* * *
Deux ex machina
Ударь мужчину, помоги женщине, и вряд ли ты поступишь несправедливо.
Одно из многих изречений рядового Мельванея
«Невыразимые» давали бал. Они взяли у артиллеристов семифунтовик, увили его лаврами, натерли пол для танцев, так что он стал гладким, как лед, приготовили такой ужин, какого никто никогда не едал, и у дверей комнаты поставили двух часовых, поручив им держать подносы с программами. Мой друг, рядовой Мельваней, был одним из этих часовых, так как он принадлежал к числу самых рослых малых в полку. В разгаре танцев часовых освободили, и Мельваней пошел помогать сержанту, который заведовал ужином. Не знаю, сержант ли отдал, или Мельваней взял, одно верно: во время ужина я увидел, что на крыше моей кареты сидят Мельваней и рядовой Орзирис с большим куском окорока, с караваем хлеба и с половиной страсбургского пирога, а также с двумя бутылками шампанского. Поднимаясь на карету, я услыхал, как Мельваней говорил:
– Еще хорошо, что танцы бывают реже, чем дежурства, не то, честное слово, Орзирис, сынок мой, я не был бы, как говорится, лучшей жемчужиной в короне полка, напротив, осрамил бы его.
– Передай-ка мне любимое зелье полковника, – сказал Орзирис. – Но почему ты клянешь свою порцию? Это пенистое пойло – недурная штука.
– Ах ты, невежественный дикарь: пойло! Шампанское мы пьем, пойми – шампанское! И я совсем не против него. Вся беда в истории с маленькими кусочками черной кожи. Знаю, что из-за них я к утру буду совсем болен. И что это такое?
– Гусиная печенка, – сказал я, поднимаясь на крышу кареты. Я знал, что сидеть с Мельванеем интереснее, чем танцевать.
– Гусиная печенка? Вот что! – сказал Мельваней. – Право, я думаю, следовало бы вырезать печенку из сержанта Меллинса. В жаркие дни и холодные ночи у него уйма печенки. Целые бочки! И он говорит: «Сегодня я весь печенка», – и посылает меня на десять дней в карцер за самый крошечный стаканчик, который когда-либо вливал в себя хороший солдат.
– Мельванея взяли под арест, когда он вздумал купаться во рву форта, – пояснил мне Орзирис. – Он находил, что, на взгляд всякого богобоязненного человека, в барракских бочонках для воды слишком много пива. Еще тебе повезло, Мельваней, ты легко отделался.
– Ты находишь? А мне сдается, что со мной поступили жестоко в сравнении с тем, что я делал прежде, в те дни, когда мои глаза видели яснее, чем теперь. Боже ты мой, сержант пришпилил меня! Это меня-то, который спас репутацию человека получше его. Он поступил гнусно, и это доказательство власти зла.
– Бросьте толки о власти зла, – сказал я. – Чью репутацию вы спасли?
– Можно пожалеть, что не свою собственную, но я вечно хлопотал о других больше, чем о себе. И всегда я был такой, всегда совал нос в чужие дела. Ну, слушайте. – Он устроился поудобнее. – Я вам расскажу. Понятно, без настоящих фамилий, так как в дело была замешана офицерская леди; не скажу я вам также, где произошло дело; место может выдать человека.
– Ладно, – лениво протянул Орзирис, – видимо, будет запутанная история.
– Во времена оны, как говорится в книжках, я был рекрутом.
– Да неужели? – насмешливо сказал Орзирис. – Это удивительно!
– Орзирис, – произнес Мельваней, – попробуй еще раз открыть рот… и я, извините, сэр, я схвачу тебя за штаны и швырну!
– Хорошо, молчок! – ответил Орзирис. – Так что же случилось, когда ты был новобранцем?
– Я служил лучше, чем ты, но не в том дело. Скоро я возмужал, ах, каким же молодцом был я пятнадцать лет тому назад! Меня звали «Бык Мельваней», и, ей-ей, я нравился женщинам, они так и льнули ко мне. Честное слово!.. Орзирис, эй ты, малыш, чего скалишь зубы? Не веришь, что ли?
– Нет, нет, – сказал Орзирис, – но я уже слыхал это.
В ответ на его дерзость Мельваней только высокомерно махнул рукой и продолжал:
– Офицеры полка, в котором я служил, были истыми офицерами; все – благородные люди, воспитанные, с такими хорошими манерами, каких теперь не увидишь. Все были хороши, кроме одного капитана. Скверная выправка, слабый голос, некрепкие ноги… А эти три вещи – признаки плохого служаки. Запомни это, Орзирис, мой сынок!
У нашего полковника была дочь; одна из тех овечек, которые точно шепчут: «Ах, подними меня и неси на руках, не то я умру». Такие создания – настоящая добыча для людей, вроде капитана; и он вечно вертелся около нее, ухаживал за ней, хотя полковник то и дело повторял дочке: «Пожалуйста, милочка, подальше от этого животного». Тем не менее отец не решался отослать ее куда-нибудь подальше от греха: он давно овдовел, и кроме нее у него не было никого.
– Погодите, Мельваней, – остановил я рассказчика, – как вы узнали все это?
– Как? – презрительно крякнув, сказал Мельваней. – Правда, я, стоя на дежурстве, обращаюсь в деревянный чурбан, но разве из-за этого я должен, как слепой, держать… держать канделябр в руке, пока вы собираете карты, разве не смею видеть и чувствовать? Нет, я вижу все. На дежурстве, когда мои настоящие глаза смотрят в одну точку, у меня на спине, в башмаках и в коротких волосах на затылке сидят другие глаза. Откуда я знаю? Поверьте слову, сэр: в полку всегда известно все и еще больше, чем все; в противном случае, к чему годился бы сержант офицерской столовой? Зачем также жена этого сержанта купала бы майорского ребенка? Одним словом, вот что: капитан имел плохую выправку, отчаянно плохую, и, в первый раз окинув его взглядом, я сказал себе: «Ах ты, бентамский петушок из милиции! Петушок из Госпорта! (Он явился к нам из Портсмута.) Придется тебе пообрезать гребешки; это я-то думаю, и, по милости Божьей, Теренс Мельваней обстрижет их».
Вот он принялся кружить около дочери полковника, мурлыкал, напевал и выделывал всякие шуры-муры, а эта невинная бедняжка смотрела на него, точь-в-точь как комиссариатский бык на полкового повара. У него были скверненькие, торчащие черненькие усишки, и каждое-то слово он закручивал и изворачивал. Ох! Это был хитрый человек и по природе лгун. Есть прирожденные лгуны. Вот и он был таким. Я знал, что он по уши в долгу; кроме того, знал я о нем еще много разных разностей, но из уважения к вам, сэр, умолчу о них. Часть известного мне знал и полковник; он не хотел иметь с ним дела, и, судя по тому, что произошло позже, капитан подозревал это.
Вот раз офицеры и офицерские леди, вероятно со скуки, а то они не затеяли бы ничего подобного, решили устроить любительский театр. Вы много раз видели эти зрелища, сэр, и знаете, что это плохая забава для тех, кто сидит на заднем ряду и колотит ногами о пол, ради чести своего полка. Мне приказали быть за сценой, тащить это, поднимать то. Дело было нетрудное и даже приятное, благодаря пиву и девушке, одевавшей офицерских леди… (Она умерла в Аггра, двенадцать лет тому назад.) Они играли штуку, которая называется «Обрученные»; вы, может, слышали о ней? И дочь полковника представляла горничную. А капитан был малым по имени Брум, Сприт Брум звали его в пьесе. Тогда-то я и увидел то, чего не замечал раньше, а именно, что он не джентльмен. Они слишком много бывали вместе, эти-то двое! И все шушукались, прячась за декорациями, которые я менял; кое-что я слышал, и мне хотелось, до смерти хотелось, обрезать ему гребешок. Он все шептался с ней, уговаривал ее согласиться на какой-то скверный план; она пыталась противиться; только видно было, что воли у нее немного. Удивляюсь, право, что в те дни мои уши не выросли на целый ярд, я так усердно слушал! Но я делал вид, что ничего не замечаю; поднимал одну вещь, опускал другую; все как полагалось, и, думая, что я не могу слышать, офицерские леди говорили между собой: «Какой услужливый молодой человек этот капрал Мельваней». Я был тогда капралом. После меня понизили, но все равно, в свое время я был капралом.
Хорошо-с, дело шло, как обыкновенно при любительских представлениях, и хотя я подозревал многое, но только во время репетиции в костюмах мне стало ясно, что эти двое – негодяй и дурочка (какой ей и полагалось быть) – решились на «уклонение».
– На что? – спросил я.
– На уклонение. Вы называете это побегом. Исключая те случаи, когда все совершается по правилам, – отвратительно и грязно увозить от родителей единственную дочь, девушку, которая сама себя не понимает. В комиссариате был сержант, и он объяснил мне, что такое уклонение. Я вам расскажу…
– Продолжай об этом проклятом капитане, Мельваней, – прервал его Орзирис, – комиссариатские сержанты дело неинтересное.
Мельваней признал справедливость его замечания и продолжал:
– Я понимаю, что ни полковник, ни я не дураки; меня считали самым бойким солдатом в полку, а полковник был лучшим командиром в целой Азии. Итак, все, что говорили он или я, было сущей правдой. Мы оба знали, что капитан дурной человек, но по причинам, о которых я уже раз умолчал, мне было известно больше, чем моему полковнику. Я, скорее, исколотил бы капитана прикладом моего ружья, чем позволил бы ему украсть девушку; все святые знают, что, женится он на ней или не женится, ей все равно пришлось бы мучиться, и, во всяком случае, вышел бы дьявольский скандал. Но я никогда не поднимал руку на своего офицера… Однако теперь, вспоминая о прошлом, считаю это чудом.
– Мельваней, светает, – сказал Орзирис, – а мы не ближе к делу, чем были в самом начале. Одолжи мне свой кисет. В моем – труха.
Мельваней подал ему свой кисет, набил заново и собственную трубку.
– Последняя репетиция подходила к концу. Меня мучило любопытство, и потому я остался за кулисами, когда декорации сменили. Я лежал под какой-то штукой с нарисованным коттеджем и распластался, как мертвая жаба. Эти двое шептались; она вздрагивала и хватала ртом воздух, точно только что вытащенная на берег рыба. «Уверены ли вы, что все готово?» – говорит он или произносит «слова подобного значения», как выражаются во время военных судов.
– Верно, как смерть, – говорит она, – только мне кажется, мы поступаем ужасно жестоко по отношению к моему отцу.
– К черту вашего отца, – говорит он или что-то в этом роде. – Все устроено, все ясно. По окончании дела Джунги подаст карету, вы преспокойно приедете на станцию к двухчасовому поезду; а в вагоне буду я с вашей одеждой.
«Ага, – думаю, – значит, в дело замешана ее айя (туземная няня). Айи – ужасно скверная вещь. Не связывайтесь с ними!» Тут капитан принялся умасливать бедняжку, а тем временем офицеры и офицерские леди ушли; свет потушили. Для объяснения «теории бегства», как говорят мушкетеры, вам следует узнать, что после дурацких «Обрученных» разыгрывали пьеску под названием «Парочки», в которой речь шла о «парочках» того или иного рода. Девушка играла в ней, капитан – нет. Я подозревал, что после окончания пьесы он отправился на станцию с ее вещами. Меня особенно беспокоили эти вещи; ведь я знал, как неприлично офицеру, капитану, шататься по свету с бог знает каким «трузо» на руках, что это вызовет сплетни.
– Погоди, Мельваней. Что это за «трузо»? – спросил Орзирис.
– Сын мой, ты невежественный парень. Когда девушка выходит замуж, ее наряды и все остальное называются «трузо». [1] То же самое бывает, когда она бежит, хотя бы с самым отъявленным негодяем во всех списках армии.
Итак, я придумал план кампании. Дом полковника стоял на расстоянии добрых двух миль от театрального барака. Наступило время спектакля. «Денис, – говорю я моему черному сержанту, – если ты меня любишь, одолжи мне на время твою одноколку, потому что у меня сердце не в порядке, и ноги мои разболелись от хождения взад и вперед». И Денис дал мне одноколку, а в нее был запряжен прыгающий, брыкающийся рыжий конь. Когда все приготовились к первой сцене «Обрученных» (она была очень длинная), я выскользнул из барака и шмыгнул в экипаж. Матерь небесная! Задал я рыжему жару, и он влетел во двор полковника, как дьявол, на задних ногах. Дома были только слуги; я прокрался к черному ходу и встретил айю.
– Ах ты, бесстыдная черная Иезавель, – говорю я ей, – ты за пять рупий продаешь честь своего господина; уложи-ка всю одежду мисс-сахиб, да живей! Это приказание капитана-сахиба. Мы едем на станцию. – Замолчав, я прижал свой палец к своему же носу с видом отчаянного плута.
– Хорошо, – сказала айя; тут я окончательно убедился, что она в заговоре, принялся говорить этой корове все сладости когда-либо слышанные мной на базарах, и попросил ее торопиться. Пока айя укладывала вещи, я стоял возле дома и покрывался потом: ведь в театре ждали, чтобы я сменил декорации для второй сцены, и я отлично знал это. Ну, признаюсь, для бегства молодой девушки нужно собрать столько же вещей, сколько берет целый полк для перехода. «Да помогут святые рессорам Дениса, – подумал я, навалив на одноколку все эти узлы да тюки, – потому что от меня им не ждать пощады».
– Я тоже еду, – сказала айя.
– Нет, не едешь, – отвечаю я, – приедешь позже. Жди. Я скоро вернусь и принесу тебе денег. Ах ты, мародерка, и… – все равно, как я назвал ее еще.
Тогда я отправился, и по особому приказу Провидения… поймите, я делал хорошее дело… – рессоры Дениса выдержали. «Когда капитан пойдет за вещами, – подумал я, – он будет волноваться». В конце «Обрученных» капитан сел в свой кабриолет и поехал к дому полковника, а я сидел на лестнице и смеялся. Раза два-три я заглядывал в театральный барак, чтобы посмотреть, как продвигается маленькая пьеса; когда же она подошла к концу, я шмыгнул за дверь, остановился между экипажами и очень тихо позвал: «Джунги!» Одна карета тотчас двинулась, и я махнул рукой кучеру. «Отъезжай», – сказал я, и он поехал прочь. Когда я нашел, что достаточно отъехали, я прямо-прямехонько хватил его по переносице; он повалился с таким журчанием в горле, какое слышишь в пивном котле, когда в нем мало жидкости. Я побежал к своей одноколке, захватил все вещи мисс и втиснул их в карету. А пот так и катился по моему лицу. «Скорее домой, – сказал я первому попавшемуся мне саису. – Надо подобрать одного человека. Он тяжело болен. Уволоки его подальше. И если ты скажешь хоть слово о том, что увидишь, я измолочу тебе лицо так, что твоя собственная жена не поймет, кто перед ней». Я услыхал топот ног. Значит, пьеса кончилась, и я побежал опускать занавес. Вот все вышли. Девушка спряталась за одним из столбов крыльца и сказала: «Джунги», да таким тихим голосом, что и заяц не испугался бы. Я кинулся к карете Джунги, схватил с козел старую лошадиную попону, завернул в нее свою голову и все остальное тело и поехал к тому месту, где стояла дочь полковника.
– Мисс-сахиб, – говорю. – Вы на станцию? Приказание капитана-сахиба. – Не проронив ни слова, она уселась между своими вещами.
Я подобрал вожжи, как паровоз, полетел к ее дому и приехал туда раньше, чем вернулся полковник. Девушка подняла крик, и я думал, что она умрет; из дома выбежала айя и принялась болтать о том, что капитан приезжал за вещами и отправился на станцию.
– Вынимай багаж, чертовка! – говорю я ей. – Не то я тебя зарежу.
Показались фонари экипажей, которые ехали от театрального барака; они двигались через учебную площадку. Боже, как работали эти женщины, мисс и ее айя, перетаскивая в дом тюки и чемоданы. Мне смерть как хотелось им помочь, но я удержался, не желая, чтобы меня узнали; я сидел, закутанный в попону, кашлял и благодарил всех святых за то, что стояла безлунная ночь.
Когда вещи снова были в доме, я даже не попросил бакшиша, а, потушив фонари своей одноколки, помчался в противоположную сторону от экипажей. Вдруг я увидел валявшегося на дороге негра и соскочил с козел, чуть не наехав на него. Право, мне казалось, что в эту ночь Провидение за меня. Это был Джунги; его нос совсем расплющился; он весь онемел, окоченел. Вероятно, его скинули с козел. Мошенник скоро очнулся. «Тс!» – сказал я ему, но он завыл.
– Ах ты, ком черной грязи, – прошипел я, – так-то ты правишь своим гхарри? Карета должна была ехать чуть ли не к границе страны, а ты валяешься, как свинья! Поднимайся, кабан! – Я повысил голос, услышав стук кабриолета. – Поднимись да зажги фонари, не то тебя задавят. – Мы с ним были на дороге к станции.
– Что это здесь, черт возьми? – раздался голос капитана, и я понял, что он в бешенстве.
– Пьяный кучер гхарри (кареты), сэр, – ответил я. – Я видел, как гхарри несся через лагерь, а теперь отыскал и пьяницу.
– А! – сказал капитан, – а как его зовут? – Я наклонился и сделал вид, что слушаю.
– Он говорит, что его зовут Джунги, сэр.
– Подержи-ка мою лошадь, – сказал капитан своему кучеру, соскочил на дорогу и принялся хлестать Джунги. Офицер обезумел от злости и ругался, как грубиян, каким он и был всегда.
Мне показалось, что капитан убьет Джунги, а потому я сказал: «Довольно, сэр, не то вы его заколотите до смерти». Тогда все бешенство офицера обратилось на меня, и он загнал меня проклятиями в ад и таким же способом выгнал оттуда. Я держал под козырек и стоял навытяжку.
– Сэр, – сказал я, – у каждого человека в этом мире есть свои права; и сдается мне, что многих исколотили бы прямо всмятку за сегодняшние дела… которые, как вы видите, сэр, не удались. «Теперь, – подумал я, – ты, Теренс Мельваней, сам перерезал себе горло, потому что он ударит тебя, а ты собьешь его с ног во спасение его души и навлечешь на себя вечный позор».
Но капитан не вымолвил ни слова. Он бросил Джунги, сел в своей кабриолет и уехал, не сказав мне «до свидания», а я вернулся к баракам.
– А что же было потом? – в один голос спросили мы с Орзирисом.
– Это все, – ответил Мельваней. – Никогда ни слова не слыхал я больше об этой истории. Я узнал, что они не убежали, а только этого мне и хотелось. Ну, теперь сами посудите, сэр, неужели десятидневный арест – надлежащее обращение с человеком, который поступал так, как я?
– Во всяком случае, – заметил Орзирис, – в этот раз дело не шло о полковничьей дочери, и ты был сильно под хмельком, когда старался вымыться в канаве форта.
– Вот уж это, – допивая шампанское, произнес Мельваней, – совершенно лишнее и дерзкое замечание.
Рассказ рядового Леройда
И он рассказал историю.
Из хроники Гаутамы Будды
Далеко от офицеров, вечно требующих осмотра амуниции, далеко от чутких носов сержантов, которые унюхивают набитую трубку в свернутом постельном белье, в двух милях от шума и суеты бараков находится «Ловушка». Это старинный сухой колодец, узловатое искривленное пиппаловое дерево [2] бросает на него тень, высокая трава окаймляет его. Тут-то много лет назад рядовой Орзирис устроил склад такого своего имущества, мертвого и живого, которое нельзя было без опаски прятать в бараке. Он держал в колодце гуданских цыплят и фокстерьеров с несомненной генеалогией, на которых он имел более чем сомнительные права: Орзирис был прирожденный браконьер и принадлежал к числу самых ловких собачьих воров в целом полку.
Никогда снова не вернутся те долгие, тихие вечера, во время которых Орзирис, слегка насвистывая, походкой врача-хирурга расхаживал между своими пленниками; Леройд сидел в нише, давая ему мудрые советы относительно ухода за собаками, а Мельваней, свесив ноги с искривленного сука дерева, как бы благословляя, размахивал над нашими головами своими сапожищами и восхищал нас то военными и любовными рассказами, то отчетами о своих удивительных приключениях в различных городах и среди различных людей.
Теперь Орзирис завел лавочку для продажи чучел птиц, Леройд вернулся на свой родной дымный и каменистый север, очутился среди гула бедфордских ткацких станков; Мельваней же – седой, нежный и очень мудрый Улисс – устроился при земляных работах на Центрально-Индийской железнодорожной линии. Судите сами, могу ли я забыть старое время в «Ловушке»?
Этот Орзирис думает, будто он все знает лучше всех, и он вечно твердил, что она не настоящая леди, что в ее жилах течет смешанная кровь. Не стану спорить: лицо ее казалось слишком темным для англичанки, но она была леди, ездила в коляске, да еще на каких чудных лошадях, и волосы ее так блестели, что, право, вы могли бы видеть в них ваше отражение. Носила она также бриллиантовые кольца и золотые цепочки, шелковые да атласные платья. А не дешево продают товар в тех лавках, где материи достаточно для такой фигуры, какая была у нее. Звали ее миссис Де-Сусса, и я познакомился с ней из-за Рипа, собачки леди, жены нашего полковника.
Много перевидел я собак на своем веку, но этот Рип был самым хорошеньким образчиком умного фокстерьера. Право, я никогда не видел собаки лучше; он мог делать все, что вам угодно, только не говорил, и леди полковница дорожила им больше, чем любым христианином. У нее были собственные детишки, но в Англии, и Рип получал все те ласки, все то баловство, которые по праву принадлежали им.
Но Рип был разбойник, и у него вошло в обычай удирать из бараков и бегать повсюду, точно лагерное начальство во время инспекторского смотра. Раза два полковник вздул его, но Рип не обратил на это внимания; он продолжал свои осмотры, размахивая хвостом, ни дать ни взять делая флагами сигнал: «Спасибо, я здоров, а как вы?» Ну-с, полковник не умел обращаться с собаками, а это была славная собачонка, и немудрено, что она понравилась миссис Де-Сусса. Одна из десяти заповедей гласит, что человек не смеет желать вола своего соседа, ни осла его, но о терьерах там не сказано ни слова, и, вероятно, по этой-то причине миссис Де-Сусса желала Рипа, хотя постоянно ходила в церковь со своим мужем, который был настолько темнее ее, что, не будь у него такого хорошего пальто, вы могли бы, не солгав, назвать его чернокожим. Говорили, что он торгует индийской коноплей. И богат же был этот смуглый малый!
Рипа привязали, и здоровье бедняги пострадало. Поэтому леди полковница послала за мной: ведь было известно, что я понимаю толк в собаках. Она и спрашивает, что с ним такое? «Просто, – отвечаю я, – ему скучно, и он нуждается в свободе и обществе, как все мы, остальные. Вероятно, одна-две крысы скоро оживили бы его. Крысы, мэм, вещь низкая, – говорю я, – но такова уж собачья натура, ему нужно также погулять, встретить одну-другую собаку, побеседовать и подраться с ними, как подобает доброму христианину».
Тут она ответила, что ее собака никогда не дерется, что никогда не дерется также и порядочный христианин.
– Так зачем же тогда солдаты? – сказал я и принялся ей объяснять всевозможные собачьи свойства; а ведь если вы подумаете, то увидите, что собака – самая странная вещь в мире.
Псы учатся держаться, как настоящие, природные джентльмены, пригодные для самого лучшего общества. Говорят, сама «Вдова» [3] любит хороших собак и узнает породистого пса, как только увидит его; с другой стороны, они любят кидаться за кошками и знаются со всевозможными негодными уличными бродягами, ловят крыс и дерутся между собой, как дьяволы.
Вот леди полковница и говорит:
– Ну, Леройд, я с вами не согласна, но до известной степени вы правы, и я хотела бы, чтобы вы иногда брали Рипа на прогулку, только не позволяйте ему драться, бегать за кошками, вообще делать что-нибудь ужасное. – Вот ее собственные слова.
С этих пор Рип и я стали по вечерам гулять; он был такой собакой, которая делает честь человеку. С ним я наловил пропасть крыс, и раз мы устроили охоту в одной высохшей купальне, сразу за лагерем. Через несколько дней Рип стал веселеньким, как новая пуговица. Он бросался на больших рыжих собак-парий, точь-в-точь стрела из лука, и хотя весу в нем не было никакого, так неожиданно налетал на них, что они валились, как кегли от шара; когда же они кидались наутек, он бросался за ними, точно за кроликами. Также летел он и за кошкой, пробегавшей мимо нас.
Раз вечером мы с ним переправились через стену одного дома, за мангусом, которого он преследовал. Мы спустились около колючего куста; вдруг смотрим и видим миссис Де-Сусса. Закинула этак зонтик на плечо и смотрит на нас. «Ах, – говорит, – это тот хорошенький фокстерьер? Он позволит себя погладить, м-р солдат?»
– Да, позволит, мэм, – говорю я. – Он любит общество леди. Поди сюда, Рип, поговори с этой доброй леди. – И, видя, что мангус уже удрал, Рип подходит. Как джентльмен, он никогда не боялся и не бывал неловким.
– Ах, какая ты красивая, хорошенькая собачка, – говорит она таким поющим нежным голосом, какой всегда бывает у подобных леди. – Мне так хотелось бы иметь собачку вроде тебя. Ты такой милый, такой ужасно хорошенький. – И дальше болтает все, что, может быть, совсем не нужно благоразумной собаке, но что она переносит в силу хорошего воспитания.
Потом я заставил Рипа прыгать через мою трость, давать лапку, просить, умирать, словом, проделал с ним всякие штуки, которым дамы учат своих собак, хотя мне самому подобные вещи не нравятся: это делает из хорошего пса дурака.
В конце концов выясняется, что она, уже давно, так сказать, «делала глазки» Рипу. Видите ли: ее дети выросли, у нее было мало дел и она всегда любила собак. И вот миссис Де-Сусса спрашивает меня, не хочу ли я выпить чего-нибудь. Мы идем в гостиную, где сидит ее муж. Они оба принялись возиться с собакой, а я получил бутылку эля и несколько сигар.
Наконец, я ушел, но эта дама крикнула мне: «О, м-р солдат, пожалуйста, придите опять с этой хорошенькой собачкой!»
Я не обмолвился леди полковнице о миссис Де-Сусса и Рипе; сам он, конечно, тоже не сказал ничего. Я стал заходить к смуглой барыньке, каждый раз получал хорошую выпивку, пригоршню отличных сигар и болтал ей о Рипе то, чего и сам никогда не слышал: сказал, будто он получил в Лондоне первую награду на собачьей выставке; будто за него дали его воспитателю тридцать три фунта четыре шиллинга; будто его брат у принца Уэльского и, наконец, будто у него так же длинна родословная, как у любого герцога. Она все это глотала, и ей не надоедало восхищаться им. Но когда миссис Де-Сусса вздумала дать мне денег, и я увидел, что она очень полюбила собаку, я стал кое-что подозревать. Всякий может дать солдату на кружку пива, так, из вежливости, и в этом нет ничего худого, но, когда в вашу руку незаметно суют пять рупий, легко понять, что вас пытаются подкупить и соблазнить. К тому же миссис Де-Сусса стала поговаривать, что прохладная погода скоро окончится, что она отправится в Мунсури Пахар, а мы в Ревальпинди и что после этого она уж никогда больше не увидит Рипа, если только кто-то, кого она знает, не пожалеет ее.
Я рассказал Мельванею и Орзирису всю историю с самого начала до самого конца.
– Эта скверная старая леди задумала мошенничество, – сказал ирландец, – она соблазняет тебя, мой друг Леройд, и хочет заставить решиться на воровство; но я буду защищать твою невинность. Я спасу тебя от злых замыслов этой богатой женщины; сегодня же вечером я пойду с тобой и скажу ей слова истины и чести. Но, Джек, – прибавил он, покачивая головой, – на тебя не похоже, чтобы ты наслаждался хорошим пивом и тонкими сигарами в то время, как мы с Орзирисом бродили здесь и во рту у нас было сухо, как в известковых обломках. Да и курили-то мы всякую дрянь, купленную в винном погребке.
Ты нарочно сыграл скверную шутку со своими товарищами; в противном случае, зачем было бы тебе, Леройд, качаться на атласном стуле? Точно Теренс Мельваней не такой же человек, как любой продавец индийской конопли.
– Не будем говорить обо мне, – прибавил Орзирис, – такова жизнь. Люди, действительно способные украшать общество, остаются в тени, а такие неуклюжие йоркширцы, как ты…
– Ах, – сказал я, – ей нет дела до неуклюжего йоркширца, ей нужен Рип. В данном случае главное лицо – он.
На следующий день Мельваней, Рип и я отправились к миссис Де-Сусса, и, так как ирландец был ей незнаком, она сначала стеснялась. Но вы слышали, как Мельваней говорит, и вам нетрудно поверить, что он совсем очаровал ее. Она, наконец, сказала, что ей хочется увезти с собой Рипа в Мунсури Пахар. Тут Мельваней переменил тон и торжественно спросил ее, подумала ли она о последствиях? О том, что двое бедных, но честных солдат будут отправлены в ссылку на убийственные острова. Миссис Де-Сусса заплакала. Мельваней стал утешать ее, согласился, что Рипу было бы гораздо лучше в горах, чем в Бенгалии, и высказал сожаление, что Рип не может жить там, где его так любят. Он продолжал говорить то так, то иначе, наконец, бедная леди почувствовала, что для нее жизнь будет не в жизнь, если собачка не достанется ей.
И вдруг Мельваней внезапно говорит: «Рип будет у вас, мэм, потому что у меня чувствительное сердце, не то что у хладнокровного йоркширца; только это обойдется вам ни на пенни меньше, чем триста рупий».
– Не верьте ему, мэм, – говорю я. – Полковник не отдаст Рипа и за пятьсот.
– А кто говорит, что отдаст? – спросил Мельваней. – Я говорю не о продаже; ради этой доброй, хорошей леди сделаю то, чего в жизни не делал. Я украду Рипа.
– Не говорите о краже, – возразила миссис Де-Сусса. – Он будет так счастлив! Вы знаете, собаки иногда теряются, потом пристают к кому-нибудь. А Рип любит меня, и я люблю Рипа, как никогда не любила ни одну собаку, и он должен быть у меня. Если бы мне дали его в последнюю минуту, я увезла бы его в Мунсури Пахар, и никто никогда ничего не узнал бы.
Мельваней время от времени посматривал на меня, и хотя я не понимал, что он задумал, но решил соглашаться с ним.
– Ну, мэм, – говорю я, – никогда мне и не снилось опуститься до кражи собак, но раз мой товарищ видит, как можно угодить такой леди, как вы, то я не стану удерживать его, хотя это дурное дело, думается мне, и триста рупий жалкая награда за возможность попасть на проклятые острова, о которых говорил Мельваней.
– Я дам триста пятьдесят, – сказала Де-Сусса, – только дайте мне собачку.
Так мы позволили уговорить себя; она тотчас же смерила шею Рипа и послала в Гамильтон заказать серебряный ошейник, чтобы он был готов к тому времени, когда Рип станет ее собственностью, а это должно было случиться в день ее отъезда в Мунсури Пахар.
– Вот что, Мельваней, – говорю я, когда мы вышли из дома. – Ты не отдашь ей Рипа.
– Неужели ты захочешь огорчить бедную старую женщину? – говорит он. – У нее будет «свой» Рип.
– А откуда ты возьмешь его? – спрашиваю я.
– Леройд, милейший, – тянет он, – ты красивый человек, рослый и хороший товарищ, но голова у тебя сделана из теста. Разве наш друг Орзирис не «таксидермист», не настоящий художник, мастерски владеющей своими тонкими белыми пальцами? А что такое таксидермист, как не человек, который умеет обращаться с мехами? Помнишь ты белую собаку лагерного сержанта, скверную, злую, которая половину времени пропадает, а другую половину ворчит? На этот раз она потеряется совсем. Заметил ли ты, что по форме и росту этот пес – настоящий слепок с фокса полковника, хотя его хвост длиннее на один дюйм и на нем нет пятен настоящего Рипа? Ну и характер у него такой же, как у его хозяина, или еще лучше. Но что значит один дюйм собачьего хвоста и несколько черных, коричневых и белых пятен для такого ловкого профессионала, как Орзирис? Ровно ничего.