Sua quemque deorum facies
(На лице каждого бога написано кто он)
1
Раствори нас в водах жизни, как если бы мы были в винном погребе вечного Соломона!
(из молитвы дионисийских архитекторов)
Если ты спросишь меня, кто я такой, то проще уже известных слов не найти. Было у меня когда-то преотличное имя, но одно происшествие стерло его из памяти, и я едва совсем не позабыл его. И вспоминаю лишь смутно. Иногда.
А что до остального, так оно кануло вслед за именем.
Правда, всё случилось не вдруг и не сразу. Начался сей casus secundi с того, что я решил, подобно славному калифу аль Мамуну, достать какое-нибудь ослепительное сокровище, окруженное ореолом бесчисленных интригующих историй. Однако сокровище не из тех, что извлекают при помощи кирки и лопаты, а из тех, чья природа, словно лампа Аладдина, отзывается на любое желание и дается в руки посредством заклинаний.
В то время, в самом начале лета, я только обустроился в скромном домике на берегу горного озера и изрядно потел, орудуя дешевыми шариковыми авторучками. И буквально изнывал от бессилья и бесплодных потуг.
В мои планы входило в сжатые сроки трех летних месяцев разродиться литературным творением. В этом я видел первый шаг к намеченной цели обладания сокровищем. Почему? Просто более всего я верил в магию слова. И книга должна была открыть мне путь в новую жизнь.
Однако обеспокоенное сознание выстраивало преграды и упорно сопротивлялось, не желая связываться со столь непостижимой задачей. Не расположенное к такому не благодарному ремеслу оно выплевывало лишь редкие вымученные капли, которые я тут же старательно размазывал на строчки.
Тщетно я потом пытался узреть в них хоть частицу достойного. Всё, что угодно, но то, что выходило из-под пера, напоминало не более, чем лихорадочный бред, который так часто, потеряв семью и кров, несут бродяги в пылу белой горячки и одиночества.
Понимая, что выдавливать из себя, как из полупустого тюбика, в общем-то, не честно и глупо, я все же не смог отказывать себе в удовольствии продолжать рассеянно теребить чистые листы и деловито постукивать по ним ручкой в ожидании чуда. И иногда это самое чудо, скромное, как ситцевые в голубой горошек занавески у меня на веранде, снисходительно проявлялось. Вот тогда я и начинал строчить, словно обезумевший медиум. Хотя поначалу я больше напоминал новобранца пулеметчика, который залег за деревней в овраге и, еле сдерживая оружие, нервно трясется, не в силах остановить стрельбу.
Бывало перед ужином, на голодный живот, я исчиркивал такие внушительные кипы бумаги, что казалось, нащупываю точку опоры, от которой, по моему неясному разумению, можно было, то ли оттолкнуться и полететь, то ли совершить головокружительный пируэт. То ли на худой конец просто проделать ловкий трюк или фокус.
Мне это было необходимо. С настойчивостью новорожденной зверушки я упорно тыкался в самые глухие места своего сознания, вынюхивая следы своего предназначения.
Не скажу точно, как чувствуют себя будущие матери, вынашивая под сердцем нежно любимый плод, но, приехав к озеру и вкусив все прелести новой жизни, я, возможно, начал переживать нечто подобное. С той лишь разницей, что порой мне казалось, будто под сердцем я ношу холодную лягушкой. А то, может, и с десяток уродливых жаб, которых молодым царевичам пришлось бы долго целовать в засос, чтобы эти отвратительные цфардеа (жабы) превратились во что-нибудь путное.
Впрочем, дурные наваждения посещали не часто. В заброшенном пансионате, где я снимал комнату, хватало занятий и развлечений. Пансионатом я называл горстку полуразрушенных домиков, составлявших некогда детский лагерь отдыха, куда в летние месяцы родители с радостью отсылали своих беспокойных отпрысков.
Всего лишь второй или третий год пансионат пустовал, а выглядел, как забытое богом и разграбленное индейцами первое поселение миссионеров на берегах Америки. Моя фигура на фоне полуразваленных и постанывающих от ветра строений смотрелась несколько нелепо и печально – то ли чудом выживший и одичавший поселенец, то ли вконец запутавшийся в личной жизни молодой абориген.
Босой и заросший, как дервиш, задерганный путаными мыслями и сомнениями я слонялся по окрестным каменным лепешкам, которые вследствие работы ветров и других местных климатических особенностей приобрели формы гигантских вымерших животных и древних идолов. Собранные вокруг пансионата в сумерках они походили на жуткий неземной зоопарк. Опыленный космической экзотикой он отзывался на струнах сознания небывалой глубиной, оставляя там плотный протяжный отзвук, похожий на замирающее эхо выстрела, сливающееся с гулом сходящей лавины.
В многочисленных нишах и площадках, похожих на верхние палубы огромного корабля, устроенных природой по своему вкусу среди дремавшего камня, днем я скрывался от одиноких пастухов и пьяницы-сторожа, любителей до застольных разговоров ни о чем. Особенности их профессии налагали на беседу отпечаток легкого безумия трудных пациентов психиатрической лечебницы, охотливо раскрывающих всю свою подноготную. Они сутками напролет пили разбавленный спирт и курили паршивый табак. И спьяну принимали меня за нечто сверхъестественное, способное увидеть в них стертые узоры вечной жизни, которая к ним не имела уже никакого отношения.
Еще до приезда в пансионат я утратил способность непринужденного общения с людьми. Человеческая речь вызывала у меня панический страх туземца перед огнестрельным оружием. Обычные земные люди пугали меня похуже, чем иные монстры и лярвы. Своим обывательским идиотизмом они доводили меня до белого коления, когда я врезался лбом в их бараньи лбы, участвуя в сумасшествии междоусобных войн за щепоть табака и горсть сухарей. И я решил, держаться от людей подальше. Их присутствие было лишним.
В моей молодой и творческой голове непрерывно рождались причудливые образы будущих книг, отнимая все необходимое внимание. Неутомимой ордой они носились по осваиваемому пространству, находя его вполне пригодным для тотальных игр. Они весело истребляли друг друга, и тут же вновь плодились, словно кошки на чердаке.
Метаморфозами происходившими в голове я объяснял свои странные выходки, приводившие в изумление даже искушенных безобразников и хулиганов. Впрочем, кое-кто находил другие причины, в вину всему ставилось мое чрезмерное увлечение возлияниями. На это списывалось всё, что ставило меня в невыгодное положение.
Да и как иначе можно объяснить, к примеру, неестественные перепады в настроении, когда от болтовни, перемалывающей в минуту мегатонны чуши, я переходил к столь же неумному сосредоточенному молчанию обиженной коровы. А от меланхоличного бездействия к таким колебаниям воздуха, что несчастных бесов, всюду таскавшихся за мной, охватывала жуткая истерика. Они начинали верещать и так истошно вопить, словно подавились раскаленными углями.
Не спорю, в один кувшин, представляющий внутренний сосуд души, я часто помещал самые несхожие субстанции. Столь разные, что легче камень смешать с водой, а теням обрести плоть. И мне еще доставляло удовольствие наблюдать, как всё в моем сосуде шипит и булькает на грани взрыва.
Будучи еще несмышленым птенцом, явно выраженным бабуррусом (baburrus, балбес), и дня у меня не обходилось без того, чтобы я не отдегустировал литр-другой красного вина. И обязательно poto crapulum, то есть пить допьяна, а не как-нибудь bibere, immo poto – пить, слегка пьянея.
Бахус, хоть длинные языки и болтают, что он путается с Фетидой, с юных лет стал мне близким другом, братом, кумом и сватом. Ведь никто иной, как он, балуется этим миром, словно ребенок с любимой игрушкой. Одно время его даже называли Спасителем, и во многих древних мистериях он представал перед народом как дитя. Впрочем, мало ли кто кого и как называл, а уж тем более, кто к кому и в каком обличье являлся. В этом сложном вопросе надо иметь редкую бдительность и осторожность, обман здесь имеет особый смысл.
Появлению в пансионате предшествовал довольно долгий период, когда доверчиво напиваясь, увешанный цветочными гирляндами, охмелевший я бродил по фригийским полям, с радостью принимаемый во дворцах и хижинах под звуки флейт, свирелей и тимпанов. Встречая молодых менад, увлеченный их песнями и танцами, я забывал обо всем. Под их нежными взглядами я напивался до бесчувствия и надолго оставался в свите самого веселого бога. Я был готов навечно присоединиться к его не на миг не унывающей процессии. И если бы не участие светлых сил, я давно бы укатил, лежа поперек осла, в неизвестном направлении, вослед Дионису. Но заботливое вмешательство не позволяло мне сгинуть раньше времени. Я возвращался.
Хлопотные, но родные отношения с Бахусом не мешали мне. Каждодневное бражничанье не утомляло. И если однажды, ангелы соберут все выпитое мной вино, то полученное пространство влаги Васко Нуньес де Бальбоа вряд ли отличит от безбрежного Великого океана, коий явился ему, когда он прорубился через заросли тропических лесов Панамы.
Выдуманное мешалось с реальным в одну съедобную похлебку. Это было привычно. Еще с детства, когда игры в одиночестве, вдыхая душу в любую мечту, рождали новые миры,. Склонный окружать себя этими мирами я смутно ощущал, что человек всегда находится на границе между выдуманным и реальным, по сути и являясь этой границей. А все остальные его «я», словно стрелки сломанных часов, носятся в разные стороны по циферблату будущего и настоящего. Мысленно мы то здесь, то там, вокруг этой одной неуловимой точки, стержня настоящего, границы между выдуманным и реальным. И вся человеческая суетность застряла в вечном нежелании и неумении быть тем, кем он является.
Именно эти ощущения обусловили мое стойкое пристрастие к возлияниям и сочинительству. Кстати, мне всегда было интересно, как первое отражалось на втором. Ведь порой одно без другого, что сад без заботливого полива, вянет быстрее, чем солнечный луч несется к земле.
Первые нелепые персонажи и образы, с ужасом обнаружившие свое рождение из-под пера, были мало понятны даже мне, их истории сетью опутывали с головы до пят. Под этой сетью я чувствовал себя, как орфическое яйцо сдавленное обручем змеи. Не больше, не меньше. Алхимия слова давалась мне с трудом.
Вдобавок ко всему я пристрастился к бенгу или бангу, как о нем еще упоминал Навои: «Ежедневно он бангом был охмурен и мечты его были, что путаный сон». Бенг в содружестве с Бахусом давал поразительный эффект. Мне казалось, что, растворяясь в переживаниях рожденных от слияния дыма Титанов и сердца Вакха, я обретаю тайну сверкающего потока свободы, и редкое сокровище для избранных становится доступным.
Вовсю пользуясь этим удовольствием, я говорил себе, что и цыгане, зачастую имеющие прямое отношение к бенгу, согласно Секретной Истории изначально были египетскими жрецами и обладали книгой Тота. И когда я принимал из рук перемазанных цыганят пакетики с бенгом, то с теплым ехидным смехом представлял, как пальцы их предков глубокомысленно листали книги мудрости, совершенствуясь в поедании истины.
Одно время я был помешан на Египте, пирамидах, жрецах и инициациях. Все, что встречалось напечатанного по этому поводу, касалось меня, как глубоко личная семейная история. Я с потрохами покупался на любые упоминания о потерянных знаниях, словно речь шла о принадлежавших мне и выкраденных кем-то рукописях, по обрывкам которых я теперь составлял вполне знакомую картину.
Когда я приехал в пансионат, голова моя была доверху забита красивыми кусками всевозможных суждений и знаний. Она гудела, как трансформаторная будка в грозу. Первым делом в ней созрело решение открыть письменную лабораторию, где под средством заклинаний, cantamen magicum, я должен был постигнуть алхимию слова и пробить местную скважину по добыче философского камня, дабы удовлетворять всех желающих в вопросе о смысле жизни.
Проводя большую часть дня на пляже и загорая на раскаленных камнях, я неустанно составлял план работы над собой и своим творчеством. Нежась на жарком солнце, я загорался новыми и новыми идеями.
Поздними вечерами и в пасмурные дни я пытался хоть что-нибудь осуществить. Из стола доставалась очередная дешевая шариковая авторучка и начиналось заклинание. Но в этих заклинаниях было столько болота, столько липких и ненужных слов, вываливающихся как грыжа, что я даже усомнился в своих способностях. Усомнился настолько, что с радостью плюнул бы на это дело. Но нет, выбор был сделан, и я держался за чернильный карандаш, как за связку ключей от свинцовых дверей «уянь». На какие только хитрости я не пускался, рождая чудеса изобретательности, лишь бы не потерять её. А в итоге, письменные занятия, а вернее, их результат, стали не просто удручать, а вызывали раздражение, переходящее испуг. Как если бы чужой грубый голос окликнул в темной подворотне, требуя жизнь за кошелек.
Отказаться от сочинительства было очень трудно. Исписанные листы лелеялись и хранились, подобно священным писаниям халдейских мудрецов. Но ощущение бессилья выразить желаемое при помощи пера не переставало щекотать нервы. Путаясь в веревках тугих несъедобных предложений, связанный ими по рукам, я готов был ругаться, злиться, ломать мебель, взрывать машины, топить корабли, вызывать землетрясения и бури, изрыгать бесконечные проклятья в адрес, возможно, и не существующего обидчика, склонившего меня к cacoethes scribendi. Да, к бумагомарательству.
К середине жаркого июля, когда вода в озере приобрела зеленоватый оттенок, пансионат наполнился любителями отдыха на лоне полудикой природы. Шум. Гомон. Ночные возлияния. Веселые оргии, нескованные городскими стенами. Волей-неволей приходилось завязывать отношения с соседями и принимать участие в их попойках, проходивших с традиционным национальным размахом и дурью. И вскоре мои письменные занятия вызывали у меня лишь насмешки.
Пьяный с раннего утра, не разбирая бумаг, я устраивал продолжение пирушки прямо на письменном столе, расплескивал вино, разбрасывая фрукты и пробки, сознательно стараясь превратить в кучу мусора результат нескольких недель.
– Ты что писатель? – без всякого любопытства спрашивали приезжие, устало вытирая жирные руки об исписанную бумагу.
Утвердительный ответ тянул за собой никому не интересные, вызывающие изжогу, расспросы, но отречься от призвания я не мог. Вечером, во хмелю, я сгребал в груду заляпанные, скомканные листы и сжигал, чтобы начать сызнова.
Весь сезон визитов, длившийся до конца августа, я провел в непрерывном празднике Бахуса. Люди вокруг день за днем ели и пили, сменяя друг друга, словно картинки комиксов. Похожие в своих страстях и наклонностях до безобразия они не утомляли лишь потому, что на фоне горных идолов были почти незаметными.
Ночью при свете луны, когда камни медленно оживали, костры и голоса становились особенно неестественными и чужими, никак не втискиваясь в окружавшее волшебство. Лишними они были не больше, чем сосед-пьяница, случайно забредший на семейное торжество.
Постороннее присутствие придавало каменным идолам в темноте еще большую брутальную суровость и отстраненность, настолько тяжелую, что было видно, как их волнует лишь собственная неземная усталость. У тех, кто сновал рядом, похожая усталость бывала разве что от зубной боли или из-за нереализованной половой жизни. Каменные идолы были неподражаемы в своих величественных эмоциях, напоминавших томления богов от вечности.
Жить среди этих картин было сущее удовольствие.
С приближением осени пансионат вновь опустел. Он стал еще более разграбленным и одиноким, словно облетающее дерево, уныло погружаясь в сон, тоскливо подозревая, что сон этот может оказаться последним.
В центре своей комнаты я поставил еще один стол и уложил на него все книги, найденные в пансионской библиотеке. На удивление, там, помимо пестрых детских брошюрок и журналов, классических обрезков школьной программы и элементарной поучительной пурги, попадались экземпляры пригодные для чтения. Сердце просило ясной грусти и размышлений. Откликнувшись на просьбу, я перечитывал имеющиеся томики душещипательной и душеспасительной классики: Пушкина, Гоголя, Чехова и Горького.
Книги выручали всегда. Нуждаясь в помощи, я переживал башни, курганы, столпы книг. Хватал жадно, без остановки и меры, по много зараз. Увлекательные прогулки, дальние морские путешествия, загородные пикники, встречи, беседы полные мудрых советов. И, конечно, любовь, дружба и смерть. Ради этих переживаний и очищений я тащил книги отовсюду. Не задумываясь, прихватывал со всех встречных полок и прилавков. Бессовестно тайком уносил за пазухой из библиотек и магазинов понравившиеся сочинения мужей разных эпох. Без спроса брал где и когда хотел. Я прочитал так много книг, что, возможно, в какой-то момент башня из них стала тенью Вавилонской.
Оставшись один в опустевшем пансионате, я чувствовал, как каждое утро рождало неутолимую жажду открытий. Оно будило настойчивыми требовательными шлепками. Нам было необходимо великое движение. И опять не хватало жизни, радости и любви. Хотя бы одного глотка любви.
А в тумбочке у меня стояла вино. И выпив за обедом, я начинал суетиться, как молодая одуревшая макака, хвататься за разные дела, причудливо перемещаться из одного места в другое, не зная, где и зачем остановиться.
К вечеру я выпивал еще и еще и долго не мог заснуть. Свет тушил рано. Как только темнело, мне начинало казаться, что кто-то большой, не из мира сего, смотрит в дом сразу в четыре окна. Лежа во мраке, я глядел на близкие яркие звезды и тосковал неизвестно о чем.
Как-то дней десять я не видел живой души. Никто не приезжал, пастухи разбрелись, а сторож уехал в соседнюю деревню за спиртом да так и не вернулся. Дул ветер, обдирая камни. Серый, местами бледно-желтый, пейзаж вгонял в томительную скуку. Я дремал на диване, сооруженном из двадцати матрасов, и вдруг услышал мужские голоса. Говорили под моим окном.
– Э, да здесь кто-то живет!
– Смотрите, цветы какие-то сушеные на окне.
– Да, точно, живет кто-то… вон… видите, посуда… сигареты.
– Надо войти, проверить.
В дверь постучали. Потом с силой дернули за ручку. Было не заперто, и я испуганно вскочил, гадая – кого черт принес. Через порог, толкаясь, перли милиционеры, их было семь или восемь. От неожиданности я потерял дар речи и немного запаниковал. И хотя ни в чем виноват не был, у меня появилось желание не сдаваться и отстреливаться.
– Та-а-ак, а-га, живут здесь, – глядя на меня, обращаясь к остальным, бесцветно произнес старший по званию, майор.
Его коллеги бесцеремонно разбрелись по комнате, как по музею, в котором все можно трогать, нюхать и даже лизать. Вели себя, как в камере у заключенного пожизненно. Ноги мои предательски задрожали, и я сел на стул.
– Ты кто будешь? – подозрительно спросил майор.
Некрасивый коренастый мужик, он не вызывал симпатии. Глаза у него были злые и недовольные. Не успел я рта открыть, как он заговорил опять:
– Скрываешься, что ли, от кого, а?
– Нет, не скрываюсь, – неубедительно пролепетал я.
– А чего живешь здесь? Здесь в эту пору никто не живет. Документики-то имеются?
– Имеются.
С дрожью в руках я нашаривал в вещах паспорт, чувствуя, как по мне, словно насекомые, ползают любопытные взгляды. Хранители порядка с убивающей простотой брали со стола мои книги, тетради, листали, читая пометки на полях и записи.
– Так ты писатель, что ли? – спросил кто-то.
– Ну, вроде того, пишу, – неестественно усмехнулся я.
– Пушкин ты, значит, – объявил классическую глупость тот же голос, вызывая общий одобрительный смех.
Тут я нашел документы.
– Ладно, ещё разберемся с тобой, – изучив паспорт, пообещал майор.
Его дурной глаз опять оценил меня, и он двинулся прочь. Компания вышла за ним, остался только молоденький лейтенант, самый юный из явившихся приведений. Он задрал голову к потолку, подбирая нужные слова, и глубокомысленно спросил:
– А вот, вы прозу или стихи пишите?
– Нет, – не сразу ответил я. – Не стихи.
– Ага, рассказы, – догадался лейтенант.
Не опуская головы, он вращал лишь глазами, на доли секунды останавливая их на мне. Его праздное любопытство было нудным. Он остался, чтобы казаться оригинальнее, чем есть.
– Рассказы, да? – не принимал он моего молчания.
– Типа того, – буркнул я.
– Ага, – кивнул лейтенант. – О чем, если не секрет?
– Так, – неопределенно пожал я плечами, – обо всем.
После этих слов я почувствовал себя совершенным болваном и отвернулся. Прямо под окном, у соседней веранды, те самые милиционеры затевали шашлычок. Под навесом пансионский сторож, пропавший две недели назад, нарезал им хлеб, вожделенно поглядывая на разлитую по стаканам водку, что-то говорил себе под нос и вздыхал.
– Ну-ну, до свидания, – лейтенант вышел.
Я видел, как он прошел мимо окон к своим. Они что-то спросили. Ответ вызвал дружный смех. На душе у меня стало противно и склизко, будто кто-то туда помочился. Я достал из тумбочки вина и выпил. Принятое лекарство направило мысли в более жизнерадостное русло, и я уже находил уморительной нашу встречу, понимая насколько комично смотрелся с перепуганной рожей среди банды расслабленных офицеров. Я выпил еще и забыл про них. Через неделю я уехал из пансионата.
Несколько часов по дороге домой мне не терпелось увидеть друзей, услышать их и напиться с ними. В моих отношениях с друзьями было что-то мистическое, начертанное на известке последних пирамид. В хрусталиках их глаз угадывались забытые миры. Теплые радостные, близкие и потерянные, они всплывали, словно лотосы из глубин небесного озера. А исчезая, оставляли след из серебряных облаков, которые долго не хотели рассыпаться и издавали приятные мелодичные звуки. Я так давно и горячо любил друзей, что порой забывал, кого и как зовут.
«Что толку с имен? – размышлял я укачиваемый движением к дому. – Имена – это всего лишь уловка, соединяющая нас с надоевшим механизмом, с туманной генеалогией, о которой знаешь только, что ты сын своего отца, который был сыном своего отца и так далее. Но за этим ничего не стоит, это не те двери, через которые можно куда-то попасть. Обертка, за которой нет начинки, универсальное надувательство. Да, оно необходимо, успокаивает, без него мы, как дети ночью в темной комнате без одеяла, под которым можно спрятаться с головой от пугающих открытий…»
Тут машину тряхануло на кочке, и мысли мои рассыпались, как кубики с буквами, превращаясь в абракадабру.
«Тьфу, ерунда какая, – зевнул. – А неплохо, если бы моим другом был Миссон или Караччиоли».
Вскоре я уснул и увидел…
Неторопливый разговор двух посетителей портового кабачка Марселя. Молодой офицер французского флота и беглый доминиканский монах говорили, склонившись друг к другу, стараясь не повышать голоса. Впрочем, никто не обращал на них внимания. Одеты они были скромно и заказывали исправно бутылку за бутылкой молодого флорентийского вина.
– Мне не терпится поскорей начать, – разгоряченный вином шептал молодой офицер, по виду типичный южанин, смуглый, с крупным носом и красивыми решительными чертами лица. – Разве теперь можно ждать? Надо действовать.
– По меньше суеты и спешки, сын мой, – охлаждал его пыл монах, облаченный в ветхую, но аккуратно заштопанную рясу. Он носил итальянскую фамилию Караччиоли, был светлее и выше своего товарища, говорил глубоко и мягко, словно находил в словах редкую прелесть и вкус: – Надо быть рассудительнее и на время подчинить себя разуму, к чему спешить, persuasionis pienus cuncta fato agi.
– О боже, нет-нет, ждать – это не по мне. Только не это.
– Понимаю тебя, но нам нужен корабль.
– У нас будет целый флот!
– Тише-тише, пока нам нужен только один корабль.
– О господи, нет ничего проще.
– Как?
– Для начала мы…
– Подождите, Миссон, – прервал монах, – мне кажется, следует перенести нашу беседу в другое место, лучше всего на свежий воздух.
– А что такое? – не понимал Миссон, подливая вино. – Чем здесь плохо?
– Уйдем отсюда, не зачем искушать судьбу. Поверьте, такие вещи лучше обсуждать укромно, подальше от общества. Сыновья Лойолы сидят в каждой таверне и суют нос в каждый разговор.
– Мгм, что ж, уйдем, – согласился Миссон, – только давай прихватим пару бутылочек вина. Оно здесь отличное!
В старом городе, куда пришли заговорщики, вокруг старой гавани еще сохранились руины римских укреплений. Волнующие тени былой мощи великой империи сиротливо доживали свой век. Глядя на них, Миссон сел на камень и откупорил бутылку.
– Знаешь, святой отец, – мечтательно улыбался он – я бесконечно влюблен в жизнь. Смотрю я на эти развалины и думаю, империи и города превращаются в пыль, цивилизации в легенды, люди кто во что горазд. Бесконечный поток времени почти не меняет правила этого мира, всегда чистое бежит от грязного, вечное от бренного, спокойное от суетного. Вот и мы бежим от этих городов в море, потому что ложь и мышиная возня претят нам. Так ведь?
– Бросьте, – отозвался Караччиоли. – Зачем эти разговоры?
– Не знаю, просто так подумалось.
– Поменьше думайте на пьяную голову, не искушайтесь, nescit vox missa reverti. Лучше объясните, что вы там придумали с кораблем?
– Все очень просто, святой отец. Завтра я пристрою вас на наше судно, вы человек образованный, латынь знаете, врачуете неплохо, и, уверяю вас, понравитесь капитану. Через шесть дней мы отплываем к берегам Индии, и там, в открытом море, где-нибудь у острова святого Лаврентия, нам представится случай завладеть кораблем, в удачном исходе которого я не сомневаюсь, потому как знаю о нашей команде намного больше капитана. Давайте выпьем за это.
– Пейте, я не хочу, – сказал Караччиоли.
Покачиваясь в такт набегавших волн, он что-то бормотал. Плащ черным парусом вздымался за его спиной.
– О чем вы там, святой отец? – позвал Миссон.
– Либертины.
– Что?
– Я говорю, либертины, так в Римской империи называли вольноотпущенников, кто вместо рабства получал свободу. А еще раньше был староитильский бог оплодотворения Либер, впоследствии ставший греческим Вакхом. Празднество в честь Вакха и Цереры называлось Либералия, в этот день в марте юноши получали тоги, свидетельствовавшие об их совершеннолетии… Либералия… Либерталия…
– Мм, непонятно, – промычал Миссон, больше занятый выпивкой, чем размышлениями друга. Будучи легким и беспечным человеком, он был уверен в скором свершении их планов и ни о чем другом и не думал.
Не прошло и четырех месяцев, как Миссон и Караччиоли захватили корабль, на котором плыли. Да и захватом это назвать, язык не поворачивался, команда сама с восторгом отдала им судно. В море они встретили еще немало людей, сходных с ними по духу. Карибский пират Тью добровольно вручил им свою шпагу и фрегат.
Вскоре на Мадагаскаре, созданная ими республика Либерталия воплотила в себе вечные идеи равенства и братства. В середине семнадцатого века это было едва ли не единственное место на земле, где свободные граждане с радостью подчинились разумным законам и правилам. Бывшие пираты, эти забияки, игроки и выпивохи, согласились даже на запрет на игру в кости и пьяный кураж.
Существовать долго республика Либерталия не смогла. Обманом негодяев она была уничтожена. Ложное донесение о богатых кораблях из Индии выманило все мужское население в море, оставив на истребление их семьи и дома. И кончилась история Либерталии, оставив о себе лишь красивую легенду о честных пиратах, ставивших свободу и справедливость превыше остального.
А что еще не менее печально…Приблизительно в то же время была истреблена и гигантская птица эпиорнис, во множестве обитавшая до того на южном острове. Есть тут какая-то связь или нет – тайна, покрытая мраком..
Разбудили меня уже в городе, когда сонное воображение пыталось представить высокую и гордую птицу. Причем мне показалось, что сон, приснившийся мне, когда-то принадлежал графу Маврикию-Августу Беневскому. Именно этот известный венгерский авантюрист в восемнадцатом веке получил монополию на колонизацию Мадагаскара, но погиб во главе созданных им туземных отрядов в стычке с французами. А пока был жив, он часто видел сны о пиратах, считавших, как и он, Мадагаскар одним из любимейших богом мест, ведь там нет крупных ящиков и ядовитых змей, а в глубине острова проживала самая гуттаперчевая семья пигмеев микеа.
Вечером за бутылкой вина я пересказал приятелю историю Либерталии, а заодно сделал увлекательный экскурс по истории открытия новых земель, выхватывая из жизни Великих капитанов самые яркие моменты. Горячо обсуждая возможность отправиться в плавание, мы пришли к отличной идее. Минуя мелкие речки, озера и заводи, спустить наш корабль в бескрайние просторы моря Бахуса и исследовать его загадочные горизонты.
«А что, – подумал я, – очень мило совместить полезное с приятным. Главное, не забывать о цели – исследование».
Следующим утром, не мешкая, мы начали оснащать судно. Сбережения друга и небольшое наследство, оставленное мне родственниками, помогли нам быстро собрать команду. В скором времени под всеми парусами, пьяные в стельку, мы отплыли в неизвестном направлении.
Придерживаясь соображений Гуго Гроция о свободном море, без всяких волнений за нашу судьбу мы отдались в руки винного бога. Нам были не нужны компасы и точные карты Мартина Вальдземюллера, не было даже надобности сверять точность курса по Финикийской звезде. Мы ни о чем не заботились, единственным нашим занятием было: «sed praeter omnia bibendum quid», то есть «прежде всего выпьем».
Хмельные волны неудержимо несли вперед, упругий ветер добросовестно надувал парус, а мы пили вино, развлекая друг друга шутками. Безоблачное небо и яркое солнце не предвещали ничего дурного. Мы радовались, как дети, светлой легкости нашего продвижения. И хотя кому-то припомнилась трагическая судьба фрегата «Минерва», крушение «Дианы», после четырех недель изнуряющей борьбы с бурями и землетрясениями, загадочная гибель тендера «Камчадал», а также необъяснимое исчезновение кораблей «Белла» и «Атланта», таинственная история французского судна «Розали» и всем известной «Марии Селесты», это не омрачило нашего великолепного настроения. Какое отношение все эти корабли, свалившиеся в другое измерение, могли иметь к нам? Беззаботные, как мультяшки, мы уплывали вдаль на разноцветном кораблике.
Когда возник резонный вопрос, как далеко нас занесло, никто ничего с уверенностью сказать не смог. Ответ явился сам.
Посередине радужного простора нарисовался остров. Не дождавшись обеда, мы снарядили туда лодку. Вблизи остров оказался таким ярко-зеленым и свежим, что мы подумали, уж не тот ли это самый остров Биминия.