bannerbannerbanner
Название книги:

На пути к изоляции. Дневник предвирусных лет (+ карантинный эпилог)

Автор:
Кирилл Кобрин
На пути к изоляции. Дневник предвирусных лет (+ карантинный эпилог)

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

Когда:


31.12.2017–13.09.2020


Где (в алфавитном порядке):


Абериствит

Вентспилс

Гриннелл

Даугавпилс

Киев

Киркенес

Лондон

Москва

Рига

Стренчи

Нижний Новгород

Прага

Санкт-Петербург

Сент-Луис

Харьков

Чешский Крумлов

Чэнду

Эль-Нидо







It is closing time in the gardens of the West, from now on an artist will be judged only by the resonance of his solitude, or the quality of his despair.

Cyril Connolly, 1942


Предисловие

 
This is the way the world ends
This is the way the world ends
This is the way the world ends
Not with a hang but a whimper
 

Мы переживаем не конец существующего мира, даже не генеральный прогон армагеддона, но первую читку этой веселой пьесы про всеобщий конец всего. Обнуление жизни, которая еще совсем недавно гнала нас неведомо куда, одних манила дешевыми билетами в Болонью, других – просто возможностью выпить в компании друзей, произошло настолько быстро и настолько бесшумно, что как тут не вспомнить Т. С. Элиота? Вот так кончается мир: не взрывом, а всхлипом. Стоило двадцать лет гоняться за бородатыми придурками в начиненных взрывчаткой поясах, протестовать против вторжения X в Y и репрессий антинародного режима Z или хихикать над косноязычным бредом начальников великих держав A, B, C, как все это стало неактуальным. Совсем неактуальным. И жизнь до начала 2020 года – а особенно до февраля этого года – кажется удивительной и далекой. Я пишу эти строки осенью 2020-го, пытаясь вообразить, что же будет происходить в 2021 году, когда ты, дорогой читатель, предположительно, их будешь читать. Соответственно, тогда, – в лучшем случае, конечно! – в 2021-м, мы будем смотреть на 2020-й как на что-то, что уже вроде не имеет к нам прямого отношения и что уже эмоционально сложно вспомнить. Конечно, никакого окончательного армагеддона не будет, только репетиция. Но внезапный стоп-кран мира, вроде нынешнего, заставляют пристальнее всматриваться в то, что поддерживает сюжет жизни, длит его, продолжает, подробнее разобраться с механизмами воспроизводства. Вот для этого нужны а) дневники, б) литература и арт вообще. Первое заставляет нас рефлексировать в каждый отдельный момент, а потом, при перечитывании из другой уже совсем перспективы, позволяет понять, что нарратив жизни все-таки продолжался и продолжается. Второе наделяет данный нарратив смыслом – в отличие от политики, новостей, щебетания в соцсетях.

Вот с такими мыслями я предлагаю свои заметки двух лет кануна Великого Карантина – плюс, в качестве эпилога, быстрые рефлексии времен самого домашнего ареста человечества. Предлагаю с надеждой, что ретроспективно впадание нашего мира в состояние изоляции станет хотя бы отчасти понятнее – особенно в том, что касается искусства и политики. И, конечно, мой дневник больше о симптомах, чем о диагнозе.

Я веду дневник уже почти тридцать шесть лет, чем ужасно горжусь, пусть и веду неаккуратно, с провалами иногда в год-два. Главное, что он есть, всегда под боком, ждет, когда я справлюсь с ленью, возьму ручку и напишу что-нибудь. Да-да, ручку, я веду рукописный дневник; когда очередная тетрадочка кончается, складирую ее к прочим; по их коллекции можно изучать историю советской, российской, европейской, китайской писчебумажной промышленности, примерно с конца семидесятых по настоящее время.

Дневник я веду для себя, оттого и бумага с ручкой. Дисциплина вдвойне – фиксировать (это раз), фиксировать от руки, чтобы не потерять навык бытовой каллиграфии (это два). Я никогда целиком не перечитывал записанного за все эти годы; как знать, быть может, и не перечитаю никогда. То есть дневники так и сгинут после моей смерти – не взятые в качестве завершенного сюжета. Соответственно, и жизнь моя, этот пестрый сор происшествий и буковок, тоже растает без следа. Собственно, таков мой замысел. Хотя, конечно, заветные тетрадочки я не прячу в сейф; любой из окружающих может тайком открыть и прочесть пару страниц. Полагаюсь на прочность моральных устоев друзей и близких, но если кто-то и дал слабину, то ничего интересного в этих тетрадках не нашел. В юношеском дневнике, как положено, шум и ярость по поводу несовершенства мира, мечты понятного возрастного свойства и проч. Позже – уже отчеты о прочитанном, прослушанном, просмотренном; позже к ним прибавились новогодние резолюции, а также сожаления по поводу ушедших из жизни друзей и знакомых. Иногда что-то про деньги и погоду. Недавно заметил, что внутренних рецензий стало меньше, фактически они исчезли.

Последнее обстоятельство и побудило меня начать в 2018 году еще один дневник. Электронный – и не о себе и своих делах, а о мире. Но не такой, что вели братья Гонкуры, Кузмин или Лидия Гинзбург. И не бумажный, а айпэдный. Со вторым обстоятельством все ясно: я везде таскаю с собой это великое изобретение компании Apple. В него вношу всякие заметки о наблюдаемом. Вот и подумал: не организовать ли их хронологически? Why not? Теперь – что касается «о чем». Меня уже давно занимает такая нехитрая мысль: мир, в котором мы живем, есть не театр, как утверждал Шекспир, а арт-объект, причем объект именно contemporary art. Если внести немного теологии, то еще и объект концептуального искусства: мы придумали Бога, который, подобно «персонажному автору» московских концептуалистов, управляет миром, предварительно смастерив его. В моих словах никакого богохульства: ведь если Бог есть, то он уж точно играет в совсем иную игру, не так ли?

В общем, если Ролан Барт в «Мифологиях» осветил ровным светом галльского рацио семиотику повседневной жизни, то я, будучи гораздо скромнее (и не будучи галлом, конечно), просто думаю обо всем, что вижу, слышу, читаю, ощущаю, как о феномене – уж простите за высокий слог, тут другого слова не подобрать – contemporary art. Тут не старая добрая «эстетизация мира», отнюдь, скорее, наоборот, деэстетизация искусства. Еще проще: я пытаюсь увидеть жизнь как хронологически организованное пространство, территорию, причем территорию арта, арт-территорию, по которой – переиначим известное высказывание одного обер-прокурора Синода – бродит любопытствующий человек. Ниже – заметки этого бродяги об увиденном и подуманном по дороге. По дороге, как оказалось, в карантин.

31.12.2017–2018


31 декабря 2017 года, Чэнду

В последний день года дочищаю оставшиеся дела, дочитываю недочитанное. Отчасти для порядка, отчасти от скуки: запретил себе работать 31-го. Когда-то давно беззаботно бухали в этот день, а сейчас что делать? Здесь, в Чэнду, и подавно: у них свой Новый год, через полтора месяца, сегодня жизнь как обычно, разве что воскресенье. Солнце, но гулять не пойдешь; даже лукавый китайский апп о погоде определяет состояние воздуха: unhealthy. Значит, в общечеловеческой реальности это караул – и из дома надолго лучше не высовываться. Так что самое время переносить дни рождения близких и друзей из старого ежедневника в новый (из итальянистого элегантного серо-голубого в черный, скучный китайский), писать дневник, отвечать на завалявшиеся где-то в подвалах googlemail письма и дочитывать запасенное в Instapaper за 2017-й. И вот эссе Джулиана Барнса о Дега в London Review of Books. Формально – рецензия, причем сразу на три выставки и одну книжку. Именно эссе, как Барнс умеет писать: элегантное, немного грустное, чуть-чуть чеховское, если бы Чехов дружил с Гонкурами, Золя, Ренаром, собирал Мане, Ренуара или Дега. Чеховская интонация английского эссе франкофила – так, что ли. Да, но прежде всего английское эссе, логичное, ясное, в словарь пришлось заглядывать только пару раз, причем один из них – безуспешно: в Оксфордском слова нет. В общем, там выставки Дега в кембриджском Fitzwilliam Museum, в Лондоне в Национальной галерее (она до мая, обязательно схожу, когда вернусь в Европу) и в парижском Д’Орсэ (эта до 25 февраля, но тогда надо специально ехать; все-таки моя любовь к Дега слабее моей лени и прижимистости, этой, надо сказать, чисто русской смеси). А книга знаменитая, в свое время наделала много шуму: «Дега и его модель» Алис Мишель. Она вышла лет через десять после смерти Дега, и в ней все загадочно. Во-первых, мы до сих пор не знаем, кто же был автором. Под псевдонимом Alice Michel скрывается некто, записавшая(-ший) рассказы бывшей натурщицы Дега – Полин. Ходили слухи, что это некая романистка Рошильда, также скрывавшая свое имя; она была соредактором и сооснователем Le Mercure de France, издания, где опубликованы рассказы Полин о художнике. Сейчас книгу перевели на английский (на «американский английский», ядовито-невинно замечает Барнс), и, конечно, все эти мероприятия – к столетию смерти Дега; ему повезло отправиться на тот свет в год Великого Октября.

Это действительно эссе; как обычно у Барнса, который знает эпоху Второй Империи и Третьей Республики, кажется, лучше, чем кто-либо тогда и после, в тексте множество персонажей, большинство – его любимцы. С Жюля Ренара он начинает, продолжает Лотреком, Ренуаром, Сезанном, Моне, Джорджем Муром, Уистлером, Малларме, Золя, Мопассаном и даже Пюи де Шаванном. Последний там довольно забавно присутствует. «Полин» (если она существовала; в любом случае, к Дега ходили несколько натурщиц с таким именем) рассказывает «Алис Мишель», что старый художник был груб, вспыльчив и все такое, хотя иногда менял тон и становился милягой. Пожилой человек, что тут скажешь, к тому же слепнувший; кто из нас с годами становится лучше? Да, к старости Дега еще и антисемитом заделался. Но при всем при том он никогда не пытался сделать натурщицу любовницей; хоть и грубиян, но Дега был джентльмен в каком-то смысле. «There wasn’t any Weinstein stuff going on», – слегка пародируя американский английский, пишет Барнс. Как известно, отсутствие харвивайнштейновщины было в то время редкостью в арт-мире. Барнс приводит историю, которая меня развеселила (а что положено делать 31 декабря, как не веселиться?): «Совсем непохоже, к примеру, на Пюви де Шаванна, который обычно говорил натурщицам: „Не хотела ли бы ты посмотреть на член великого человека?“». Надо же, совершенно отстойный живописец, но предвосхитил наше время; нынче бы он рассылал такие вопросы в твиттере или преследовал ими секретарш. Впрочем, сладкий живописный шаваннизм – он идеально вписывается в сегодняшние интеллигентские представления о «прекрасном» – если, конечно, спрашивать людей честно, обещая не выдавать, а то они начнут тереть вам уши про Энди Уорхола или Ротко.

 

В общем, лежу я на чужом просевшем черном диване в съемной квартире в китайском городе черт знает где 31 декабря и развлекаю себя creme de la creme английской эссеистики о creme de la creme европейского искусства. Это уже какой-то такой старомодный эстетизм, что хочется задать себе вопрос – на самом ли деле со мной все это происходит? Слишком похоже на колониальный роман, то ли Грэма Грина, то ли кого еще. Только теперь получается, что я приехал не из метрополии в колонию, а наоборот. Ведь здесь, в Китае, Сингапуре и прочих подобных местах, будущее, а у нас, в Европе, прошлое, еще относительно актуальное, но в той лишь степени, в которой за него заплатят деньги (сейчас или потом, неважно) люди из краев будущего. Эта мысль меня тоже развлекает.

Но главное другое. Что-то такое во Франции происходило (конечно, приблизительно) с 1830-го по 1930-й. Нигде больше не было такой удивительной концентрации великого арта и великой литературы. Политически годы не самые лучшие для Франции: три революции, Наполеон III и его жалкий крах, эта несчастная Первая мировая. Но вот со стороны самого интересного, самого главного, это время от Делакруа до Дюшана, от Нерваля и Бодлера до Пруста и Валери. А между ними даже не десятки, а, пожалуй, целая сотня имен. И все это тесно переплетено; такая ткань, даже не просто «культурная», а ткань жизни, что ли. Собственно, эти люди придумали большую часть нашего визуального и текстуального обихода. Это, кстати, остро чувствовал Беньямин, но для себя ограничивал данный период лишь Второй империей, 1850–60-ми. Правильно делал; все целиком в голове уместить невозможно. Что Барнс понимает, оттого вытягивает из этой ткани лишь отдельные ниточки, но подробно разбирает, с какими другими они там были сплетены.

М-да. А здесь пустота, черный диван, за окном unhealthy, нормальное красное вино в магазине стоит в полтора раза дороже, чем в Лондоне. Сымитировал богатую культурную жизнь: заказал себе на амазоне книгу эссе Барнса о художниках, что вышла в 2015-м. Будет ждать меня в Лондоне. Называется Keeping an Eye Open. Хороший лозунг. Будем держать глаза открытыми весь 2018-й, несмотря ни на что.

1 января 2018 года

Ну вот, слава Богу, начался. Кажется, первый раз в жизни отмечал НГ в одиночестве. Понравилось. Еще больше понравилось, что здесь не было фейерверков, по крайней мере в той части Чэнду, где я живу. Конечно, на китайский Новый год их будет полно, но я уже уеду. Не знаю почему, но меня злят салюты и фейерверки. Что люди хотят показать или доказать, расстреливая небо? В кого они там целят? В Бога? Он давно умер – а в другой версии, он вечен и никогда не умрет. В общем, получается бессмысленный перевод боеприпасов. Или же люди посылают ему, Богу, сигналы, мол, мы здесь и умеем радоваться? Но он и так знает, всеведующий же. Или они освещают столь затейливым и хлопотливым способом небо, чтобы вглядеться: нет ли там кого? Но и здесь промашка; как известно, Гагарин летал и никого на небесах не обнаружил. Остается одно: фейерверками и салютами проецируют наверху то, о чем мечтают, отчаянно мечтают, находясь внизу. Ну или то, что они воображают по поводу небесной жизни. Тогда это уже род наскальной живописи первобытного человека: технически более сложно, конечно, но по интенции – то же самое. То есть стрельба по небу – род примитивного по сути, но сложного по исполнению искусства. Тогда возникает вопрос: зачем? Ну ведь и так в мире полно искусства: старого и нового, какого хочешь. Видимо, не хватает – особенно тем, кто в музеи и галереи не ходит или ходит крайне редко. Праздничная стрельба в небо – истинно популярное искусство, пожалуй.

***

Хотя бурно не праздновал, но положено же первого января предаваться лени. Я попытался и выдержал несколько часов. Читать не очень хотелось, музыки в новогоднюю ночь переслушал, решил покопаться в ютьюбе, посмотреть что-нибудь недлинное, не «художественное». Наткнулся на документалку о Бальтюсе, сняли лет двадцать назад, если не больше. Как обычно – тем более, если речь о чем-то controversial с точки зрения обывателя, – в фильме множество умолчаний, мутных мест, помпезных банальностей. Сам Бальтюс еще красавец, хоть и за восемьдесят, взгляд хищный, высокомерный, все-таки отчасти поляк и отчасти аристократ. Курит небрежно-надменно. Но за всем этим скрывается удивительная непристойность, тихая глубинная скандальность и, конечно же, убежденный аморализм в духе Батая и прочих (включая брата Бальтюса писателя Пьера Клоссовски). К старому греховоднику ходит девочка лет пятнадцати, модель, похожая на всех девочек на его картинах, начиная с тридцатых годов. Такое впечатление, что Бальтюс завел специальный селекционный центр. И забавное – всегда в таких глупых фильмах о художниках бывает, о модернистах и авангардистах, конечно, про остальных снимают другое: герой высказывается в том смысле, что все интерпретации арта вредны, не нужны, сбивают с толку, и важно только его чувство и его глаз. Потом герой начинает ругать Фрейда и психоанализ, мол, вот он, источник порчи. И буквально уже через минуту в фильме начинают – другие люди, специально приглашенные – работы Бальтюса интерпретировать, приплетая фрейдизм. Такие вот плохиши.

Но вообще Бальтюс сегодня был бы невозможен: ведь уже подняли вой в Нью-Йорке, мол, уберите его из музейной экспозиции, неэтично и вообще утеха педофилов. Могу поспорить на немалую сумму, что в ближайшие лет пять они доберутся и до Набокова. Чувствую себя Христом, распятым меж двух разбойников: справа – идиотические святоши требуют запретить все живое, слева – идиотические поборники Идеальной Моральной Чистоты того же самого требуют, но иными словами. Куда тогда денется все, что я люблю: барочная жестокость, ориенталистский китч, похотливый ребенкофоб Хармс, да, собственно, почти все прочее, от Шекспира до Люсьена Фройда? В какие запасники утащат, оставив в назидание публике вареную капусту морализма?

***

После Бальтюса решил поставить последний альбом Бьорк, который специально не слушал в том году. Его все хвалили, а я был уверен, что это благонамеренная тягомотина. Потому дал себе зарок не слушать – но не сдержался, прочитав в одном музыкальном журнале следующее: «Может быть, сегодня миру и не нужна „Утопия“ Бьорк, но она единственное, что сейчас нужно музыке». Как устоять против такого? Ну и понятно, был прав, избегая. Я Бьорк особенно никогда не любил, но в последние годы она вообще меня стала сильно раздражать: какая-то феерическая (от слова fairy), романтическая гинекология. Да, это заранее понятно было. Но вот что любопытно: превращение типа продвинутой поп-музыки в звуковую живопись; вместо песен – саунд-ландшафты. Началось давно, конечно, в семидесятые, но сейчас почти мейнстрим. В 2017-м такие альбомы – из тех, что мне попались – у The National и в каком-то смысле King Krule; первый очень хороший, второй неплохой, по-любому лучше Бьорк. То есть сегодня если не хип-хоп и арэнби и не белая эстрада для реднеков (вроде Тейлор Свифт), то вот такое. Я подозреваю здесь намеренную культурную (социокультурную) расфокусировку белой middlebrow-культуры вообще, довольно хитрую: пусть «они» там поют и пляшут, мы тихо сделаем для них оправу, нарисуем задник, декорируем, мы все на свете embrace с самыми добрыми чувствами – но тихо и культурно задушим в объятиях, в конце концов. Ведь мы просвещенный креативный средний класс; мы вам подарили такую возможность порезвиться; так что мы всегда незримо здесь; а в случае чего – отрубим электричество. Команды лейбла Ghost Box делали меланхолию из звуков одержимого будущим прошлого; сейчас все это сменилось как бы чистым настоящим, ровным, неброским. Не мир, а вечная музыка ECM.

7 января 2018 года

Сидя в аэропорту города, о существовании которого не знал еще три года назад, в ожидании рейса в город, абсолютно мне неведомый всего два месяца тому, что еще остается? Наблюдать, предаваться праздным мозговым играм. Самое тяжкое позади: вымучал дорогу из кампуса в аэропорт, пересек весь Чэнду в легкой панике – туда ли везет таксист? верно ли он понял пиньинскую фонетику белого дьявола? Потом два шмона, впрочем, по-божески, учтивее европейских и американских, без садизма; но вот между такси и секьюрити – мутное: объясниться на стойке, мол, в Сиамене только пересаживаюсь, вообще-то в Манилу лечу, можно ли сразу зачекиниться на оба рейса? Полный отлуп, конечно, lost in poor translation. Ок, придется сражаться в Сиамене, пока же расслаблюсь и поглазею по сторонам.

Аэропорт, если большой и хотя бы отчасти международный, место успокоительное, как и все глобалистское. Сновидческая легкость перемещения, безукоризненно одетые безукоризненные модели украшают витрины безукоризненно-ненужных магазинов, стекло, металл перекрытий, Crystal Palace нашего времени. Оригинал был выселен когда-то из Гайд-парка, потом и вовсе сгорел – но населил землю собранными на скорую руку правнуками. Путешествующему здесь не нужно напрягаться, думать: все делается само собой. Ничтожный кофе за двойную цену в одной руке, другая везет чемоданчик, глаза скользят от Gucci к Duffy, туалеты каждые сто метров, тоже чистые, вообще, тут гигиена, ее нарушают разве что потные бэкпэкеры, заполняющие gap положенного романтической молодежи gap year бессмысленным передвижением по миру. Впрочем, они кучкуются в углах, спят обычно. А так благодать; примерно как в музее современного искусства или в хорошей галерее его же.

Понятно, я предаюсь этим мыслям, так как недавно прочел книгу Ольги Токарчук, которую на русском неудачно назвали «Бегуны». Так до сих пор и стоит, наверное, в разделе «Книги о спорте», бедняжка, пылится, если вообще не выкинули нафиг. Жаль, отличная вещь, даже в переводе; читал на английском, на нем назвали как раз тонко: Flights. Тут и «беглецы», и секта «бегунов», и «полеты». В ожидании своего flight приятно подумать о Flights. Токарчук бродяга, пишет, что ее настоящий дом – это аэропорт, но не только дом, он и храм, и даже университет (кое-где пассажиров просвещают pop up лекциями). От себя добавлю: аэропорт – идеальное пространство современного арта. Высокий дизайн реклам бутиков, в нем фотореализм, гиперреализм, поп-арт с сюрреализмом; видеоарт десятков табло, строчки бегут вниз, как в старой китайской каллиграфии, на телеэкранах мелькают слишком похожие на National Geographic и Discovery ролики National Geographic и Discovery, новости мира сменяются роликами любительских видеофакапов, катастрофы масштабные и катастрофы приватные, равно нереальные в своей реальности. И, конечно, перформансы – обыски, застывшие у стекла фигуры любителей глазеть на взлетную полосу, пробег жующего отпускника под тревожную объяву, мол, мистер Смит, господин Чен, воротца закрываются, просим поспешить. И главное – только бы не замечтаться за бокалом «Хайнекена», не застыть у пиджачка Kenzo – ты не вовлечен.

Ну как бы автоматически делаешь положенное – и всё; точно то же и в месте современного арта. Ты вежлив, тих, ускользающ. Все вокруг придумано для тебя, смотри же в оба, невидимо миру развлекайся, включено в стоимость билета. Главное – не втыкать в смартфон; имей совесть. Ибо что такое совесть, как не чувство меры, что, в свою очередь, есть чувство Прекрасного?

 

Был бы художником, пошел бы к олигарху и выпросил денег на такой арт-проект. Построить в каком-нибудь большом аэропорту изолированную стеклянную галерею, чтобы прорезала его вдоль, между самыми дальними точками терминалов. Можно даже стеклянную трубу. Продавать билеты, запускать посетителей, развесить объяснялки, мол, вот этот объект раскрывает острую социальную проблему безработицы, а вот этот – о неоколониализме, этот – про глобализацию, вон тот – про отчуждение современного человека, а здесь, посмотрите-ка, tribute «Менинам» Веласкеса на этой прекрасной рекламе магазина детской одежды Alice in Pink Chains. Кстати, по такой стеклянной трубе можно не ходить, а ползать. Полный фан. Круче, чем Рейхстаг упаковывать.

Наблюдать снаружи тоже будет неплохо – в смысле, для пассажиров и сотрудников аэропорта. Ползут в стеклянной трубе люди, глядят по сторонам, что-то такое по ходу (по ползу!) обсуждают с важным видом, то и дело фоткают и все такое. Можно даже слегка поднять цены на авиабилеты. Так что денег надо просить у Lufthansa, что ли.

***

(Уже в самолете в Манилу, счастливо пересев в загадочном Сиамене.) Последняя из заготовленных к чтению статей 2017-го, совсем уже глупая. Peter Schjeldahl, который когда-то писал о Бальтюсе, сейчас в «Нью-Йоркере» чуть ли не голову пеплом посыпает, мол, было дело, хвалил циника, лолитофила и антисемита. То ли дело актуальное нынче политическое искусство Кете Кольвиц и Sue Coe (это вроде как рецензия на их выставку в Нью-Йорке, в галерее Saint-Etienne)! Самое глупое на свете: хвалить одно за счет другого. Плюс расстроил Schjeldahl: утверждает, что не был Бальтюс потомком польских графов. Нет в мире совершенства.

Жду строгой моральной оценки Набокова на фоне безупречного гуманизма Максима Горького и Билли Брэгга.

11 января 2018 года. Палаван, Эль-Нидо, Филиппины

Вот уже два дня на пляже изучаю татуировки на голых (почти голых) телах. Кажется, мода на буковки, фразочки, цитатки уходит. Да и иероглифов на белых руках и спинах стало меньше. Буковки сдают позиции даже здесь, картинки в топе. Рулят густые рисунки, часто цветные, поп-сюрреализм. Чудища, драконы, вермишель штриховки, из которой складываются мужественные бородатые рожи. С ностальгией вспоминаю наивные уркаганские «КЛЕН» (Клянусь Любить Ее Навеки) и «СЛОН» (Смерть Легавым От Ножа). От ножа! Вот же времена были. А нынче это уже не просто тату, а sci-fi, дистопический фильм катастроф. Насилие, изгнанное из дозволенного публичного дискурса, постапокалиптический фантазм и нашествие новых варваров захватывают поверхность человеческого тела. Сочинить эссе «Пляжные иллюстрации цайтгайста»? Или «Раскрась сам. Пляжный набор»? Зачем, впрочем. Видел, кстати, одну удачную надпись, у юного представителя английского рабочего класса, по акценту – откуда-то из Манчестера. По краю левой стопы, снаружи, бихромное: Forever Punky.

***

На Sloan Square в Лондоне уже лет пять как разместилась галерея Саатчи. Когда-то там была усадьба другого – вправду великого – коллекционера, Ганса Слоана. В честь него площадь и назвали. Саатчи… ну что Саатчи, как не помню кто съязвил про помешавшихся на арте миллионеров, «богатый человек пришел в супермаркет». Ок, в случае Саатчи он сам этот супермаркет и построил, и товары выбрал, даже специальных людей нанял, чтобы по полочкам разложили. Слоан другой. Он умер в 1753-м, оставив библиотеку в 50 000 книг и рукописей, коллекцию монет и медалей (32 000), собрание иных древностей (1000 единиц), 6000 раковин и ракушек, 5000 засушенных насекомых, 1000 чучел птиц, 300 увесистых томов гербариев, между страницами которых лежали засушенные 120 000 растений, а также 12 000 коробок семян и плодов, тоже высушенных. Было еще около 2000 предметов, которые иначе как «Разное» назвать не смогли. Слоан прожил 93 года и всё собирал и собирал. Воображаю себе жизнь этого придворного лекаря трех английских монархов, интригана, немного дельца, энтузиаста, которого всегда можно найти дома после восьми вечера, попивающим горячий шоколад (ходили слухи, беспочвенные, что это он изобрел напиток). Коллекцию Слоан собирал отчасти сам, отчасти пользуясь услугами агентов, среди которых был авантюрист по имени Георг Псалманазар. Украсть псевдоним? Кир Псалманазар, царь персидский. В общем, Слоан собирал всякую всячину; а потом она составила основу коллекций Британского музея, Британской библиотеки и Музея естественной истории. Хотя, конечно, очень многое за два с половиной века либо испортилось, сгнило, либо просто выкинули.

За каким-то чертом вспоминал Слоана сегодня, валяясь на палаванском пляже. Ну нет, по делу все же. Во-первых, в прошлом году вышла его биография (некий James Delbourgo написал), толстая и дорогая; среди резолюций на 2018-й – не жаться и подарить ее себе на день рождения. Дома вообще немало таких нечитанных толстых книг, своим присутствием они делают жизнь сносной. Потом я еще думал, что вот я валяюсь тут, ленюсь, волны плещут, а Ганс Слоан бы ходил по песочку в своих тяжелых камзоле, чулках, парике и собирал ракушечки. Низко мы пали, низко, всего-то и умеем, что солнышку тату на голых ляжках казать, ничего больше. От нас останется разве что саатчевская коллекция арт-хлама; никому не нужного, как выяснится, уверен. Новый Британский музей с Британской библиотекой на наших пожитках не основать.

Ну и, конечно, вспомнил, что Саатчи придумал Young British Artists, среди них и Херста. А что такое Херст без чучел Музея естественной истории? Без черепов из этнографических отделов Британского музея? М-да, прав Атос: «мы карлики на плечах гигантов».

Отдельная тема – великое искусство старых рисовальщиков и гравировальщиков птичек, рыбок, цветочков. Вот где был арт подлинный, нужный. Надо не забыть и что-то про это подумать потом, потом, потом, после Палавана.

18 января 2018 года

В последний день в Эль-Нидо ходил по городку, если этот населенный пункт можно так назвать. Невыносимо печальный хлам, деревянный, жестяной, пластиковый, сгребли по бокам нескольких неровных линий вдоль побережья, понатыкали там и сям псевдовилл и бунгало, зря старались архитекторы (если они, конечно, старались), форм все равно не разглядеть, плюс, конечно, буйная тропическая растительность. Да, еще несколько отелей построили, но хлам и их маскирует. Хлам и грязь. И музыка везде ужасающе громкая, смесь курортной – условная буэновиста и прочая тропическая эстрада – с лаунжем, трансом и даунтемпо. Первое для отдыхающих бухгалтеров, второе – для отдыхающих креативных дизайнеров (видел в Эль-Нидо очень смешное место: Designer Hostel). Хорошо, что все эти дни не любопытствовал и появлялся в городке лишь по необходимости, после заката, поесть или купить чего-нибудь. А при свете дня у меня не на шутку разыгралось народничество; нельзя, невозможно, невыносимо видеть множество человеческих существ, обитающих почти без крыши над головой, на улице, хоть и климат райский, без надежд, на побегушках у белых отпускников, вечно «чего изволите», пусть и с грацией и мягким изяществом. Я бы на их месте курортникам глотки перерезал, особенно молодым, довольным собой, прогрессивным. «Наша совесть… наша совесть…» – вот где вдруг Анненский вспомнился. Все это вранье, конечно, тоже мне, пощекотал этическую шишку пальмовым листом, толстовец хренов. Бродил, важно сочинял планы переустройства третьего мира к справедливости и добру, Фурье залетный. Разозлился на себя и пошел в пансион ждать таратайку в аэропорт.

Но что вправду интересно, так это идея «живописной нищеты». Ведь, как и всё этическое и даже социальное (не говоря о политическом), ее сочинили не философы или социальные реформаторы, а живописцы. Кому, как не живописцам, придумать идею чего-то живописного, то есть того, что, изображая, можно подать в качестве эстетически-привлекательного вечного состояния? Восток экзотичен. Север суров. Нищета (не вся, конечно, только на Юге) живописна. Мол, им и так хорошо, босоногим лаццарони, арабским мальчишкам в лохмотьях, развеселым полинезийкам. Светит солнце, съедобное растет прямо на ветке над головой, на заднем плане либо море, либо красивая древняя руина. Жизнь – несмотря на грязь, насилие, несправедливость, обреченный цикл воспроизводства убогости – прекрасна, господа! Вы только поглядите на почти идеальные черты их смуглых лиц! Нет-нет, мы не стоим и запачканного мизинца этих нищих, мы, живущие в достатке, воспроизводящие достаток, благонамеренные, культурные. Что еще остается, кроме как как покупать их живописность (то есть их нищету) по дешевке: мальчишек трахать в Танжере, подруг вывозить из Филиппин, знакомить просвещенных северян с их прекрасной, истинно народной музыкой? Через свернутую трубочкой купюру, так сказать, посасывать кокосовое молоко из плода, шустро поднесенного туземцем. Ну и нарисовать их, вестимо. Это все романтизм, он такое сочинил. Барочные люди, люди классицизма не то что были равнодушны к живописной нищете залитых солнцем регионов, они в нищете видели только нищету, в колониях – только колонии, в экзотизме чужого – экзотизм чужого; все честно. Себя эмоционально не вплетали в чужую ситуацию – просто с максимальной для себя пользой ее использовали. Мы же романтики; из этой точки начинается все дальнейшее, от наделения разных рас и народов «характером» до использования придуманных «национальных характеров» в самых циничных своих целях. По мне, шотландский легалист XVIII века, холодно, отстраненно и последовательно доказывающий в суде необходимость освобождения случайно завезенного в Британию ямайского раба, гораздо лучше, нет, гораздо пристойнее романтических воплей об угнетенных нациях, которым надо сочувствовать, ибо они «такие же люди, как и мы».


Издательство:
НЛО