bannerbannerbanner
Название книги:

Мое счастливое детство

Автор:
Марк Казарновский
Мое счастливое детство

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

© Казарновский М. Я., 2022

© Оформление. Издательство «У Никитских ворот», 2022

* * *
 
Улицу нам выбирает Бог,
но идем мы по ней сами.
 
Рустам Ибрагимбеков


 
Настоящее будет потом.
Вот пройдет
этот суетный
мелочный маятный год,
и мы выйдем на волю
из мучившей клети.
 
 
Вот окончится только тысячелетье…
Ну, потерпим, потрудимся,
Близко уже…
 
 
В нашей несуществующей
сонной душе
все застывшее всхлипнет
и с криком проснется.
Вот окончится жизнь…
И тогда уж начнется.
 
С. Юрский

К читателю

Я рассказываю о своем счастливом детстве. Но меня «заносит» и в иные «страны»: в отрочество и юность. А также во взрослое состояние. Эти периоды я упоминаю, потому что все это и составляет мое детское счастье. Недолгое – с папой, короткое – в детском доме (или он иначе назывался – детский лагерь), с другом Изей, не длинное – с бабушками и самое большое – с мамой.

Уже совершенно преклонного возраста неожиданно для себя с каждым прожитым годом обнаруживаю – тоскую только по маме. Зову глухими ночами – маму. В цветущем весеннем парке показываю сирень, магнолию, крокусы и белок – маме. В застолье рассказываю о внуках-правнуках – маме.

Как бы мне хотелось позвонить ей перед кончиной, пусть встретит. Я попрошу совсем простого – сырники или драники[1].

Утром просыпаешься от приятного, теплого кухонного запаха – ура, мама делает сырники.

Будит, и чай сладкий, темный, с чаинками, которые можно ловить чайной ложкой и складывать на блюдечко.

Конечно, поначалу большого, длинного «трудового дня» нужно проделать ряд нудных, но необходимых процедур. В ванной комнате на полочке лежит отдельно зубная щетка индивидуального пользования. То есть моя. Ею надо чистить зубы утром и вечером. А чем чистить? Правильно – мелом. Он в железной коробке, на крышке которой нарисован человек с зубной щеткой. Дальше – все стерлось. А мел этот мы, ребята, разводили водой и мазали лица – играли в индейцев.

Утром – чисти, не отвертишься, а вот вечером часто и бабушка, и няня Поля, и, конечно, мама эту процедуру пропускали. Были дела и поважнее. Времена шли – нелегкие. А пока – чё делать, чистишь зубы. Еще не знаешь, что чисти – не чисти, а в нужные сроки их поменяет хозяин на красивые, хорошей формы изделия. Которые и чистить-то не надо. И так сверкают южноамериканской белизной.

Кстати, нужно все-таки контроль сохранять. Вот однажды я ухаживал за дамой. Годков мне было – ой и ой. Дама – моложе. Весьма.

Сидим мы, значит, утром в кафе[2], принесли нам кофе. В чашечках. Не капучино, а хорошего аромата арабику. Дама моя в этаком белом пиджачке и ярко-красный платок. Шейный. Нет, не то чтобы она там возрастные недостатки прикрывает, нет и нет. Симпатичная. Мы о поэзии обмениваемся, я пытаюсь все изобразить Тургенева с его «Муму», и в один из моментов моего вхождения в роль дворника зубы возьми и – видно, в раж я театральный вошел – выскочи. Не далеко, прямо в мою чашку с кофе. А далее – по закону Архимеда. Мой кофий выплеснулся аккурат на белый пиджачок моей дамы. И даже капли попали на брюки.

До сих пор помню этот позор. Когда я все произносил «ах, ижжвините», вылавливая изделие из чашки и водворяя его, изделие, в ротовую полость.

К чему это отступление? Да к тому, что, во-первых, надо следить за своей «гигиеной», а во-вторых, соразмерять свои «желания» с возрастной категорией собеседниц. Особенно – утром, за кофием. В общем, контроль надо сохранять.

* * *

А пока я зубы почистил, сырники поел, да с чаем. Эх, благодать. Теперь – гулять.

Вот так и начинается детство. Конечно, у каждой семьи оно, для детей, разное. Но – детство.

* * *

Прежде чем я начну рассказ о своем, счастливом, немного о мнениях, которыми награждают меня, увы, уже крайне малочисленные друзья, узнав, что я собираюсь писать о советском мальчике в советский, естественно, период.

Одни категорически советовали. Мол, время уходит и мы – вместе с ним. А кто узнает, как и чем жили мы, советские люди. В период строящегося социализма. Так давай, пиши. И подробно. Цены дай на продукты и ширпотреб. (Хотя и того и другого в СССР, по большому счету, не было.) Укажи, как было хорошо: детские сады, пионерия, комсомол. Ясли, наконец. Дружба народов. Ракеты, самолеты, танки, корабли, подводные лодки. Расскажи, как все нас боялись. (Правда, и мы тоже всех боялись, но про это писать не надо.)

Мельком советовали указать на отдельные недостатки в период социалистического строительства – голодные колхозы, «незначительное недоедание в отдаленных районах большой и в целом благополучной страны», существование ГУЛАГа (для защиты населения от «криминала»), некоторые ошибки и перегибы партии и колебание вместе с перегибами.

И еще многое другое советовали мне знакомые, стоящие на твердых жизненных позициях страны строящегося и уже было построенного социализма. Да вот нате ж вам! Почти построили. Обязательно указать, какие были чудесные песни. Ансамбль Александрова. И про балет не забыть (Уланову, Чабукиани, Майю – конечно, Лиепу и сотни других звезд). Про Нуриева просили не писать.

Друзья-скептики категорически не советовали в это дело – мемуары – ввязываться. Прямо запрещали. И резоны были веские.

Первый и главный – ну кто ты такой? Вот Познер потерял иллюзии и описывает, как он прошел сквозь тернии к звездам. Или, может, ты Марк Розовский, который написал автобиографический том «Папа, мама, я и Сталин». Что у тебя с ним общего-то? Только имя. А уж талант – только у него. И какое ты имеешь отношение к Сталину. Кто Сталин и кто ты.

И перечисляют мне авторов, которые в последнее время свои автобиографии выпускали. Здесь и Арбатов, и Примаков, и Киссинджер. Да вот даже президент наш бывший, Б.Н. Ельцин. И что, ты хочешь затесаться в эту компанию? Гляди от скромности не умри.

Второй резон, категорически препятствующий написанию автобиографии, – террор Государства против народа. Или ты, мол, об этом пишешь – и становишься, например, как Солженицын. Или не пишешь «за репрессии» – и тогда уподобляешься товарищам Зюганову, Проханову, Нарочницкой и прочим фальсификаторам.

В-третьих, рассказывая о своей, мало кому интересной жизни, ты должен будешь и время то, и страну ту, и людей тех – описать. А это уже действие эпическое, вроде «Войны и мира». А для подъема такого пласта информации об СССР тебе уж точно нужно Ясную Поляну, супругу, трепетно приносящую тебе утренний желудевый кофий, пейзанок, спозаранок поющих народное, и, главное, мозги. А они у тебя есть ли – якобы с сочувствием спрашивали мои «доброжелатели».

* * *

Но есть и другое. Оно нет-нет, а появляется в моей жизни. Видения.

То мне вдруг снятся Хиславичи – в XIX веке типичное еврейское местечко, «штеттл». Деревянные домики. Дороги, непролазная грязь. Я вижу маленького мальчика, который поспевает за бабушкой. Помогает бабушке, несет ее молитвенник. Может, это я. Идут они в синагогу. Суббота!

То вдруг во сне появляется мама, тетки – ее сестры. Весело о чем-то разговаривают. Или – друзья папы. Было время, когда на сапоги крепили шпоры. Еще не остыли от Гражданской. Правда, вместе с уходом сна исчезают и они, милые и дорогие моему сердцу близкие.

И что? Ничего так и не останется. Мои внуки, близкие, друзья так и не узнают, как жил неизвестный и не знаменитый. То есть не Познер или Розовский, а просто мальчик.

Простой советский мальчик, родители которого таки из «штеттла», что в Белоруссии или на Смоленщине.

* * *

И я решился. «Надо ввязаться, а там судьба решит» (Наполеон).

Насчет смелости и судьбы – не знаю, а вот ввязаться – решил. Тем более что увидел – оказалось, мемуары мне писать – да не очень-то сложно.

Я просмотрел свои книги, тираж которых, кстати, уже заканчивается, и с удивлением обнаружил, что масса рассказов о том-сем на самом деле – о себе. Моих друзьях. О жизни в СССР во времена недавние, но уже далекие. И решился. Вперед.

Техника изложения

Техника написания мемуарных сведений и различного рода происшествий у всех, конечно, разная. Одни увлекаются описанием родных и близких. Благо теперь бояться нечего, и оказалось, что у многих папы-мамы, дедушки-бабушки, тети-дяди находились в титулах весьма достойных. То есть были и графья, и князья, а уж баронов – так просто пруд пруди.

 

Другие делают упор на людей знаменитых. И в основном, как они с ними ели-пили. Особенно – пили.

Третьи описывают жизнь страны обитания – в целом и на этом фоне – их воздействие на улучшение этой жизни.

Я пришел к неутешительному выводу – увы, и знаменитых людей я не могу привлечь, и тайных графьев-князьев не удастся разыскать, и политических изменений от результатов моей жизнедеятельности в стране СССР тоже не произошло.

Но все равно, уже появилось упрямство – ведь масса народа в мире состоит из простых особей. И они тоже хотят счастья, здоровья, успеха, как и персоны важные. И что бы делала страна без простых людей.

Вот им, простым, я эти мемуары и посвящаю.

Не могу не привести здесь стихотворение Е. Евтушенко. Оно – в том числе и обо мне.

 
Людей неинтересных в мире нет.
Их судьбы – как истории планет.
У каждой все особое, свое,
и нет планет, похожих на нее.
А если кто-то незаметно жил
и с этой незаметностью дружил,
он интересен был среди людей
самой неинтересностью своей.
У каждого – свой тайный личный мир.
Есть в мире этом самый лучший миг.
Есть в мире этом самый страшный час,
но это все неведомо для нас.
И если умирает человек,
с ним умирает первый его снег,
и первый поцелуй, и первый бой…
Все это забирает он с собой.
Да, остаются книги и мосты,
машины и художников холсты,
да, многому остаться суждено,
но что-то ведь уходит все равно!
Таков закон безжалостной игры.
Не люди умирают, а миры.
Людей мы помним, грешных и земных.
А что мы знали, в сущности, о них?
Что знаем мы про братьев, про друзей,
что знаем о единственной своей?
И про отца родного своего
мы, зная все, не знаем ничего.
Уходят люди… Их не возвратить.
Их тайные миры не возродить.
И каждый раз мне хочется опять
от этой невозвратности кричать.
 
Е. Евтушенко, 1961

Благодарность

Моей жене Элеоноре – за дружеское участие и дискуссии, которые, безусловно, улучшили текст.

Ольге Орловой – за критическое осмысление текста.

Ирине Володиной – постоянно превращающей мои рукописи в нечто читаемое.

Дабы не утомлять уважаемого читателя, я решил описывать различные, особенно памятные, а иногда и повлиявшие на становление характера, эпизоды жизни. А они, эти эпизоды, и отражают, собственно, весь быт в СССР. Различный. Зачастую и не совсем страшный, как его иногда разрисовывают.

А уж в детстве да в юном возрасте – и вовсе даже счастливый. Хотя! Беды хватало – была война!

И мы, дети тридцатых годов рождения, хлебнули ее в полной мере.

Так что читатель может узнать, каково это все было. Детство! Счастливое!

По улице Карла Маркса, от Земляного Вала до Разгуляя

Как оно быстро бежит. Мчится. Просто как птица-тройка. Или, как говорит мой приятель Женя Швец из Хотькова:

 
«Жизнь течет,
Жизнь катится.
Кто не курит
И не пьет,
Тот спохватится».
 


Вот так, не успеешь оглянуться – ты уже женат. Второй раз оглянулся… женат опять. Еще немного помедлил – дети. Разного темперамента, образования, интересов.

Чуть зазевался – уже внуки. Ну, думаешь, внуки-то здесь при чем. А внуки тебя без зазрения зовут дедом.

Уже осторожно гуляешь в парке. Спрашиваешь у девушки, как, мол, пройти туда-то. А она в ответ: «Поверните налево, папик». Приходит юбилей – а тут, пожалуйста, – правнуки.

Нет, на самом деле, жизнь течет, летит, катится. (Иногда кажется – под откос.) А как тормозить?


Я стою в самом начале улицы Карла Маркса. Сейчас – январь 2021 года. Новый век! Мне кажется, что со мной снова мои школьные друзья и дворовые товарищи: Женька, Лешка, Игорь, Сашка. Прошло 60 лет, как мы окончили 346-ю мужскую школу, что в Токмаковом переулке, а кажется, что это было вчера и что мы снова все вместе идем куда-то, скорее всего играть в футбол. За моей спиной – Земляной Вал, и слева, там, где площадь с якорем и кинотеатр «Новороссийск», должны быть несколько двухэтажных домов. В угловом – магазин-бакалея и гастрономия, а далее, на втором этаже – наш любимый кинотеатр «Спартак».

В самом начале улицы – дом новый, правда, довоенной постройки, № 4, в нем – аптека, которая, к моему удивлению, сохранилась и до сих пор.

Дальше, в самом начале улицы, стоят в ряд перед мостом несколько двухэтажных домов. В одном из них, доме № 6, до сих пор находится часовая мастерская. Я ее очень хорошо помню. Помню, как в 1939–1940 годах я часами простаивал у витрины, за которой священнодействовали мастера. Они привыкли меня видеть, да и няне, очевидно, было удобно – стоит себе спокойно ребенок и при деле. Мастера посмеивались – быть пацану часовых дел мастером.

А дальше, через железнодорожный мост, в доме № 10, нужно было пройти под арку во двор, и во втором доме по деревянной лестнице попадаешь в квартиру Леши Барбашинского (уже давно он сменил эту фамилию и стал зваться Бельцовым).

Леша жил совершенно один, в одной комнате двухкомнатной старой квартиры. Помню, мы с ним ходили на склады у Курского вокзала, где ему выписывали дрова, на санках эти дрова везли до дома, сгружали в сарай. Так вот, Леша жил совершенно один, и это было так привлекательно: прийти вечером, зимой, он топит печку, и я веду беседу, и пьем чай и т. п. Теперь я думаю, что Лешины родители погибли в мрачные времена, но тогда мы не очень-то этим интересовались (наша инфантильность, плавно переходящая в черствость). Недаром даже сейчас я с удивлением замечаю, что мои старинные друзья совсем не интересуются моим теперешним проживанием. Ленивы мы и не любопытны.

К Леше, в силу его «семейного положения», в школе наши учителя (дай Бог им здоровья и вечная им память) относились с большим вниманием и теплотой. Мы учились в мужской школе и с девочками очень-то не встречались, то есть вообще не встречались. Но вот в десятом классе Леша влюбился в девочку из соседней, естественно, школы. Кажется, ее звали Гита. Я ее видел один или два раза. Красивая. Темные волосы. Похожа на красивую грузинку. Конечно, эта любовь ничем не кончилась. Я встретил Лешу у своего дома в 1960-е годы. Леша был женат на Тоне, у него были дети. Я затащил его к себе, нашлась бутылка вина. То-се, воспоминания. Но что меня поразило, он весь вечер говорил только о Гите. Все вспоминал их встречи. Тогда я уже был взрослее, и уколола меня зависть и какая-то печаль нашла – а ведь это, вероятно, и есть настоящая любовь, которую, увы, не каждому довелось испытать.

Иду дальше, и вот уже через несколько домов – церковь Никиты Мученика, или, как мы все ее называли, «Красная» церковь (из-за ее красного цвета). Я очень хорошо помню, как в конце тридцатых годов церковь, уже закрытую к тому времени, частично разрушали, вывозя из нее массу церковной утвари. До сих пор помню сверкающие золотом оклады, кресты. Но что меня, мальчика очень маленького, поразило – это разрушение кладбища вокруг церкви. Экскаватор поднимал кучи земли, летели гробовые доски, прах, кости, железные оградки, кресты на могилах – все это быстро и споро грузилось на грузовики и увозилось, очевидно на свалку. А напротив – у сада имени Баумана – я с няней в небольшой толпе людей молча наблюдаем вот этакую картину.

Потом на месте кладбища сделали сквер, в котором я изредка гулял, а справа, за церковью – подземный туалет. Странная, необъяснимая особенность властей того периода – не только разрушить святые места, но обязательно здесь же или поблизости и нагадить. После войны мальчишками мы часто крутились вокруг этой церкви – в ней был склад какого-то НИИ «Спецэнергомонтаж», и туалетом пользовались. Но редко. Скоро он сначала был загажен окончательно, потом заброшен и заколочен, а потом и вообще сгинул.

Напротив храма Никиты Мученика – вход в сад имени Баумана – это большая усадьба, огромный старый парк. Один вход – со стороны улицы Карла Маркса, другой – со стороны Новой Басманной.

Пожалуй, все свои детские годы я провел в этом саду. В центре сада были три примечательные вещи – фонтан и над ним женщина с веслом (фонтан никогда не работал), большой холм с гротом наверху и напротив грота – памятник революционеру Бауману. Зимой большую часть дорожек заливали и был чудесный каток с разноцветными гирляндами лампочек и музыкой с традиционной песней Леонида Утесова: «Затихает Москва, стали синими дали…» Это значило, что каток и сад закрываются и нужно стремительно еще мчаться, как будто и не накатался. Грот, кстати, всегда использовался посетителями как отхожее место.

Еще с довоенных времен я помню, как в этом саду бойцы копали окопы, ставили пулеметы, выполняли какие-то команды. Шел 1940 год, и няня наставительно мне объясняла, что все должны уметь стрелять и прятаться. «И я?» – «Ну, ты, ты еще маленький. Еще успеешь напрятаться от етой жизни», – и она чему-то вздыхала.

Немного еще вниз, и вот на правой стороне появляется большой восьмиэтажный дом № 20. Он был построен на месте табачной фабрики Бостонжогло. За этим новым домом многие годы стояли два двухэтажных барака, бывших когда-то складами для сушки табака.

Потом их превратили в жилые бараки. В одном из них жил мой дворовый приятель Витька.

Витька был интересен тем, что был весь «синий», то есть покрыт татуировкой от шеи до пяток. Все мыслимые и немыслимые надписи: на ягодицах – мышь и кошка, на ногах надписи, которые мне очень нравились: «Они устали». Однажды в бане я поинтересовался, когда и зачем он все это наколол. «Да по глупости, – отвечал Витька, – когда был на малолетке»[3]. – «А за что сидел?» – «Да в детстве зарезал пацана в саду Баумана».

Не вся, значит, идиллическая картинка, которой мне представляется наше детство. Уже после войны мы, дети дворов, были в миллиметре от уголовного действа. А как иначе? Половина ребят в доме № 20 – сидела, другая половина – готовилась сесть. О, романтика тюрьмы. А те, кто уже вернулся: с наколками, с фиксами, в клешах, в малокозырках. Поневоле стон зависти у многих из нас раздавался: а вот мы еще не успели, еще не воровали, еще не сидели.

Но вернемся к месту моего детского проживания.

Дом на самом деле был хорош. Мы получили какую-то жилплощадь, и теперь папа каждое воскресенье собирал застолье. Уже во взрослом состоянии я написал:

 
Я рос в благополучном мире
Пайков, «кремлевок» и машин.
И очень часто на квартире
Шло взятье мировых вершин.
 
 
Друзья отца, а всем за тридцать,
Смеясь и шпорой грохоча,
То вспоминали что-то Ниццу,
То в Первой конной трубача.
 
 
То вдруг остервенело споря
Про НЭП и планы ГОЭЛРО,
Казалось, шашки в коридоре
Сейчас нам разобьют стекло.
 
 
Иль враз притихнув, все вдруг пели
Про степь или набег лихой,
Да так, что, кажется, летели
Они бесстрашно снова в бой.
 
 
Но вот со временем случилось,
К нам стали реже заходить,
И как-то все переменилось.
В квартире стало тише жить.
 
 
И в спальне, спрятавшись за штору,
Коль сновидения не шли,
Все слышал я по коридору
Отца тревожные шаги.
 
 
И я привык под звук их мерный
Тихонько быстро засыпать.
И уж не снился мне военный,
Летевший с лавой белых брать.
 
 
Так годы шли. Лишь нам куранты
Пробьют двенадцать, скажут «спи»,
По коридору вновь тихонько
Слышны отцовские шаги.
 
 
Лишь год когда пришел суровый,
На фронт всех стали забирать,
Отец воспрянул, стал веселый:
«Теперь не страшно умирать».
 
 
И помолчал. И снова тени
Кружиться стали по углам.
И тихо снова зазвенели
Те шпоры, приближаясь к нам.
 
 
Так я привык, когда потери
Иль не видать во тьме ни зги,
Мой коридор тихонько мерят
Теперь мои, увы, шаги.
 

Ида Соломоновна Казарновская – моя бабушка. И я. 1936 год. Мамонтовка


Начался 1941 год. Война. Но детство не кончилось. Эвакуация. Васильсурск – Чебоксары – Омск, пароход, который замерз во льдах у поселка Лисий Нос, где и оказалось наше пристанище. Но вначале был поезд.

 

Нас воспитатели распределяли. Я оказался со знакомыми ребятами. Откуда – не знаю.

Поезд шел то быстро, то медленно. Чаще всего – медленно. Иногда вдруг резко тормозил. Тогда где-то слышался грохот, треск. Дети мало что понимали, они еще втягивались в войну. А взрослые тети пугались и, схватив малышей, садились на пол вагона. Оказывается, нас бомбили.

Но вскоре поезд побежал быстрее и так все бежал и бежал. А в вагоне было грязно. Туалет закрыли, он засорился навсегда. Все дети, равно как и взрослые, пользовались горшками или иными сосудами. Все это потом выливалось в открытую дверь вагона. На полном ходу. Так что к концу пути снаружи вагон представлял нечто. Да и внутри было ненамного лучше.

Потом двухколесный пароход вез нас по большой реке. Он шел по реке Иртыш и неожиданно стал. Замерз во льду. Неожиданно и весь Иртыш встал. Но так как лед еще тонок, то никого на берег не пускали. На пароходе же было одно теплое место – машинное отделение.

Пахло маслом, колеса тихо проворачивались, шипел пар в котлах. Мы сначала были ошеломлены, но потом пригрелись, притулились около какой-то трубы теплой и все заснули. Затем была дана команда на выход, и мы пошли по мосткам на берег. На берегу снова начался плач. Но уже не по мамам. Мы давно поняли, что мам пока не будет, и набирались терпения их ждать. А плакали многие оттого, что потеряли варежки. Некоторые их и вовсе не имели.

Наступила уже зима. Мороз прихватывал нос и щеки. Это ладно бы. Но вот руки. Пальчики. Потому что многие малыши падали, ручками попадали в снег. И было очень холодно. И больно. И мамы не было.

Однако вернемся немного назад, в теплые, но, как потом оказалось, страшные годы. В конец 1930-х.

1Сырники – изделия – творог, яйца, молоко. Жарим. Драники – картошку трем на терке. Лук. Жарим.
2Происходило все в Европах, где «институт» встреч, собеседований и даже флирта в кафе – событие обыденное. На Руси – по-другому. Хотя, может, теперь мы и приблизились к этим Европам.
3Малолетка – лагерь для несовершеннолетних.