David Kishik
The Manhattan Project. A Theory of a City
* * *
Мы сделали всё возможное для того, чтобы указать обладателей прав на материалы, воспроизведенные в книге. Издатели приносят извинения за любое упущение или ошибку, которые будут исправлены в последующих изданиях.
Copyright © 2 018 by David Kishik
© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2023
Пролог
Мне не по карману любить Нью-Йорк
У Вальтера Беньямина, духом которого пропитана каждая страница этой книги, был поразительный талант ниспровержения любых литературных условностей. Однако он признавал, что преданно следует по крайней мере одному правилу: «Не использовать слово „я“ нигде, кроме как в письмах»[2].
Это больше, чем просто вопрос стиля. Как любой хороший философ или как любой хороший преступник, Беньямин придерживается этого правила, чтобы свести к минимуму улики, которые могли бы указывать на его причастность к написанию собственных работ. Вымарывая свою личность из своих текстов, он пытается создать впечатление, что его аргументация могла бы быть чьей угодно, не становясь от этого менее верной; что в утверждении «я думаю» этот «я» не ссылается на кого-то конкретного.
Фридрих Ницше, чей дух никогда не обретет покоя, пришел к выводу, что великая философия всегда была «самоисповедью ее творца, чем-то вроде memoires, написанных им помимо воли и незаметно для самого себя»[3]. Однако эта книга – не обычная философия, и уж точно не великая. Поэтому я хотел бы начать ее не с косвенных намеков, а с личных обстоятельств, которые привели к ее написанию.
Я улетел в Нью-Йорк в компании моего лучшего школьного друга и подруги всего за несколько дней до нашего выпускного. Это был мой первый полет и первое путешествие за границу, и это было самым большим расстоянием от дома моих родителей в Иерусалиме, на котором мне когда-либо удавалось оказаться.
Это может прозвучать банально, но во время наших прогулок по городу я влюбился не только в само это место, но и в нашу школьную подругу. Это была непростая ситуация, потому что мой лучший друг уже был полусекретно влюблен в нее в течение нескольких месяцев.
Когда мы вернулись домой, мои чувства не остыли, и она начала отвечать мне взаимностью. Так что через несколько месяцев нам пришлось рассказать нашему общему другу о том, что происходило у него за спиной. Увы, по понятным причинам это надолго вбило клин между нами.
Но вскоре она уехала учиться танцам, и не куда-нибудь, а в Нью-Йорк, а я остался в Израиле, ожидая демобилизации из армии. Мы поддерживали отношения на расстоянии на протяжении трех лет. Думаю, мысленный образ нашего совместного будущего в «Большом яблоке» делал эту романтическую неопределенность немного менее болезненной.
Она должна была ждать меня в небольшой квартирке на пятом этаже, в доме без лифта, которую только что сняла для нас в Ист-Виллидж. Но когда я приехал туда из аэропорта, соседка сказала мне, что ее увезли в больницу три часа назад. Я бросил чемодан в полуобставленной спальне и провел несколько тревожных минут, слоняясь по квартире, пока не зазвонил телефон. Она сказала, что с ней всё в порядке. Наверное, накануне съела что-то не то.
С самого начала два объекта желания смешались в моем тогда еще юном уме точно так же, как, вероятно, в сознании Адама переплелись Эдем и Ева. То, что ее инициалы совпадали с инициалами города, едва ли упрощало ситуацию. Дешевые белые футболки с принтами I × NY имели для меня совершенно другой, интимный смысл, о котором туристы, слава богу, не догадывались.
Тогда, в конце 1990-х, на углу Бродвея и Хьюстона торец дома занимало огромное рекламное граффити, на котором черно-белый вид городского пейзажа с воздуха складывался в буквы DKNY. Дело не в том, что это была коммерческая реклама модного дома в оживленном месте в центре города. Так же как Виктор Гюго «видел букву H в башнях Нотр-Дама»[4], я был нарциссически убежден, что на глухой кирпичной стене нарисованы ее и мои инициалы. Или что эти огромные буквы рекламируют неразрывную связь моего имени и имени приютившего меня города в самом эпицентре мира. По крайней мере, так я это тогда воспринимал.
Следующие двенадцать лет мы прожили вместе в этой самой маленькой квартирке. Через шесть мы совершили церемонию официального бракосочетания в саду дома ее родителей. Наш общий школьный друг (в конце концов мы помирились) был шафером на нашей свадьбе. На этой фотографии она на смотровой площадке Всемирного торгового центра, тут ей семь лет.
Фрэнсис Скотт Фицджеральд признавался, что предпочитает многолюдные вечеринки: «На них как-то уютнее. В небольшой компании никогда не чувствуешь себя свободно»[5]. Думаю, это еще одно объяснение того, что привлекало меня в Нью-Йорке в первую очередь и что заставляло меня оставаться там так долго.
У меня всегда было это странное влечение раствориться в толпе, отключиться от своего окружения, отсутствовать, в то же время присутствуя. Этот город исполнил мое извращенное желание сполна. Это значит, что меня никогда не приглашали ни на какие вечеринки, ни большие, ни маленькие. Вместо этого я провел большую часть своих нью-йоркских дней в одиночестве, за чтением или письмом, в кафе и библиотеках.
Эти казематы городского одиночества, вероятно, способствовали тому, что мое умственное взросление было полной противоположностью тому, как взрослеют дети. Почти все мои яркие воспоминания о Нью-Йорке сформировались в первый год моей жизни там. Всё, что последовало, стало более или менее смутными картинками. Но у этого наблюдения были исключения.
Во-первых, под эту закономерность не попадает то утро, когда мы стояли на крыше, всё еще в пижамах (возможно, мы даже держались за руки), наблюдая, как неподалеку рушатся башни-близнецы. Еще я помню доносящиеся с Сорок второй улицы приглушенные голоса протестующих, скандировавших речовки против начала войны в Ираке, а я сидел в публичной библиотеке и штудировал Феноменологию духа Гегеля.
К тому времени, когда я завершил первоначальный сбор материала для этой книги, настоящий город отошел на задний план. Настоящий Нью-Йорк стал мне больше не нужен, скорей он даже сделался помехой. Кроме того, нельзя было не признать, что как в личном, так и в профессиональном плане я двигался в одном и том же неверном направлении. Так что в Берлин я переехал уже один. Когда я дошел до середины первой рукописи, я понял, что мне не по карману Манхэттен и не по сердцу наш брак. А может быть, всё было наоборот.
В любом случае теперь я знаю, что то, что началось с юношеского увлечения, превратилось во взрослую горечь. Но я хочу сказать, что это всего лишь моя личная история неудач, а не история города. Каким бы глубоким и часто встречающимся ни было это чувство разочарования, его не следует принимать за доказательное утверждение о смысле Нью-Йорка.
Общим у Теодора Адорно и Эдварда Саида, помимо общей судьбы, живших на Манхэттене в ХХ веке интеллектуалов в изгнании, было то, что этот еврей и этот палестинец разделяли убеждение, будто «современный человек может обрести свой единственный дом – пусть недолговечный и шаткий – только в литературе»[6].
Во всяком случае, работа над этой книгой еще больше отдалила меня от города, которому она посвящена. Она также сделала для меня более ясными ошибки моего собственного мышления. Хотя первые строки этой книги были написаны человеком, вдохновленным иллюзиями эпического величия, последние строки были написаны уже тем, кто осознал, что жить в собственном литературном произведении может казаться романтичным на бумаге, но на самом деле в реальности довольно пустое занятие.
Одно дело быть экспатриантом; другое – экслибрисом.
Введение
Гипотеза Розмана
Это исследование рукописи, которой никогда не существовало. Однако автор воображаемого текста реален. Зовут его Вальтер Беньямин. Вот несколько хорошо известных фактов из его биографии:
1892 Родился в Берлине в богатой семье ассимилировавшихся евреев.
1912 Поступил в университет, где уделял особое внимание философии и литературе.
1918 Дора Поллак, на которой он женился годом ранее, родила Стефана, их единственного сына. Брак продлился недолго.
1921 В карнавальном костюме, рядом с Элис Кронер, скончавшейся в конце 1980-х годов.
1925 Франкфуртский университет категорически отверг его докторскую диссертацию, без которой невозможно было получить серьезную преподавательскую работу в Германии. С академической точки зрения он на всю жизнь так и останется полным неудачником.
1927 Начинает независимое исследование для проекта Пассажи, известного также как Париж, столица XIX столетия. Он будет работать над этой книгой в течение следующих тринадцати лет. Это уникальный синтез философии, истории и литературной критики в беспрецедентной попытке создать теорию нашего существования в эпоху модерна. Написанная по большей части во Французской национальной библиотеке, эта незавершенная работа станет его magnum opus.
1932 На Ибице, где стоимость жизни была всё еще в пределах его скудных доходов.
1937 Гонорары от литературной деятельности не обеспечивают сносного существования, а жизнь в Париже во время роста могущества Третьего рейха тревожит шаткостью политического положения. Одним из последних лучей надежды становится работа для Института социальных исследований в Нью-Йорке, который выплачивает ему ежемесячную стипендию и оформляет въездную визу в США, а также снимает квартиру в Верхнем Вест-Сайде (Западном Центральном парке).
1940 Спасаясь от наступающей немецкой армии, он оказывается в Портбоу, небольшом испанском городе недалеко от границы с Францией. Поскольку для посадки на пароход в Америку требуется выездная виза, которая у него отсутствует, местные власти твердо намерены отправить его обратно в оккупированную Францию. Точные обстоятельства его смерти неясны по сей день, но считается, что в отчаянии он принял смертельную дозу морфина.
1947 Рукопись проекта Пассажи, укрытая во время войны Жоржем Батаем в архивах Национальной библиотеки Франции, извлекается на свет и отправляется в Нью-Йорк.
1982 Долгожданное издание незаконченного проекта укрепляет позиции Беньямина как одного из величайших интеллектуалов XX века и способствует присвоению ему почти мифического статуса среди следующих поколений ученых и писателей.
В то время как эта хронология основана на фактах, всё последующее является их альтернативным прочтением, вымышленным и гипотетическим:
1940 Беньямин, попавший в безвыходную ситуацию в Портбоу, видит только один способ спасти свою жизнь. Он инсценирует самоубийство и с помощью одного испанского врача выдает невостребованное тело из морга за свое. Добравшись до Лиссабона с поддельным удостоверением личности, он садится на корабль, следующий в Нью-Йорк. Человек, который уже опубликовал множество эссе под разными псевдонимами, становится Чарльзом Розманом, в честь Карла Россмана, главного героя романа Франца Кафки Америка (первоначально называвшегося Пропавший без вести). Обратите внимание, что он убирает роковую «K» из своего англизированного имени.
1941 Попутчик, с которым он знакомится на корабле, помогает ему устроиться в отдел по работе с корреспонденцией в знаменитом небоскребе Daily News на пересечении Сорок второй улицы и Второй авеню. Беньямин решает не выходить на связь ни со своими многочисленными друзьями-эмигрантами, живущими в США (такими как Эрнст Блох, Теодор Адорно, Макс Хоркхаймер, Зигфрид Кракауэр, Бертольт Брехт и Ханна Арендт), ни кем-либо еще. Сохраняя полную анонимность заимствованной им личности, он живет будто бы загробной жизнью призрака, исследующего свой новый город и преследуемого им. Вместо того чтобы оспаривать сообщения о своей смерти, он принимает эту новую уединенную жизнь, это посмертное существование так, как если бы оно было его личным воскресением.
1957 Уйдя с работы и существуя на скромную пенсию, он начинает регулярно посещать Публичную библиотеку на Пятой авеню, недалеко от своего старого места службы. Его ежедневные исследования приводят к созданию сиквела Пассажей, которому он дает название Манхэттенский проект, или Нью-Йорк, столица XX столетия. Работа над этой рукописью станет его единственным занятием на всю оставшуюся ему жизнь. Это «театр всей его борьбы и всех его идей»[7].
1977 Фотография, сделанная в главном читальном зале библиотеки, на которой, возможно (а возможно, и нет), Беньямин за работой.
1987 В один ненастный день в начале ноября, покидая здание библиотеки, он поскальзывается на высокой лестнице и скатывается на тротуар. Жизнь покидает его девяностопятилетнее тело еще до приезда скорой помощи, и фельдшер констатирует смерть (во второй раз). После того как скорая увозит тело, библиотекарь Беатрис Уолд, единственный человек, с которым он разговаривал в последние годы, забирает оставленный на улице портфель. В нем все его сохранившиеся бумаги.
1996 Перед своей смертью Уолд завещает хранившуюся у нее рукопись книги Манхэттенский проект Публичной библиотеке Нью-Йорка, где она каталогизируется как бумаги Чарльза Розмана, не привлекая никакого внимания исследователей.
2008 Я случайно натыкаюсь на рукопись, просматривая каталог библиотеки. К бумагам приложено письмо Уолд, в котором излагаются вышеупомянутые биографические данные (однако она ничего не знает ни об истинной личности Розмана, ни о значении его исследований). Тщательное расследование убедительно доказывает авторство этого текста.
Два допущения, которыми руководствуется эта книга, столь же каверзны, сколь и абсурдны: что, если всё это правда и Манхэттенский проект действительно существует? Что бы мы прочли в этой книге, которая не была написана? Ведь Беньямин действительно (и весьма загадочно) написал незадолго до своей смерти: «Исторический метод – это филологический метод, основанный на прочтении книги жизни. „Прочесть то, что никогда не было написано“, – так сказано у Гофмансталя. Читатель, о котором говорится здесь, и есть настоящий историк»[8]. Если мы воспримем совет Беньямина буквально, мы сможем рассматривать упомянутые вопросы всерьез, а не как некий постмодернистский фокус. Если мы примем гипотезу Розмана, это будет означать, что пресловутые границы, отделяющие реальность от фантазии, текст от комментария, автора от переводчика, с этого момента становятся условными. Это определенно поднимет еще один вопрос: чей голос мы слышим в этом тексте? Слышим ли мы его голос, или это мой голос, или один из многочисленных источников, цитируемых кем-то из нас? На что кто-то однажды заметил: «Какая разница, кто говорит»[9].
Далее следует моя попытка разобраться в сотнях отдельных неподшитых страниц, заполненных миниатюрными рукописными буквами на несколько неправильном английском, которые составляют найденную рукопись. Поскольку в дальнейшем биографические детали будут сведены к минимуму, а цитаты из самого текста будут ограничены цитатами, извлеченными самим Беньямином из его многочисленных источников, моя книга будет представлять собой работу по чисто текстовой интерпретации. Другими словами, это будет не репродукция Манхэттенского проекта, а его анализ. Следовательно, ее можно рассматривать как произведение вторичной литературы, если принять во внимание две вещи: во-первых, Беньямин воспринимает городскую среду как книгу, которую необходимо постоянно читать и интерпретировать; во-вторых, его собственные произведения имеют такую же структуру, как метрополис. Это его «город как текст» и «текст как город»[10].
Тема моей книги – в равной степени и автор по имени Вальтер Беньямин, и город под названием Нью-Йорк. Тем не менее ее успех или неудача должны оцениваться скорее по соответствию месту, нежели философу. Как практически любого автора, кому когда-либо удалось написать об этом городе что-нибудь достойное внимания, Беньямина следует разжаловать в писатели-невидимки, творящего от имени Нью-Йорка. Вслед за Ремом Колхасом мы могли бы сказать, что, как и у многих важных общественных деятелей, у города нет ни времени, ни желания, ни возможности спокойно размышлять о событиях своей жизни и степенно излагать их в книгах[11]. Вместо этого он нанимает множество писателей-призраков, которые будут счастливы выполнить за него эту работу. Манхэттенский проект Беньямина – этот эпический монтаж размышлений и цитат из кажущегося бесконечным множества текстов, связанных с Нью-Йорком, – несомненно, должен заслужить своему призрачному компилятору почетное место среди его коллег по цеху. Но если это действительно так, то и я не более чем призрак, работающий на призрак, нанятый призраком.
По-гречески гипотеза означает «то, что находится под тезисом»[12]. Как и проект Пассажи, Манхэттенский проект берет реальное место и низводит его. Эти тексты способны выполнять подобный искусный трюк, поскольку не пытаются прикидываться, что сообщают о реальности, в которой мы живем (тезис). Взамен они позволяют нам наблюдать, что происходит с нашей должным образом принятой реальностью, когда содержащиеся в них идеи располагаются под ней. То, что там находится, может оказаться опорой, а может и бомбой. Хотя гипотеза как таковая не делает прямой заявки на истинность, истинность зависит от гипотезы, лежащей – или скрытой – в ее основе. Иногда ложь – лучший способ сказать правду.
Но у гипотезы есть еще одна важная функция, которую она может исполнять. В античном театре под «гипотезой» понималось что-то вроде программки, которую в наши дни раздают зрителям перед началом спектакля. Классическая гипотеза дает краткое изложение сюжета, описывает сцену, перечисляет актеров и сообщает различную информацию о постановке и драматурге. Манхэттенский проект можно рассматривать как гипотезу и в этом смысле, поскольку он призван прояснить в сжатой форме сложную драму, которая разворачивается перед нашими глазами – не только в этом конкретном городе, но также, по синекдохе, в других частях этого мира.
«Настоящее можно читать как текст, – пишет Беньямин. – Мы открываем книгу того, что произошло»[13]. Но философская книга, посвященная городу, отличается от научной Книги Природы. При этом точно так же, как филология является комментарием к тексту, Беньямин трактует теологию как «комментарий к реальности»[14]. Неизвестно, продолжает ли Бог по-прежнему наблюдать за нами сверху, но даже если и продолжает, возможно, он больше не записывает наши имена ни в Книгу Живых, ни в Книгу Мертвых. Вместо этого он, вероятно, просто время от времени заглядывает в рукопись Беньямина, как театральный зритель заглядывает в свою программку всякий раз, когда происходящее на сцене становится слишком запутанным или невыносимым.
Часть первая
Беньямин растворяет свою жизнь в сценической обстановке[15].
Сьюзен Сонтаг
Глава 1. Беньямин в Нью-Йорке
«У меня не осталось времени, чтобы написать все письма, которые я хотел бы написать»[16]. Эти, как мы думаем, последние слова, написанные Беньямином в 1940 году, не могли быть дальше от истины. Его трагедия балансирует на грани комедии. Итак, прежде чем мы приступим, позвольте мне чуть охладить ваши надежды и энтузиазм. Если заняться сравнительным чтением Манхэттенского проекта и Пассажей, может создаться впечатление, что это детища двух разных авторов. Не исключено, что знакомые с ранним европейским творчеством Беньямина будут несколько озадачены тем, куда он свернул в своей более поздней работе. Для преданных последователей «Святого Вальтера» это, вероятно, будет кощунством. Тем не менее не буква, а дух работ его проекта о парижских пассажах позволяет сопоставить их с его американскими сочинениями.
Чтобы это понять, надо принять во внимание внешние факторы, которые не могли не вызвать изменений в его взглядах: травма, нанесенная войной; новое имя, город, язык и культура; шестнадцать лет одиночества и молчания – лет, которые он провел, выполняя рутинную работу в отделе корреспонденции; изменившийся после войны интеллектуальный и политический климат; монашеская жизнь и преклонный возраст. Это совсем не значит, что Манхэттенский проект можно презрительно отбросить как малоинтересный, устаревший и несвоевременный плод лишенного корней или дезориентированного ума. Если предположить, что на составление рассматриваемой рукописи действительно ушли последние три десятилетия его жизни, можно представить, насколько скрупулезной и тщательной была работа над последним в действительности написанным им словом.
«Речь побеждает мысль, – гласит девиз Беньямина, – но письмо повелевает речью»[17]. Несмотря на то что аскетический образ жизни исключал его из круга общения современников и позволял приоткрыть лишь самую малую часть того, что мог предложить своему жителю Нью-Йорк, возможности погрузиться в бесчисленные рассказы о городе, легко доступные в постоянно растущих стопках книг и журналов в Публичной библиотеке, очевидно, было достаточно, чтобы насытить его ненасытный интеллект.
«Действие может, конечно, быть таким же тонким, как мысль. Но мысль должна быть грубой, чтобы воплотиться в жизнь»[18]. Беньямин выучил этот урок, преподанный Брехтом в 1930-х годах. Однако прошло два десятилетия, прежде чем он наконец нашел способ применить это знание в литературной практике. По сравнению с большинством многословных запутанных текстов, написанных им до своего инсценированного самоубийства, простой и прагматичный язык его последней книги, похоже, испытал сильное влияние того, что может предложить американская литература. Проза Манхэттенского проекта похожа на открытую ладонь. Ее неограненную мысль можно охарактеризовать как minima philosophia. Она сознательно противоречит нашим академическим ожиданиям.
На первой странице рукописи помещен эпиграф из Уистена Хью Одена: «Печален Эрос, городов строитель»[19]. В случае Беньямина слово «строитель» следует заменить на «философ». Заметьте также, что, несмотря на печаль, именно Эрос, греческий бог любви и фрейдистский символ инстинкта продолжения жизни, продолжает руководить этим урбанистическим экспериментом. Ангел меланхолии, паривший над европейскими текстами Беньямина, будет время от времени осенять своим крылом страницы нью-йоркских рукописей, но последний проект Беньямина – результат чувства большего, чем сплин.
В эссе, которое Арендт посвятила Беньямину в 1968 году, она вспоминает, что он не то чтобы с нетерпением предвкушал запланированный отъезд в Америку, «где, как он обычно повторял, люди, вероятно, не найдут, чем его занять, кроме как возить по стране, выставляя напоказ как „последнего европейца“»[20]. Но, читая Манхэттенский проект, я начал понимать, что его опасения не были оправданы. Хотя называть Беньямина американским писателем было бы неуместно, и ни разу на протяжении всей рукописи он не говорит о себе как о жителе Нью-Йорка, я не мог избавиться от образа автора как «последнего жителя Нью-Йорка»[21], который пишет свою книгу в промежутках между мрачными прогулками по руинам, оставшимся от его любимого города после того, как всё его население было уничтожено каким-то апокалиптическим событием вроде потопа.
На небесах послевоенного Нью-Йорка Беньямин жил жизнью «звезды, лишенной атмосферы»[22]. Поскольку этот человек-невидимка максимально избегал контактов с людьми, он мог легко прийти к мысли, что находится на необитаемом острове, несмотря на то что на самом деле он жил в самом густонаселенном месте на земле. По этой причине нельзя исключить, что C. R. – инициалы Чарльза Розмана – являются перевертышем инициалов Робинзона Крузо – R. C. (Robinson Crusoe). Поскольку город в чем-то подобен языку, неудивительно, что Беньямин не мог до конца освоиться ни в Нью-Йорке, ни в английском. Но именно оттого, что он держался на определенной дистанции от предмета своего исследования – живя при этом в самом его сердце, – ему удалось увидеть этот обитаемый остров, как никому другому.
Обратите внимание, например, на то, как опыт жизни в том же месте и в то же время подвиг Адорно на яростную критику «массовой»[23] культуры, на призывы к читателю беречься от якобы множества болезней современности, в диапазоне от джаза до веселья. Беньямин оценил способность Адорно к обнаружению и разоблачению множества коварных ловушек жизни в ХХ веке. Но, расходясь с теми мыслителями, «которые так тщательно изучили все оттенки алчности»,[24] и отдавая должное их проницательности, Беньямин чувствовал, что его собственный вклад должен быть другим. Вслед за Карлом Андре придерживаясь принципа разграничения искусства и культуры, он однажды заявил: «Философия – это то, что мы делаем. Критика касается того, что делают с нами». Так что предупреждение Адорно в письме к Беньямину в 1935 году об опасности «отказа от категории Ада»[25] нельзя счесть абсолютно необоснованным.
В Нью-Йорке Беньямин пытался написать отчет о том, что он когда-то называл «водоворотом в потоке становления»[26]. Он говорит об этом в длинном отрывке, дословно скопированном из проекта Пассажи, за исключением того, что «Париж» заменен на «Манхэттен»:
Немногие предметы истории человечества изучены настолько же хорошо, как история Манхэттена. Десятки тысяч томов посвящены исключительно исследованию этого крошечного пятнышка на поверхности Земли. ‹…› Многим его улицам посвящена собственная специальная литература, и мы располагаем исследованиями о тысячах самых неприметных домов. ‹…› В основе привлекательности Нью-Йорка для людей лежит та же красота, которая свойственна грандиозным пейзажам, точнее сказать, вулканическим ландшафтам. Манхэттен в социальном плане является аналогом тому, чем является Везувий в географическом: угрожающий, опасный, постоянно действующий очаг революции. Но как склоны Везувия, благодаря покрывающим их слоям лавы, превратились в райские сады, так и лава революций представляет собой уникальную плодородную почву для расцвета искусства, праздника и моды[27].
Еще одно интересное сходство между беньяминовским анализом Парижа и Нью-Йорка состоит в том, что оба проекта являются плодами тщательного литературного монтажа, намеренно оставленного во фрагментарной форме. Разница в том, что европейский Беньямин всё еще придерживался, пусть и без энтузиазма, некоего целостного взгляда на изначальную, «органическую тотальность»[28]. Поэтому ему требовалось осознавать каждый фрагмент в контексте трагического размышления или переживания катастрофы. Американский Беньямин, однако, поощряет фрагментацию, не пытаясь вернуться, как он это делал в прошлом, к представлениям о руинах и утратах, к оплакиванию и катастрофе. Подобно поэтическим размышлениям Уолта Уитмена об ансамблях городских образов, теоретическая дифракция Беньямина формирует мозаику из форм жизни, которые всё еще могут составлять кажущееся однородное целое, называемое Нью-Йорком, но только как сознательную абстракцию, только до тех пор, пока любое предположение о существовании грандиозного урбанистического нарратива осознается как чистый вымысел. Подобно изображению столичной толпы Эдгаром Алланом По, эта философия Нью-Йорка (или лучше назвать это парафилософией?) демонстрирует, что «описание путаницы не то же самое, что путаница в описании»[29].