bannerbannerbanner
Название книги:

Профессор бессмертия

Автор:
Константин Случевский
Профессор бессмертия

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+
IV

Наступило утро. Хороша ты, степь бесконечная, в твоем величии особенно утром! Никого кроме птицы не видится над тобою в пространствах небесных; нет у тебя самой ни очей, ни слуха, а между тем, так и кажется, что кто-то присущ в тебе, кто-то думает над тобою, или сама ты задумалась думою необъятною, думою бесконечною! Как бы отчаиваясь в невозможности измерить тебя и все-таки желая обозначить вещественным знаком, что возникло у кого-то такое дерзкое намерение – измерить, как-то раскидать по тебе еле видными морщинками глубокие, черные буераки, в которые в темную, воробьиную ночь, какие тут иногда бывают, валятся и путник, и зверь, а в осенние и весенние ливни устремляется небесная вода и бурлит, и клокочет, и размывает землю, и становится грязною. Весною, вся в тюльпанах, ты, степь, – подвенечная красавица; палящим летом ты, высохшая мумия египетской властительницы, принимавшей когда-то на свои розовые щеки поцелуи всемогущего царя весны – фараона; в долгую осень ты своенравная, дряхлеющая в великих размерах своих и еще больших воспоминаниях о былом, римская матрона, а зимою – ты наша русская красавица, с алым румянцем на щеках, теплая, горячая, потому что где же, как не в снегах, отогревается путник, застигнутый роковою метелью; ты приголубливаешь его, греешь и ты спасаешь.

Так, или не так, думал Семен Андреевич наутро следовавшего за передачей ему тетрадки дня, отправившись в степь погулять, сказать трудно, но что он шел глубоко задумчивым, так это несомненно.

Еще вчера вечером прочел он всю тетрадку еще раз, прочел внимательно, о чем и сообщил Петру Ивановичу, случайно встретившись с ним на пороге дома: хозяин вышел посмотреть на своих больных, на прежних и на вновь прибывших.

Что это такое за человек, Петр Иванович, думалось двигавшемуся по степи Семену Андреевичу: сумасшедший или оригинальный ум? Что сказалось в тетрадке: бред галлюцината или начальный лепет какой-то будущей чудесной речи, первые звуки совсем нового характера, нового инструмента, незнакомые нашему слуху, но способные сложиться во что-то необыкновенно величавое, в какую-то мировую музыку? Если Семен Андреевич думал так и не отнесся к тетрадке и человеку, ее написавшему, более сдержанно, то это надо приписать, конечно, его молодости и восприимчивости.

Если признать Петра Ивановича за сумасшедшего, то, думал он, во-первых, откуда же эта ясность его жизни, это глубокое, хрустальное спокойствие, казалось бы, вовсе не обусловливаемое его семейными отношениями? Если он сумасшедший, то как объяснить несомненную логичность общего изложения всей его системы, выработанной, по-видимому, до мелочей, потребовавшей двух десятков лет работы и громадных сведений? Как понять это долгое, сознательное упорство в преследовании своей мысли, поднимающее его над уровнем житейских нужд в какое-то олимпийское спокойствие? Может ли чепуха дать олимпийское спокойствие? Правда, говорят, что и сумасшедшие, со своих точек зрения, строго покойны, логичны, что они тоже бесконечно упорны, но ни с этою их логикой, ни с этим их упорством не могут согласиться другие люди – не сумасшедшие. А между тем, думалось Семену Андреевичу, я как будто не прочь согласиться. Или я сам сумасшедший?

Подгорский при этой страшной мысли даже приложил руку к голове и остановился.

Степь раскидывалась далеко кругом, быстро нагреваемая утренним солнцем; вправо кое-где, за возвышенностями, поблескивала Волга. Родниковка виделась позади вершинами своих старых осокорей; виделись кибитки подле нее, и мимо Семена Андреевича проехала, дребезжа по пустыне, еще новая кибитка, направляясь туда же. Высоко в небе реяли ястребы, и запах полыни слышался все сильнее и сильнее; полыни росло вокруг видимо-невидимо, и при ходьбе по ней запах этого словно пробуждался от своей утренней дремоты и бил в нос.

Семен Андреевич, как бы дохнув свежести и величия степи, озаренной солнцем, немедленно убедился в том, что он сам не сумасшедший, и даже улыбнулся своей мысли.

Но если, продолжал он думать, Петр Иванович тоже не сумасшедший, как и я, то отчего же, совершенно помимо моего собственного желания, чувствую я, что отношусь к нему как-то свысока, саркастически? Ведь он, видимо, бесконечно умнее, начитаннее меня, а по характеру жизни, по добру, которое он делает, – и сравнивать нас нечего? И почему же имею я право относиться к нему свысока? Где мои основания? И почему же, чувствуя в себе присутствие какой-то смешливости, я, тем не менее, безмерно заинтересован разоблачением его доказательства бессмертия? Ведь он в конце концов все свои суждения вилами на воде пишет, потому что, по самому существу дела они не могут быть иными. Но что особенно сильно подкупает меня, так это полное отсутствие в нем всякого мистицизма; этот человек, по-видимому, отваживается прикасаться к самым отвлеченным вопросам, так сказать, прямо пальцами и при полном дневном свете. Удивительно! И очень, очень любопытно, если не глупо! Но как шутит, однако, жизнь человеческая: этакому Петру Ивановичу дать такую жену, как Наталья Петровна? Этакого Петра Ивановича посадить к калмыкам, в Родниковку? Что-то делает теперь развеселая пароходная компания, и как провели они первую ночь?

Сообразив, что ранее часу Петр Иванович от своей работы не освободится, Подгорский предпочел посидеть и взглянуть в тетрадку, которую он нес с собою, еще раз. Он отыскал заключение «Первого отдела», где говорилось о необходимости признания двух главных оснований, согласившись с которыми можно идти вперед во «Второй отдел».

– Особенно сильных опровержений тому, что в природе имеется некоторый ход к лучшему, к усовершенствованию, я, пожалуй, не подберу… да и против того, что однажды имевшее место усовершенствование удерживается, сохраняется на будущее время, хотя и условно, я тоже сокрушающих возражений не имею… Все дело в тех фактах, которые, как говорит Петр Иванович, приведены им в огромном числе и по всем отраслям знаний и из всей деятельности человека; приходится верить на слово. Удивительно дерзка мысль «психического организма»! Деяние человека, песня, научное исследование, Троицкий мост, симфония Бетховена, доброе дело, злой поступок – все это, если следовать теории Петра Ивановича, – «психические организмы», или «индивидуумы», и у них имеется своя жизнь. Так и видятся у них и глаза и уши! Впрочем, это не совсем так, потому что Петр Иванович прямо говорит где-то, что произведения творчества человека называет он «психическими оранизмами» не в силу того, чтобы у них имелись голова, ноги, сердце и что в самой природе имеются налицо организмы без всяких органов. Но, в конце концов, все это мелочи, пустяки, пробелы, если угодно, а с двумя последними выводами я, как будто бы, должен согласиться. Я соглашусь с ними, конечно, хотя бы только на словах, чтобы вызвать Петра Ивановича на дальнейшее сообщение, к самому доказательству бессмертия. Любопытно, в высшей степени любопытно! А вероятнее всего, что все-таки вилами на воде пишет!

Семен Андреевич с тетрадкою в руках, обуреваемый самыми противоречивыми соображениями, сидел на краю буерака, свесив в него ноги. На дне буерака еще залегала невеликая тень, но целая семья небольших змей, чуя приближение жаркого времени, уже выползла из норок и шуршала в сухих стеблях умерших прошлой осенью трав, сложенных сюда осенними ветрами; прошло еще несколько минут, и чешуйки на змеях заискрились в солнечных лучах. Со стороны Волги раздался свисток парохода, и виднелся черный дымок. С другой стороны, со стороны степи, вдруг обозначилось какое-то облачко пыли: что-то двигалось оттуда по направлению к Семену Андреевичу, и скоро различил он, что прямо на него мчался весьма большой табун. По мере приближения облако пыли росло непомерно и неслось вместе с конями. Табун быстро близился, земля начинала звенеть и дрожать, и нетрудно было отличить сквозь пыль, окружавшую лошадей, что их подгоняли, сидя на конях и помахивая длинными арапниками, два калмыка в больших вислоухих шапках. Табун мчался прямо на буерак, на краю которого сидел Подгорский, и кони, двигавшиеся по степи широкою лавою, по мере приближения к началу буерака стягивались к нему и одни за другими начали спускаться в глубь его, по направлению к Волге; несомненно, что путь был им знаком – путь к водопою. Необычайно красиво совершался этот спуск табуна, стягивавшегося на всем скаку в темное углубление буерака; вскинув хвосты и помахивая гривами, сталкивались одна с другою лошади разнообразнейших мастей, от пегих до саврасых, вплотную, одна к другой, и словно вливались в буерак какою-то, покрытою пеною живою стремниною. Калмыки заскакивали с боков, направляя к буераку тех немногих коней, что не знали своего дела и не хотели попасть в буерак. Направив, как следовало, весь табун, табунщики сами спустились, сползли вниз по самой круче боков буерака со смелостью и ловкостью поразительною. Непосредственно вслед за этим налетела на Семена Андреевича поднятая табуном невообразимо-густая пыль, и солнце сквозь нее, показалось ему коричнево-золотистым.

Солнце стояло уже очень высоко, и следовало вернуться в Родниковку для опроса старшин местных калмыков, вызванных Семеном Андреевичем еще с вечера. Он возвратился, весь объятый своими противоречивыми мыслями, но вполне готовый признать хотя бы на словах «совершенствование» организмов и «сохранение усовершенствованных форм» для того, чтобы вызвать Петра Ивановича на доказательство бессмертия.

V

В послеобеденное время, в самый жар, Родниковка покоилась, объятая самым полным молчанием, что случалось с нею чрезвычайно редко, так как у Натальи Петровны постоянно гостили гости. На этот раз не было ни самой хозяйки, ни кого-либо из обычных гостей, потому что большинство их уехало на пароходе, а кто остался в уездном городе и мог бы приехать, те все знали, что хозяйка в отлучке, а с Петром Ивановичем необычайно скучно, и ехать в Родниковку незачем.

Невеликий домик помещался, как сказано, в котловине на правом берегу Волги и, благодаря этому, еще от одиннадцати часов утра и до позднего вечера находился в постоянной тени и отличался замечательною прохладою. Комната Петра Ивановича, так называемый кабинет, и, рядом с ним лаборатория и амбулатория выходили четырьмя окнами своими к источнику, и вечный говор неумолкающих струй его проникал в комнаты и замирал между множества склянок, банок, реторт и книг. И тут, как в беседке, широкие, изумрудные листья тыквы на толстых, светлых, змееобразных, очень длинных стеблях одевали наружную стену и всползали даже на черепичную крышу домика и лезли в окна. В комнате, на стене, противоположной окнам, в качестве картины, но не образа, висело превосходное, писанное масляными красками изображение Распятия – копия с известного Распятия Брюллова, находящегося в Петербурге в лютеранской Петропавловской церкви; книг виднелось очень много, и на письменном столе лежала особняком грузная библия синодального издания. В амбулатории, что поражало посетителя, в двух противоположных углах помещались два изображения: в одном освещалась лампадою икона Богородицы всех скорбящих радости, в другом калмыцкая икона с Буддою в середине и с четырьмя его воплощениями по углам. Для большинства больных, посещавших Петра Ивановича, имела значение именно эта икона.

 

Часы только что пробили пять пополудни, когда Петр Иванович, со своим гостем, после обеда вошли в кабинет и разместились совершенно удобно в двух больших креслах друг против друга подле окна.

– Ну, что же-с, – спросил Петр Иванович, – прочли?

– Прочел. Я, безусловно, отношусь к тем читателям, которые желают идти с вами вперед.

– Но ведь вы должны мне верить на слово, что я действительно имею в своем распоряжении множество фактов из всех отраслей человеческого бытия, подтверждающих мою основную мысль о том, что произведения творчества человека, или, как я называю их, не совсем удачно, «психические организмы», во многом подчинены тем же законам, что и произведения самой природы, и что творчество человека есть только продолжение творчества природы.

– Я верю вам.

– В таком случае, – сказал Петр Иванович, – я приступлю, если угодно, к изложению моей системы. Но с самого начала я должен предупредить вас, что, если вам угодно будет прослушать изложение моей теории о бессмертии, то я при изложении зачастую даже буду прямо и без обиняков говорить вам, что на то или другое я вам наглядных доказательств дать не могу. Но вы их и требовать не можете! Ведь и естественник часто не дает вам таковых, и в том или другом месте своего исследования непременно останавливается перед загадкою. Очень добросовестен в этом случае Тиндаль, говорящий прямо, что, в сущности, сама материя мистична и трансцендентальна, а из Шопенгауэра и Гартмана ясно, что в человеке даже пищеварение – мистично! Естественник, имея довольно ясное понимание о том, как из протоплазмы развивается органически жизнь, самого появления протоплазмы все-таки не понимает! Нам, людям, дано действовать своим умом только в каком-то ограниченном светлом кругу, за которым для нас существует одна только великая тьма. Этот светлый круг, это местечко, в котором мы можем работать, очень невелико. Человечество окружено, собственно говоря, двойною тьмою: тьма по протяжению, по пространству, потому что мы не знаем, где границы, есть ли границы Вселенной и что за ними, и тьма во времени, ибо мы не знаем, что было, что будет; но мы очень хорошо знаем, что делается кругом нас. Уносясь в каждое мгновение со всею солнечною системою нашею куда-то в одну сторону, по одному направлению, наша земля уносит с собою и этот световой район знания, в котором мы работаем, зажженные Богом, согласно библии, в шестой день. Во всякой науке есть своя периферия светлого круга, и исключение составляет почему-то одна только математика с ее разветвлениями, не имеющая, так сказать, ограничения перифериею. Почему для нее такое исключение, не скажет нам никто, это тайна, но оно, пока что, несомненно. Велика по протяжению в пространствах небесных компетенция некоторых из естественных наук наших, но, так сказать, рук своих они ни до какого светила не протянут и водорода, имеющегося на солнце, не зачерпнут, тогда как в вычислениях астронома, основанных на том, что 2×2=4, функционирует отдаленнейшая планета, и, несмотря на то, что она весит в сто, в тысячу раз более нашей земли, она подчиняется вычислению, входит в него скромною цифрою и, в данное мгновение, действительно явится на том месте, где астроном скажет ей быть. Почему эта исключительная сила математики – не знаю. Я буду потому просить вас при моих доказательствах довольствоваться тем, что я могу доказать, и уволить раз навсегда от всякой метафизики.

– Я сказал, что математическое вычисление не ограничивается никакой перифериею. Какие причины этой особенности положения математики в ряду других наук, я не знаю, но я знаю, что у нее самой есть удивительная особенность: она не допускает никакой лжи, никакой ошибки. Полагаю также, что во всей Вселенной математика должна быть одна и та же и тоже не допускает лжи. На Сатурне или на Солнце может не хватать того или другого тела или газа, могут существовать особые животные, для которых кислорода не надо, и, наоборот, могут произрастать растения, питающиеся кислородом, могут существовать сирены с рыбьими хвостами, циклопы с одним глазом или гуляющие на головах, но что 2×2=4, это должно иметь место и там. Скажу к слову, так, в виде анекдота, что и наша земля иногда как бы шалит с общими законами: у нас существуют мясоедные растения, есть растения, дышащие кислородом, есть двигающиеся растения, есть тела, в противность общему правилу расширяющиеся при охлаждении, и если лед плавает по воде, то он делает это только в силу странного противоречия всему остальному; в противность другим веществам холодеет от растягивания каучук. Подобною же как бы шалостью можно назвать и то, что ощущение света в наших глазах можно вызвать химически приемом некоторых веществ, и механически – ударом или надавливанием глаза; электрическим током можно вызвать к деятельности не только наше зрение, но также и слух, и обоняние, и вкус, и совершенно прав Бернштейн, когда говорит, что все наши пять чувств это только развитие одного основного чувства – осязания: слепые видят ощупью, рыбы слышат костями и если бы случайно, наш слуховой нерв сросся с глазным, а глазной со слуховым то мы могли бы видеть симфонию и слышать картину. Вы видите, что и тут такое же единение, как между царствами природы и силами, ими заправляющими. Но это анекдотическая вылазка – я перейду к делу.

– Эрстед, этот почтенный Гумбольдт Дании, замечает совершенно справедливо, что если разнообразие форм бытия во всей Вселенной может быть бесконечно велико, так велико, что земля с ее формами окажется вполне бедною, сиротною, но основные законы движения, тяготения, физические и химические у нас, несомненно, одни и те же со всеми мирами. Если тяжесть на Юпитере в 2,5 раза больше, чем у нас, сутки длятся только 10 часов, год равен нашим одиннадцати годам, а солнце кажется в двадцать пять раз меньшим, чем нам, то это именно различие доказывает единство закона. Круг, эллипс, парабола пишутся мыслящими существами других планет, если они есть и если они пишут, не иначе, как нами, а чувства красоты и безобразия, в общих основаниях, должны быть у них те же самые, что у нас.

– Я наметил несколько общих линий, – продолжал Петр Иванович, – и теперь для того, чтобы идти дальше, позвольте мне задать вам один вопрос, от ответа на который будет зависеть возможность дальнейшей речи. Представляете вы себе бытие земли и Вселенной как нечто системное, логичное, определенным законам подчиненное и в силу этого непременно направляющееся к известной цели, стремящееся к ней, или, наоборот, видите вы в этом бытии нечто, хотя и подчиненное законам и всей их строгости, но ни к какой цели не направляющееся, какую-то толчею на месте, хотя и вполне законно совершающуюся, но все-таки толчею, без определенной цели и неизвестно во имя чего? Одно из двух? Что признаете вы, Семен Андреевич?

Сказать по правде, Семен Андреевич уже заслушивался Петра Ивановича, его спокойной, уверенной речи, которой так чудесно вторил родник под окном. Он не ждал этого вопроса.

– Как вы говорите? Что спрашиваете? – проговорил он быстро, – да, понимаю, понимаю, сообразил! Толчеи не могу я признать ни в каком случае! Должна быть конечная или, лучше, ближайшая цель, иначе мир – безумие, а какие же в безумии могут быть законы?

– Ну конечно, – ответил Петр Иванович, – следовательно: существует логика бытия, цель… Обращу теперь ваше внимание на некое удивительное совпадение естественной науки и учения библии. Много вызывало святотатственных насмешек учение библии о том, что земля образована прежде солнца, а между тем, новейшая наука в некоторых отношениях возвращается к геоцентрическому воззрению. Так некоторые ученые замечают, что земля действительно более удобна для развития высшей мысли, чем, например, Меркурий, где жар и свет в семь раз сильнее, чем у нас, или Нептун, где он в девятьсот раз слабее. В этом смысле мы, люди, имеем некоторое основание полагать, что человек, в данную минуту есть высшее развитие органической жизни мироздания и что в этом смысле мы действительно те «избранные», о которых говорится в библии, и говорится не раз. Напомню вам также, что интеллектуальным центром мироздания признавал землю и Гегель, причем довольно забавно, в порыве любви к земле и предпочтении ее, называл звезды не более как «световою сыпью», блестящею для земли; почтенный философ, как вы видите, увлекался!

– Теперь, – продолжал Петр Иванович, – я суммирую то, что сказал вам: во-первых, не требуйте от меня доказательств ad oculos, их иногда должно не хватать; во-вторых, не забудьте, что Земля как место для развития высшей мысли является в условиях значительно лучших, чем многие другие планеты, в-третьих, что выводы, делаемые нами на основаниях математики и естествознания, обязательны и для всех уголков Вселенной; в-четвертых, что в бытии Вселенной имеется налицо законная логичность, имеется цель и направляющая к ней, и что, в-пятых, эта направляющая свидетельствует нам, что жизнь и ее формы идут к улучшению и что однажды свершившееся улучшение сохраняется, не исчезает. Вот в этом-то сохранении, в этом неисчезании высших форм и заключается мое доказательство единоличного бессмертия души человека…

Сказав эти слова с большею их расстановкою и немного усилив голос, Петр Иванович остановился; светлая, но глубокая дума осенила его лицо…

Пока Петр Иванович молчал, звуки родника усилились необычайно; так показалось, по крайней мере, Семену Андреевичу, потому что, волею-неволею, Подгорский подчинялся несомненной гипотезе, всегда сообщающейся от человека убежденного и верящего и проявляющейся иногда с такою явственностью и несомненностью.

– Теперь, – продолжал Петр Иванович, – к самому доказательству… Тысячи, многие тысячи лет нужны были Земле, чтобы из паров и каления отложить твердые основы, чтобы на них могла развиться растительная и животная жизнь, чтобы, мало-помалу, от самых слабых, еле видных зачатков жизненной индивидуальности в какой-нибудь зооспоре развивать ее, т. е. личность, индивидуальность, в других высших организмах, и чтобы, наконец, появился в шестой день, человек, венец творения, высшее, пока что, слово его, самая полная индивидуальность. С появлением человека, высшего индивидуума, появились на Земле ум, мысль, в действительном их значении и со всеми необычайно великими, дурными и хорошими последствиями; в человеке, пока что, достигло кульминационного или, правильнее, высшего пункта (кульминация предполагает обратное вслед за тем движение развития вниз, к чему мы, в данном случае, не имеем ни малейшего научного основания) развитие «индивидуума», характерною особенностью которого являются все бестелесные способности человека, т. е. то, что называется «душою». Начатки, первообразы этих способностей имеются, как известно, также в низших животных, в инфузориях, монадах, зооспорах, амебах, они достигают значительно большего развития в высших животных, но последним, высшим словом этого развития является индивидуальная, непременно индивидуальная, душа человека. До души животных, сказывающейся иногда даже с поразительною интенсивностью, нам нет никакого дела, потому что мы должны говорить только о высшем, что имеется налицо, о том, что подлежит, следовательно, дальнейшему развитию, потому что этого дальнейшего развития из низшей формы, скачком в высшую, минуя среднюю, мы никаким образом допустить не можем, не противореча общему ходу развития бытия, во всей его последовательности тысячелетий. Выше человеческой души создание до сегодня не произвело ничего и, по существу своему, такая душа, как сказано, должна быть непременно индивидуальна. Собирательная (коллективная) душа, т. е. «душа человечества», как и бессмертие такой «души человечества», тоже не совсем абстрактна, но меня, в данном случае, не касается.

 

– Ну скажите же теперь сами: может ли это быть, чтобы творение, то и дело развиваясь, с трудом и с усилиями необычайными вырабатывая на основании непреложных законов высшую форму, душу человека, непременно «индивид», личность, сразу обрывалось на смерти этого «индивида», на уничтожении, с таким трудом и в такое долгое время доразвившейся «души»? Всегда и везде природа сохраняла, сберегала высшую из выработанных форм бытия, чтобы из нее идти дальше, а тут, на самой высшей форме, вдруг ни с того ни с сего отступает она от этого тысячелетиями соблюдавшегося закона и умерщвляет ее! Одно из двух: или все бытие земное ни что другое как безумие, ирония, мыльный пузырь – но тогда зачем же привычные, несомненные, непреклонные, математически точные законы мироздания, зачем вся эта обстановка строгой логичности для надувательства кого-то, для какого-то важного, триумфального, законного шествия в глупейшее ничто? Или, наоборот, если законы – не шутка, если жизнь действительно логична и развитие в известном направлении – ее суть, тогда признайте в гибели единоличной души человека, т. е. высшего индивидуума, совершеннейшую невозможность, полное отрицание всей остальной жизни, всех несомненных законов бытия, какой-то невероятный, беспричинный скачок по совершенно противоположному всему движению бытия направлению! Но, признав невозможность гибели души, что будет совершенно правильно, предоставьте же ей, в силу сохранения однажды выработанных, улучшенных форм, дальнейшее развитие, т. е. загробную жизнь…


Издательство:
Public Domain