) всей поверхностью своего простейшего тела. Эта «помраченная» способность наших нервных клеток может выступать и обостряться во тьме «безглазия», как выступают звезды ночью. Солнце их поглощает своим избытком света, но только перекрывает, а не тушит. Солнце уходит, они выступают в наступившей тьме. Все это в свое время (задолго до «Сл‹епого› музык‹анта›») я продумал, читая Карпен-тера («Физиология ума»)11, и потом вспомнил при виде слепого на дороге. Это окрепло под влиянием биологических идей Михайловского12. И теперь я продолжаю считать, что я в своем замысле прав. И когда я (у себя за столом) смотрел на Щербину, уверявшего, что он доволен и что ничего более ему не нужно, – я видел то же самое.
25 янв‹аря›
События бегут быстро. Третьего дня газеты принесли известие о разрыве дипломат‹ических› отношений между Германией и Америкой… А у нас все продолжается мин‹истерская› чехарда. Говорят опять о возвращении А. Ф. Трепова и Игнатьева…13 Там, очевидно, мечутся, как перед пожаром. Теперь «воробьи чирикают на крышах» о таких вещах, о которых еще недавно люди только шептались. Слухи, слухи! Рассказывают, будто где-то кто-то стрелял в царицу. Вероятно, пустяки, но пустяки характерные. И приурочивается это к высшим кругам, гвардейским офицерам и т. д. В воздухе носятся предположения о дворцовом перевороте… Много оскорблений величества. Ходит характ‹ерный› анекдот, хотя мне передавали его со слов какого-то тов‹арища› прокурора. Мужика допрашивают по поводу оскорблений высоч‹айшей› особы. – Та чiм же я его оскорбив! Я ж тильки сказав: «нащо вiн дурний, тoi нiмiц (выразился еще резче) вiрить?»
Америка разорвала дипломат‹ические› сношения с Германией.
26 янв‹аря›
К украинству:
Из письма священнику Симоновичу на его простодушный вопрос, почему я не пишу об укр‹аинском› народе: «Вы, Гарин14, другой, третий, будете с удовольствием описывать Керженец, чалдонов, японцев, корейцев, – кого угодно, только не малороссов…»
«Вы спрашиваете, почему я мало писал из жизни Украины? Моя жизнь сложилась так, что в тот период, когда определяются литерат‹урные› склонности и накопляются самые глубокие и сознательные впечатления, – я находился далеко от Украины: в сев‹еро›-вост‹очной› России и далекой Сибири15. С тем народом я жил, там проехал и прошел тысячи верст по русским и сибирским трактам и бесконечным рекам, с теми людьми работал в полях и лесах. Понятно, что Украина осталась для меня в виде воспоминаний детства и прошлого, почему и в моих произведениях отразилась лишь такими рассказами, как „Лес шумит“ или „Судный день“, а Россия и жизнь ее народа вошли в воображение как настоящее, как часть моей собственной жизни.
Это о работе художественной. Что касается публицистики, то на Ваш вопрос я ответил раньше, чем он был задан» (ссылка на «Р‹усские› зап‹иски›», «Р‹усские› вед‹омости›» и «Укр‹аинскую› жизнь»)16.
3 февраля
Амфитеатрова17 высылают (военные власти) из Петербурга. Место назначения выберет комиссия при минист‹ерстве› вн‹утренних› дел.
Итак, Протопопов, организовавший «прекрасное газетное предприятие», высылает фактического редактора этого предприятия. Известие явилось несколько дней назад, а теперь (дня 2) появилось и объяснение: в 22 No «Русской воли» (от 22 февр.) появился фельетон Амфитеатрова «Этюды», представляющий довольно безвкусный набор громких слов… «У старых езопов разгорелись давним негодованием, алой грозой охваченные хохочущие очи. Лавы, озера, потоки, а результатов еще – ау! Куцая целесообразность изничтожает „яд“… едва щадя его носителей, если совесть общественная зазрит, да атаманы велят: „ахни!“»
Если прочитать только первые буквы, то весь фельетон дает криптограф: «Решительно ни о чем писать нельзя»… И т. д. Автор жалуется на цензуру, которая все вычеркивает. А о Протопопове сказано (в приведенном выше отрывке): «…такого усердного холопа реакция еще не создавала»… «его власть – провокация революционного урагана».
Странный школьнический прием со стороны старого и опытного писателя. Все это говорится и без криптограмм, и для всех, кто читает передовые газеты, – это общее место.
14 февр‹аля›
Много разных событий, из которых каждое в другое время (при разоблачении, конечно) было бы огромным скандалом, а теперь проходит как совершенно привычные «скандальчики». Бесстыдник Раев, об‹ер›-пр‹окурор› св‹ятейшего› синода, распоясался в синоде по-домашнему и официально выступил по бракоразв‹одному› делу своего приятеля проф. Безроднова и его любовницы (против жены) в качестве одновременно и свидетеля, и докладчика, и обер-прокурора. В три дня без ее ведома жену «оставили» и выдали паспорт с отметкой о прелюбодеянии. Нашлась в придворных кругах какая-то белая ворона ген‹ерал›а Мамонтова18 (у приема прошений, на высоч‹айшее› имя подаваемых), который дал ход прошению жены и не согласился затушить дело. Скандал вышел громкий, а оправдание старого пройдохи еще скандальнее. Основываясь на «регламенте», он без околичностей заявляет, что Мамонтов не имел права давать ход жалобе оскорбленной жены без его, старого бесстыдника, согласия! Оно, конечно, до сих пор так и делалось, и оттого-то и развелось столько бесстыдства и наглости, оттого на глазах у всей России бесстыдничали и любимчики Сухомлиновы19.
Из письма к С. Д. ‹Протопопову›20. «У меня ощущение такое, будто не одна Россия, но и вся Европа летит кверху тормашками. Вы инженер по профессии и знаете из механики, что бывает, когда внезапно останавливается привычная инерция движения. Все загорается. А тут, шутка ли – вся Европа сошла с рельсов и летит под откос. И нет признаков, чтобы машинисты сознавали это».
23 февр‹аля›
Закончился процесс Манасевича-Мануйлова21. Темный делец, сыщик в рокамболевском стиле, о котором итал‹ьянские› газеты рассказывают удивительные и мрачные истории с сыском и политическими убийствами (он был командирован с особыми поручениями по сыску в Италию), похожие на роман, а русские – давно разоблачали грязные шантажные проделки; в посл‹еднее› время – правая рука первого министра Штюрмера. Долго его не могли предать суду: то назначали суд, то снимали самым скандальным образом, скандализуя «самодержавие», п‹отому› что эта игра велась под прикрытием «высоч‹айших› повелений». Наконец предали и осудили, причем даже прокурор говорил, что «приподнята только часть завесы – только угол ее… Много лиц, много тайных пружин остались для нас скрытыми. Это дело только одно звено позорной цепи» («Р‹усские› вед‹омости›», 19 февр., 1917, № 52). И тот же прокурор отметил близость этого давно ведомого шантажиста к Штюрмеру. Он заявил прямо: Мануйлов действовал в комиссии ген‹ерала› Батюшина по пору‹чению› Б. В. Штюрмера.
Нет теперь в России человека, на которого бы обрушилась такая подавляющая глыба позора, как этот недавний первый министр. В разговоре с сотрудниками «Петр‹оградской› газеты» – бедняга запросил пощады. Дайте, дескать, отдохнуть и одуматься. Да, эти люди в надежде на самодержавие шли старыми путями, не замечая, что если самодержавие еще может защитить их от суда и ответственности, то уже бессильно защитить от позора. Они очутились в положении того толстовского (Алексей Толстой) генерала, который на пар‹адном› приеме очутился без штанов. Они очутились в таком виде на открытом месте, где их видит вся страна. И никто, никто не может прикрыть их наготу…[1]
Генерал Батюшин тоже сильно скомпрометирован этим делом. Он получил особые полномочия по надзору за банками, и оказалось, что в руках этого военного генерала, представителя специфически сильной власти, – комиссия стала очагом шантажа. Мануйлов действовал в согласии с каким-то пом‹ощником› прис‹яжного› пов‹еренного› Логвинским (кажется, брат военного члена комиссии), у которого в связи с делом Мануйлова произведен обыск, и он «освобожден от обязанности члена комиссии». Оказывается, что этот «член ком‹иссии› по особому надзору за банками» недавно приобрел в Москве дом за 300 т‹ысяч›. Другой член той же комиссии, полк‹овник› Резанов… назначен во Владивосток. Говорят, что все дела, возбужденные комиссией ген‹ерала› Батюшина, передаются для дальнейшего расслед‹ования› гражданским властям[2].
26 февр‹аля›
В Петрограде числа с 23-го – беспорядки. Об этом говорят в Думе, но в газетах подробностей нет. Дело идет очевидно на почве голодания; хвосты у булочных и полный беспорядок в продовольствии столицы.
1 марта
Дума распущена до апреля. Протопопов сваливает вину на Петр‹оградскую› гор‹одскую› думу и предписывает «принять меры». Лелянов22 отвечает, что гор‹одское› самоуправление заготовило более 1–1 Ґ милл. пудов ржаной муки, но градоначальник и администрация предписали поставить запасы для фронта. Льется кровь.
Из письма:[3] «Бледные сами по себе фигура и чувства не обязательно должны давать бледное изображение. Уж чего тусклее фигура Акакия Акакиевича у Гоголя. Но изображение этой тусклой фигуры врезывается так‹им› ярким пятном в память читателя! Это показывает, что трагедия самой тусклой жизни может быть в изображении чрезвычайно яркой, оставаясь в то же время вполне правдивой».
3 марта
Приезжие из Петрограда и Харькова сообщили, еще 1 марта, что в Петрограде – переворот: 26-го последовал указ о роспуске Гос‹ударственной› думы. Дума не разошлась. Пришли известия, даже напечат‹анные› в газетах, что Дума избрала 12 уполномоченных, в число которых вошли представители блока и крайних левых партий. По общим рассказам – это временное правительство. Были большие столкновения. Войска по большей части перешли на сторону Гос‹ударственной› думы. В «Южном крае» напечатано обращение Родзянко23, призывающее к продолжению работы для фронта, – и письмо харьк‹овского› гор‹одского› головы к населению того же рода. На жел‹езных› дорогах получено письмо Родзянко с обращением к жел‹езнодорожным› служащим: «от вас родина ждет не только усил‹енной› работы, но подвига». Мин‹истр› путей сообщения Бубликов24 предписывает расклеить эту телеграмму на всех станциях. Это уже очевидно обращение временного правительства. Всюду это встречается с сочувствием, но… страна точно в оцепенении. Вчера из Петр‹ограда› мы получили телеграмму Сони25: «Здоровы, все хорошо». В письме очевидицы М. А. Кол‹оменкиной›26 описываются некот‹орые› события в Петрогр‹аде›: в начале Невского из окна видны громадные толпы народа, среди них – полосой видны войска без ружей. Около них – красные флаги. В одном месте красное знамя. Поют револ‹юционные› песни. Начинается обратное движение: толпа бежит, извозчики быстро сворачивают. Слышится… На этом письмо обрывается. Письмо раньше телеграммы (Соня телеграфировала в 8 ч. веч‹ера› 1-го марта). И она пишет в ней: все хорошо.
У нас в Полтаве тихо. Губернатор забрал все телеграммы. «Полт‹авский› день» все-таки выпустил агентскую телеграмму с обращением Родзянка, перепечатав ее без цензуры из «Южн‹ого› края». Но затем цензура не пропускает ничего. Где-то далеко шумит гроза, в столицах льется кровь. Не подлежит сомнению, что большая часть войск на стороне нового порядка. Говорят, казаки и некоторые гвардейские полки дрались с жандармами. Полиции нигде в Петрограде не видно.
А у нас тут полное «спокойствие» и цензура не пропускает никаких даже безразличных известий: какие газеты пришли, какие нет. Ни энтузиазма, ни подъема. Ожидание. Вообще похоже, что это не революция, а попытка переворота.
Слухи разные: Щегловитов и Штюрмер арестованы, все политические из Шлиссельбурга и выборгской тюрьмы отпущены. Протопопов будто бы убит, по одним слухам, в Москве, по другим – в Киеве. Царь будто уехал куда-то на фронт и оттуда якобы утвердил «временное правительство». Наконец – будто бы царица тоже убита…
9 марта
Не помню точно, какого числа я остановил ежедневные записи… В тот же день, когда написаны были последние строки, губернатор, задерживающий все телеграммы и грозивший «Полт‹авскому› дню» трехтысячным штрафом за перепечатку телеграммы из «Южного края», вдруг отдал задержанные телеграммы агентства, и они были напечатаны. С этих пор события побежали с такой быстротой, что ни обсуждать, ни даже просто записывать их некогда.
Марта 24
Получил из Унген неожиданную телеграмму: «Из Ясс еду в Полтаву. Руководитель сорочинского восстания Николай Пыжов». Это, очевидно, тот таинственный Николай, который возбудил толпу в Сорочинцах до такой степени, что мужики арестовали станового, а когда явились казаки с исправником, то произошла свалка и исправника убили. Товарищ Николай, говорят, был в толпе, но когда началась стрельба, успел скрыться. 45 человек убито на месте, и, кажется, еще по разным местам было немало жертв. Одним словом – товарищ Николай – главная пружина «Сорочинской трагедии»27. Почему он счел нужным сообщить именно мне известие о своем прибытии – не знаю. Не помню, чтобы мы где-нибудь встречались. И роли наши были весьма различны в самой трагедии.
* * *
Вчера (23-го) было собрание («вече») украинцев. Всякий национализм имеет нечто отрицательное, даже и защитный национализм слишком легко переходит в агрессивный. В украинском есть еще и привкус национализма романтического и бутафорского. Среди черных сюртуков и кафтанов мелькали «червоны жупаны», в которые нарядились распорядители. В таком жупане был седой старик Маркевич28 и молодой знакомый Сияльского…..[4] с лицом не то немца, не то англичанина, в бакенбардах. Говорилось много неосновательного, а один слишком уж «щирый» господин договорился до полной гнусности: по его словам, «Украина не одобряла войны, а так как ее не спрашивали (а кого спрашивали?), то она свой протест выражала тем, что будто бы украинцы дезертировали в количестве 80 %». Я при этом не был (ушел раньше); если бы был, то непременно горячо протестовал бы против клеветы: узенькое кружковство навязывается целому народу и сквозь эти очки рассматривается и искажается действительность. Никакого представления о необходимости «спрашивать у народа» его воли перед началом войны у украинцев, как и у русских, конечно, не было, и украинский дезертир уходил не потому, что у него не спросили, а по разным побуждениям, не исключая малодушия и трусости. И уверение, будто украинский народ дал 80 % малодушных и трусов, есть клевета на родной народ «щирых украинцев», психология которых очень похожа на психологию «истинно русских».
Вернусь немного назад: 9 марта я получил следующую телеграмму:
«Временный комитет Госуд‹арственной› думы просит Вас по телеграфу прислать статью по вопросу о необходимости внешней победы для свободной России и о настоятельности скорейшего улажения несогласия и брожения в войсковых массах в отнош‹ении› к офицерскому составу. Волнами от Петрограда идет брожение в умах солдат в связи с выпущенным советом рабочих депутатов приказом номер первый. Смущает единовременное появление приказов двух властей. Недостаточно ясна в сознании масс мысль о необходимости соглашения впредь до созыва учредит‹ельного› собрания. Предположено напечатать Вашу и статьи видных членов Госуд‹арственной› думы по этим вопросам в виде отдельных выпусков для массового распространения. В случае согласия телеграфируйте текст. Таврический дворец, члену Госуд‹арственной› думы Герасимову».
В результате этого призыва явилась моя статья, которую кто-то озаглавил «Отечество в опасности»29. По этому поводу я получаю письма разного содержания, в том числе от непротивленцев, которые почему-то считали меня «продолжателем Л. Н. Толстого». Одно такое письмо я получил от Е. С. Воловика, который спрашивает: «Неужели есть такой мотив, во имя которого можно совершать дальше то ужасное, безнравственное дело братоубийства? Неужели есть такое обстоятельство, которое доказывало бы, что можно нарушить на время великую заповедь „Не убий“».
Я думаю написать статейку, в к‹ото›рой мне хочется ответить непротивленцам30. А пока, как материал, заношу свой ответ Воловику:
«Вы оче‹видно› принадлежите к числу людей, признающих, что человек никогда и ни при каких обстоятельствах не может проливать кровь и отнимать жизнь у другого. Я этого мнения не разделяю. Если на меня нападает мой ближний с целью отнять мою жизнь, то я считаю защиту, хотя бы с риском убить его, своим несомненным правом. Если насильник нападает на мою жену, дочь, на чужую мне женщину, ребенка, вообще на ближнего, то защиту силой я считаю своей обязанностью. Не знаю, согласитесь ли Вы с этим или нет. Если нет, – то мы просто говорим на разных языках и дальнейший разговор бесполезен. Если согласитесь, что в этих простейших случаях есть право и обязанность отразить силу силой, – то дальше, все усложняя вопрос, – мы придем к войне, в которой люди защищают родину. Вопрос очень сложный. Я много над ним думал, и думал с болью, и пришел к тому выводу, который изложен в моем воззвании. Как я и сказал в начале этого воззвания, – я считаю войну великим преступлением всех народов, но в этой трагической свалке моя родина имеет право отстаивать свою жизнь и свободу, а значит, мы, дети своей родины, имеем обязанность помогать ей в этом, в пределах защиты во всяком случае.
Толстовских взглядов на этот предмет я никогда не разделял и когда-то ясно высказал это в рассказе „О Флоре-римлянине и Менахеме-царе“31. Желаю всего хорошего. 29 марта 1917».
Апр‹еля› ‹19›15
К войне. Из письма (Марии Ал. Кудельской)32.«…Что касается той ужасной свалки, которая теперь происходит, то, конечно, она именно ужасна. Но разве Вы не знали, что это бывало много раз? Тридцатилетняя война обратила чуть не всю Европу в пустыню, и, однако, никто не отрицает, что и тогда и после в человечестве было не одно зверство, но и проявления высоких стремлений, и сквозь дым и кровь вошли в жизнь и скристаллизовались идеи реформации. Возможно, что и теперь сквозь дым и кровь пробьются ростки, которыми преобразится на огромном пространстве вся жизнь. Разве Вы не видите, что наряду с величайшей войной идет и величайший протест против войны? Он не смог остановить свалки, и она разразилась еще раз, но то огромное движение протеста против нее, даже при невозможности на этот раз от нее устраниться и не принять в ней участия, – является предвестием, что этому общему и длительному преступлению народов будет все-таки положен конец. Ведь если оценивать жизнь односторонне только такими мерками, то и после внимательного чтения мрачных страниц истории следует пустить себе пулю в лоб.
Простите несколько ворчливый тон этого письма. Я тоже устал. Следует все-таки помнить, что после степного пожара опять зеленеют травы, а за погибшими людьми идут новые поколения с своими правами на жизнь. Это – такой же факт, как и смерть. Об нем также следует помнить, как и о ней».
Апр‹еля› 17 (1917)
Из письма солдата из Сибири: 1917 года, марта 27 дня.«…Дорогая сестра. Я прошу вас приложить свою гуманность и напречь последние силы и всеми средствами стремиться к организации страны. Хотя действительно: войско все на стороне народных представителей. Войско и без организации хорошо понимает, в чем дело. Кому не надоело то гнилое правительство, которое рухнуло бесследно. Все солдаты жалеют, почему так долго не повесют Николая II и его проститутку. Прости за выражения. Ведь они надоели, даже о них и говорить неохота». Далее рассказывает о другом: как унтер все придирался к солдатам пьяный и как они его побили.
Этот солдат большой охотник писать. Через 2 дня опять пишет, но уже в несколько менее бодром тоне:
«Очень трудно совладать с совершенно мало понимающими. Вот в нашей роте хорошего нет ничего, а лишь драколют друг друга и никакими судьбами с ними не совладаешь. Но все-таки по моиму наладится. Теперча избирают других делегат в комитет более сведущих и надежных. Главное, нет никаких самостоятельных законов. Офицеры совершенно ничто, не одушевляют солдат, и смотрят сурово, будто что-то потеряли… Теперча требуются более образованные люди, дабы уговорить непонимающих.
Теперча здесь было заседание, на котором говорилось о праве женщин, что и внесло смуту между солдат, которую трудно было успокоить. Очень много непонимающих. Ну, авось это постепенно исправится и войдет в колею».
К 1917 году33
Наш русский фронт парализован. Этим немцы воспользовались для удара в Италию. Забрав с нашего фронта «не только отдельные части армии, но целые армии, противник энергично повел наступление. Задавленные артиллерией, которая теперь не нужна на русском фронте, итальянцы потеряли позиции и отступают внутрь страны. Немцы вышли уже на венецианскую низменность, заняли Удино, взяли 120 т. пленных и более 700 орудий. Идут на Венецию».
Характерно: «VorwДrts»34 даже после преобразования, сделавшего его органом среднего, а не левого социализма, предостерегает против аннексион‹ных› настроений.
«Газета считает ближайшей задачей германской политики определенно указать, что самые блестящие успехи в Италии ничего не меняют в мирной политике Германии и ее союзников. Итальянское наступление не может служить началом завоевательного похода.
В Австрии никто не думает об обратном завоевании Венеции, Милана и Ломбардии, принадлежавших ранее Австрии»[5].
По-видимому, в германском социализме, несмотря на патриотизм, не умерли и истинные заветы интернационала, предостерегавшего и от захватов и от разрыва с идеей отечества.
1917 (ок‹тябрь›)
Пытаюсь приняться за отметки происход‹ящих› событий после огр‹омного› перерыва. (Не уверен, что нет отрывков дневника в других тетрадях)35.
26 ок‹тября›
Костя Ляхович36 вернулся сегодня в 9 ч. утра. Всю ночь провел в совете раб‹очих› и солд‹атских› депутатов и в переговорах с юнк‹ерским› училищем. Юнкера раздобыли 20 пачек патронов и везли с вокзала к себе в училище. Солдаты остановили автомобиль и отняли патроны. Это было ночью. Юнкера предъявили ультиматум: если к 3 ночи не отдадут патронов, они идут на совет с орудием. Кое-как удалось достигнуть компромисса и предотвратить столкновение. Полтава рисковала проснуться в огне междоусобия… Вечером (7 час.) заседание Думы (публичное) в музык‹альном› училище. Будут рассуждать о положении… Теперь идет кризис повсюду: большевики требуют передачи власти советам. Другие, более умерен‹ные› партии – за временное правительство. В столицах, быть может, уже льется кровь.
В гор‹одском› саду стоит часовой у «чехауза». Стоят они часов по 10-ти подряд. Скучают, охотно вступают в разговоры. Я подошел. Молодой парень, бледный, довольно изнуренный. Был уже 2 года на фронте, у Тарнополя участвовал и в наступлении и в отступлении. Говорит, что если бы удержались наши, – были бы уже во Львове. Пришлось отступить. – Почему? Солдаты не захотели наступать? – Нет. Офицеры «сделали измену». – «Нашему командиру чехи наплевали в лицо. Почему ведешь солдат назад?» Солдаты, как можно, солдаты хотят защищать отечество… Начальство изменяет, снюхались с немцем.
Это довольно низкая тактика большевиков. Дело обстоит обратно: офицеры стоят и за наступление, и за оборону. Большевистская агитация, с одной стороны, разрушает боеспособность, агитирует против наступления и затем пользуется чувствами, которые в армии вызывают наши позорные поражения, и объясняет неудачи изменой буржуев-офицеров. Ловко, но подло.
Прочел довольно правильную характеристику настроения в «Голосе фронта»37 (15 окт. № 38). Озаглавлено – «Неверие» (авт‹ор› – Влад‹мир› Нос).
«Вспыхнула и прокатилась по необъятным русским просторам какая-то удивительная психологическая волна, разрушившая все прежние, веками выработанные и выношенные мировоззрения, стушевавшая границы и рубежи нравственных понятий, уничтожившая чувства ценности и священности человеческой личности, жизни, труда.
– Я никому теперь не верю. Не могу верить!.. – с мучительной страстностью говорят некоторые солдаты.
– Я сам себе не верю, потому что душа у меня стала как каменная, – до нее ничего не доходит… – сказал мне в минуту откровенности один искренний, простой человек.
В горнило политической борьбы брошено все, чем до сих пор дорожил и мог гордиться человек. И ничто не осталось не оклеветанным, не оскверненным, не обруганным. Партия на партию, класс на класс, человек на человека выливают все худшее, что может подсказать слепая, непримиримая вражда, что может выдумать и измыслить недружелюбие, зависть, месть. Нет в России ни одного большого, уважаемого имени, которого бы сейчас кто-нибудь не пытался осквернить, унизить, обесчестить, ужалить отравленной стрелой позора и самого тягостного подозрения в измене, предательстве, подлости, лживости, криводушии…
Что даже в среде самой демократии ругательски ругают всех и вся: и Керенского, и Ленина, и Чернова, и Либера, и Дана, и Троцкого, и Плеханова, и Церетели, и Иорданского… Ругают с ненавистью, с жестокой злобностью, с остервенением, не останавливаясь в обвинениях, самых ужасных для честного человека. И все это с легкостью необыкновенной. Нет ничего теперь легче, как бросить в человека камень.
Внезапно, как-то катастрофически бесследно угасла повсюду вера в честность, в порядочность, в искренность, в прямоту. У человека к человеку не стало любви, не стало уважения. Забыты, обесценены и растоптаны все прежние заслуги перед обществом, перед литературой, перед родиной. Люди превращают друг друга в механически говорящих манекенов. Жизнь переходит в какой-то страшный театр марионеток.