Калле
Уступая грубой силе ветра, испуганно забились ветки. Пухлая дождевая капля тяжело ударилась в стекло, другая – маленькая и юркая, прошмыгнула в полуоткрытое окно, затанцевала на краю подоконника, поскользнулась, сорвалась, упала на пол, расшиблась и, сразу утратив самоуверенность, отяжелела, расплылась… Так, что ли? А дальше?.. Промокший до нитки ветер в панике заметался по улице, расшвыривая на бегу листья, мирно лежащие на тротуаре, те, потревоженные вдруг в своем безвыходном самоуглублении, взлетали вверх, сначала нехотя, потом, припомнив прошлое, начинали отчаянно подпрыгивать, стараясь дотянуться до опустевших веток, уцепиться за них, но, осознав тщету своих усилий, вновь апатично оседали на асфальт… Не слишком ли многозначительно?.. Претенциозно даже… Не стихи, чай… Рита открыла глаза. Ну поехали! Раз… Два… Три… Четыре… Она в очередной раз задела взглядом кольцо на потолке, копоть не копоть, но темная полоса бежала, описывая почти правильный круг точнехонько над заостренными подобно свечкам, а вернее, венчающим таковые языкам пламени, головками шестидесятиваттовых лампочек, натыканных ровным рядком по окружности увешанного хрустальными висюльками бронзового чудища… если уж электричество оставляет такие отметины, можно себе вообразить, какой вид имели своды средневековых замков, да что замков, королевских дворцов и не в средние века, а еще сто лет назад… Сто или больше? Поди вспомни, когда изобрели электричество, вернее, открыли его и научились использовать, вроде бы недавно, но вслед пришло столько всякого разного, радио, телевизоры, компьютеры, что все смешалось, цивилизация, в техническом ее выражении, разумеется, мчится так быстро, что интервалы между событиями смазываются, время сливается в единый фон, как деревья за окном скорого поезда… Шесть… Семь… Конечно, потолок нуждается в побелке, совсем потускнел, побежали трещины, собственно, и обои не мешало бы заменить, поистерлись изрядно, да и не в моде теперь яркий крупный рисунок, огромные оранжево-желтые цветы на зеленом фоне, это двадцать лет назад за такими гонялись, из Москвы таскали, а нынче белые клеят, пресловутый евроремонт уже и сюда добрался, правда, Ереван город пыльный, и белизна эта ненадолго… Десять… Одиннадцать… И лак с паркета почти сошел, хорошо еще намазан по армяно-советской методе, на слой клея, как же он назывался, ах да, ПВА, поливинилацетат, кажется, так, по имени завода, где его делали, ныне покойного, хотя мелькнуло недавно где-то, вроде бы заработали потихоньку некоторые цеха, дай-то бог, среди такой разрухи… да, именно на клей, потому и не облез безобразно, как в казенных домах, но все равно потоньшал, и блеск пропал, неудивительно, двадцать лет есть двадцать лет… неужели так много? Нет, пятнадцать. Пятнадцать, шестнадцать… Да? Черт! Опять счет потеряла. Рита опустила ноги на старое одеяло, расстеленное прямо на паркете, жестковато, конечно, но ковер пришлось убрать, слишком жарко, и это еще только начало июля, что же тогда в августе будет?.. Она вытянулась и покосилась влево, на полированную поверхность нижнего отсека горки, отображавшую, хоть и смутно, ее распростертую на полу фигуру… Слово “распростертая” почему-то всегда тянуло за собой один и тот же стихотворный ряд: да, ты кажешься мне распростертой, и пожалуй, увидеть я рад, как лиса, притворившись мертвой, ловит воронов… Увы, время ловли миновало безвозвратно, расползлись все сети, сгнили силки, заржавели капканы, и не починишь, не сплетешь заново, какая уж тут ловля, ни один ворон клюва не разинет, ты только посмотри на себя! Лежа животика видно не было, но стоит сесть… Она села, и он тут же обнаружился, маленький, правда, не очень заметный, но… И ничего ты с ним не поделаешь, хоть брюшной пресс упражняй, хоть на диете сиди, собственно, и на диете не очень-то посидишь, вон Нара похудела, чуть сбавишь, и тут же щеки обвисают, и никакие кремы… Словом, возраст. Да, дорогуша! И непонятно, бороться с ним или отнестись философски… На квартиру, что ли, переключиться, хотя бы ее привести в порядок, коли уж себя не в состоянии? Удивительно даже, что не все женщины за сорок принимаются за ремонт, обои не платье, выбираешь без оглядки на формы, у стен, как известно, форм нет, не надо при примерке то ли с отчаяньем, то ли с отвращением констатировать, что любимые всю жизнь облегающие лифы уже не смотрятся, и подчеркивать талию смерти подобно… ну смерти не смерти, но стоять перед зеркалом не тянет, нет той былой приятности в мыслях, а хочется поскорее отвернуться, и стало быть, пора менять силуэт, переходить на вещи свободного покроя, демократическую униформу, те безразмерные мешки, которые всегда не выносила… Менять силуэт и прическу, увы, но факт, и волосы хорошо бы постричь, потому как поредели, и былую пышность им придавать все труднее, разве что мыть ежедневно, что и вредно, и лень, да и виски надо бы припрятать поглубже, начесать на них непроницаемые для взора пряди, дабы прикрыть седые корни, ведь вылезают проклятые в таком темпе, что красить не успеваешь, ходишь, как чучело, единственное спасение – без очков не видно, а то при каждом взгляде в зеркало был бы маленький шок, и тогда конец, депрессия, болезнь тысячелетия, как они любят выражаться по поводу и без повода… Да уж, психиатры не теряются, пальма первенства опять у них, двадцатый век ушел у человечества на то, чтоб переварить Фрейда, а двадцать первый, видимо, пройдет в борьбе с депрессией… Неизвестно, впрочем, что хуже, депрессия или дальнозоркость… Очки Риту раздражали несказанно, они вовсе не нормализовывали зрение, все это басни окулистов, в действительности, масса мелких дел становилась сущей пыткой, прочесть, например, напечатанные исчезающе малым шрифтом инструкции на коробочках от лекарств было решительно невозможно (хотелось бы знать, кому они адресованы, если не пожилым, начинающим хворать людям, неужто молодым и здоровым, хотелось бы, да спросить некого), продеть нитку в иголку в очках оказывалось немногим проще, чем без ненавистных, вечно мутных, чем ты их не протирай, стекол, за последний год у нее возникло к шитью отвращение, смешанное со страхом, что было и неприятно, и неудобно, раньше она себя в немалой степени обшивала, тем более что готовая одежда на нее никогда не садилась, приходилось переделывать, у всех юбок отпарывать пояс, сужать, то ли талия у нее была слишком тонкой, то ли таз великоват, словом, типично армянское телосложение… когда-то синоним женского. Да, испокон веку у женщин был тяжелее низ, а у мужчин перевешивала верхняя половина, вот и тянуло первых к земле, а вторых к небу, а теперь женские бедра сузились, плечи пошли вширь, и баланс нарушился, однако не настолько, чтоб поменять знак на противоположный, вот и болтаются современные дамочки между небом и землей. И за примерами далеко идти не надо… Женщин Рита знала неплохо. Да и мужчин… настолько, конечно, насколько женщина вообще в состоянии проникнуть в мужскую душу. Когда два года еженедельно пишешь очерки о самых разных людях, больших и маленьких, меньше больших, больше маленьких… Неизвестно, правда, насколько поверхностное журналистское общение позволяет узнавать людей, перед журналистом ведь все приосаниваются, как перед коварным глазком фотоаппарата, который может уродину сделать красавицей, но и с тем же успехом и вероятностью наоборот, приосаниваются, как бы внутренне причесываются, наводят блеск, и очень сложно делать не парадные портреты, а, так сказать, снимать скрытой камерой… И однако же ты более не журналистка, напомнила она себе, по крайней мере, не только журналистка. Ты – писательница. Слово-то какое нелепое! Просто язык не поворачивается выговорить… То ли поэтому, то ли потому что не привыкла, но вслух себя писательницей Рита не называла. Про себя, впрочем, тоже, несмотря на то, что опубликованную в “Литературной Армении” ее повесть даже отрецензировали в паре газет, местами хвалили, в основном, ругали, однако не за стиль либо иные литературные качества, а за “искаженное отображение национальной психологии”, а такую критику можно скорее считать похвалой, Рита и считала, но думать о себе, как о полноценном прозаике, пока остерегалась, пусть и начала потихоньку царапать роман, еще не зная толком, о чем он будет… Собственно, о чем, она все же знала, суть задуманного грандиозного полотна исчерпывалась условным названием “Исход”, условным, поскольку словечко, увы, было уже прочно занято ветхозаветными романистами, правда, под историю другого содержания или, иначе говоря, процесс с обратным направлением, что, впрочем, неважно, занято, и баста, но суть будущего романа оно определяло, однако суть это ничтожно мало, почти ничего и даже излишество, потому что кто же в наше время пишет романы с сутью, пишут ни о чем, и, наверно, правильно делают, стоит ли себя утруждать, все равно читают только детективы, а в будущем, на которое рассчитывают наивные авторы “нетленок”, и на детективы охотников не найдется, поскольку вряд ли в том будущем, чьи контуры просматриваются в уже существующем, в какой песок ты от него голову не прячь, настоящем, вряд ли кто-либо будет уметь читать, как только компьютеры начнут говорить, большая часть тех, кто еще знает алфавит, радостно его забудет…
Зазвонил телефон, он стоял неподалеку, на ближнем краешке журнального столика, и Рита даже не стала вставать, просто переползла по одеялу в ту сторону и сняла трубку. Голос был смутно знакомый, но сразу она не вспомнила, лишь когда собеседница назвалась, вообразились не вполне четкие очертания толстухи с вытравленными перекисью кудряшками и объемистой грудью, обтянутой чем-то невероятно безвкусным, чуть ли не с блестками.
– Я вот все думала, – тараторила предполагаемая толстуха, – стоит ли, потом решила, что лучше тебе знать (сразу пошла тыкать, хотя на брудершафт с ней никто не пил, болезнь армянского плебса, и не только его, общенародная, можно сказать, не удивительно, давно канули в Лету времена, когда в Армении существовала аристократия, фамилии княжеские еще, кажется, и сохранились, но самих князей след простыл, собственно, кто знает, как они друг к другу обращались, не импортированное ли это величание на вы и по имени-отчеству, римляне, например, даже с правителями были на ты, аве, Цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя… ненужные в общем-то эти мысли торопливо скользили по поверхности ее сознания, а там, в глубине, тревожно ворочалось бесформенное и безликое, не облеченное пока в слова предчувствие). Хуже нет, когда… – она сделала паузу, и Рита принуждена была спросить:
– А в чем, собственно, дело?
– Видишь ли, твой муж… – последовала еще одна многозначительная пауза, но на сей раз Рита не среагировала, и собеседница продолжила менее уверенно: – Я его встречаю в нашем дворе почти каждый день, а пару раз даже рано утром. А вчера с хлебом. Из магазина то есть. Не знаю, к кому он ходит, но родственников у вас тут по-моему нет, а то я и раньше б его видела…
– А где ваш двор? – спросила Рита машинально.
– На Орбели. Напротив госпиталя, большое восьмиэтажное здание, знаешь, наверно?
Рита промолчала.
– Если увижу, в какой он подъезд ходит, сразу тебе позвоню.
– Спасибо, – сказала Рита и положила трубку, не прощаясь.
Она посидела еще пару минут, скрестив ноги, потом поднялась. Сложила одеяло, старое, когда-то зеленое, а ныне местами выцветшее почти до белизны, местами порыжевшее от подпалин, на нем гладили много лет, пока не выбраковали окончательно, и теперь Рита стелила его зимой на ковер, а летом прямо на паркет, отметив для верности, чтоб не спутать и с полом в прямой контакт не входить, она была брезглива, внутреннюю чистую сторону булавкой, сложила, отнесла в спальню и сунула в шкаф, в самый низ, под висевшие на вешалках платья. Шкаф был новый, большой и странноватый, дверцы из идеально отлакированного натурального дерева даже с чем-то вроде резьбы, довольно лаконичной, правда, в основном, вокруг узкого длинного зеркала, боковины и дно из ДСП, а задняя стенка и вовсе из двух листов раскрашенного под древесину картона, кое-как скрепленных пластмассовой полоской. Вылитый портрет современной цивилизации, блестящая поверхность, а дальше суррогаты, как не вспомнить многоуважаемый чеховский, наверняка из красного дерева, олицетворение добротного и основательного прошлого века… уже позапрошлого почти, без пяти минут, можно сказать, ибо что такое полгода, моргнешь, и нет… Единственным достоинством шкафа – не чеховского, а впрочем, наверняка и его – была вместительность, в него удалось наконец-то убрать всяческие юбки-блузки, разные и немало, поскольку Рита безоговорочно предпочитала их платьям, и, конечно, сорочки, свитера, брюки, да даже трусы и носки, прежде украшавшие собой спинки большинства стульев, это Риту вдохновляло, она любила порядок, вещам следовало находиться на отведенных им местах, может, одной из причин, по которым она не возражала против постоянного отсутствия Ишхана, проводившего в мастерской не только дни, но и вечера, была его безалаберность, ей претила его привычка скидывать одежду где попало, оставлять везде полные окурков пепельницы, делать наброски на листах бумаги, комкая их затем и бросая на пол. Дни, вечера, а нередко и ночи, широкая тахта в закутке, отгороженном от остальной студии, стояла изначально, потом, уже довольно давно, он отнес туда простыни, подушки, одеяло, словом, обзавелся постелью и частенько – когда случалось задержаться допоздна за работой или просто в компании приятелей, всякого богемного народа, непременно приправлявшего разговоры об искусстве алкоголем разного достоинства и потому в дом к Рите, не терпевшей пьянства, не вхожего – оставался в этой постели спать. Рита не задавалась вопросом, один он там или нет, давно осточертело, горбатого могила, может, и исправит, а перед бабником и она бессильна, бабник и на том свете будет поглядывать на ангелиц или дьяволиц, это как повезет. Так что по чужим дворам мог и не ходить, приводил бы к себе, даже удивительно, что не водит, лодырь ведь, лишнего шагу не сделает, видимо, подружка его в мастерской ночевать не желает, тоже лентяйка или любительница комфорта, там же грязь непролазная. Или просто гордячка… Неужели?.. Неужели Ира? Странное дело. Дом этот был Рите знаком, она брала как-то интервью у жившей там в полном одиночестве, и так случается, очень немолодой когда-то весьма популярной актрисы, горестно жаловавшейся на свою нынешнюю невостребованность, обычная история, если актеры-мужчины играют до глубокой старости, то для бедных женщин возрастных ролей почти не написано, женщины интересны миру лишь внешне, пока молоды и красивы, если красивы, а далее… Хороший дом, по советским временам, конечно, кооператив, большие комнаты, прихожая – можно кресла с диваном поместить, и кухня просторная, в общем, не чета ее черемушкинским хоромам… Ну и что? Там же полторы сотни квартир, почему обязательно Ира? И все-таки что-то ей подсказывало… может, просто поскольку она никого другого там не знала? Хотя… Ира все-таки одноклассница, не стала бы, наверно… Впрочем, особой близости между ними никогда не было, даже в школе, пусть и жили в соседних домах, а тем более после, в основном болтовня на улице, ведь родители, и ее, и Риты, адреса, в отличие от них самих, не поменяли, и так уж выходило, что они постоянно сталкивались, когда навещали мам и пап, обычно это случалось в сквере у памятника Сарьяну или на автобусной остановке напротив, ехать им надо было в одну сторону, наверх, Ире на Орбели, ей в Черемушки, вот и… Постоянно, конечно, не значит каждый день, и не каждый месяц даже, но два-три раза в год получалось, а это вовсе не так мало, если учесть, что большинство одноклассников она не видела со школы, многих, наверно, уже и не узнать… Как и ее самое… Она машинально бросила взгляд в зеркало, увидела дряблые мышцы, образовавшие довольно заметные складки на ребрах, и настроение испортилось окончательно.
Воду, естественно, уже перекрыли, и она умылась над ванной по собственной методике: зажала между коленями наклоненную под углом пластмассовую бутылку из-под минералки, еще ночью заполненную водой, успевшей потому согреться до состояния почти теплого, и потихоньку выпускала эту воду на руки, для чего постепенно увеличивала наклон. Удобный способ, правда, годились для такого употребления не все бутылки, слишком гибкие отпадали, выплескивали содержимое чересчур бурно. Можно бы взять патент на изобретение, подумала она мимоходом, но не улыбнулась. Попыталась вспомнить, когда видела Иру в последний раз. Не так давно, месяц, не больше. Та еще пожаловалась, что мать – отец, известный кардиолог, умер, как это нередко с кардиологами случается, от инфаркта несколько лет назад – отправилась в Лос навестить сына, а ей наказала ухаживать за цветами. “Представляешь, целый список составила, – говорила Ира своим низким голосом, с вечной своей, чуть насмешливой интонацией, – что, когда и в каком количестве поливать. А я ведь кактуса от фикуса не отличу. И послушай ее, так надо чуть ли не по два раза в день сюда мотаться”. “А ты перенеси их к себе, – посоветовала Рита. – Неизвестно ведь, сколько она там пробудет, да и вернется ли. Какой угодивший в Штаты армянин приехал обратно?” “Во-первых, – возразила Ира, – она уже разок ездила и благополучно вернулась. Во-вторых, и такие армяне попадаются. Одна моя приятельница поехала, вышла там замуж, прожила лет пять, а потом заявилась домой. Да еще вместе с мужем. Тоже, кстати, наш, ереванский. В-третьих, я эти комнатные растения не выношу. Зачем мне кактусы, я сама кактус”. – И выставила руки, задвигала пальцами, иголочки, мол. А руки ухоженные, в перчатках небось стирает, хотя не в перчатках дело, фактура, вон и фигура у нее, как у спортсменки, хотя никогда она спортом не занималась, ходила, правда, в какую-то секцию в школе, но с ленцой, так, для общего развития, как она важно объясняла классе в восьмом, и понятно, слишком она высокого мнения о своем интеллекте, чтоб отнестись всерьез к какому-то спорту. – “А в-четвертых, я собираюсь делать ремонт. Уже обои купила.” И разговор перешел на обои, еще на какую-то чепуху. Потом в автобусе, когда Ира уже сошла на своей остановке, Рита ехала и думала, что, может, и скорее всего, загостится тетя Ната надолго. Рита ее немножко знала, здоровалась, встречая иногда там, у дома, как ни мало они с Ирой общались, но, собираясь в старших классах небольшой компанией на так называемые вечера, чтобы поболтать и потанцевать, а может, просто поприжиматься друг к другу, единственный допустимый в те годы способ сексуальных отношений между школьниками, они нередко выбирали квартиру Иры, относительно большую, тетя Ната еще кокетливо всплескивала руками и сокрушалась, что никак не заведутся в доме подходящие пластинки, у нас одна классика, говорила она то ли смущенно, то ли гордо, чуть склоняя голову набок, словно прислушиваясь к своей арфе, была она арфисткой, такая редкая профессия, Рита больше никого, кто б на этом инструменте играл, не знала и гадала, глядя на нее, в каком качестве она заинтересовала отца Иры, ярого меломана и собирателя редкостей, как музыкантша или обладательница уникальной специальности. Конечно, была она не солисткой, работала в оркестре, собственно, арфа не тот инструмент, для которого пишут концерты или сонаты, даже странно, почему композиторы предпочитают одни струнные другим, сколько всего написано, например, для скрипки и виолончели, и так мало для альта и контрабаса, для последнего, кажется, и вовсе ничего, да и солирующих арфистов Рите слышать не доводилось. Так что тетя Ната скромно играла в оркестре. Сейчас она, конечно, уже не работала, то есть не работала она давно, а сейчас уехала и вполне вероятно, что не вернется. И будет у Иры еще одна трехкомнатная квартира. Впрочем, квартира ей ни к чему, разве что место получше, а так у нее и своя фактически пустая. И чего, спрашивается, она сидит тут одна-одинешенька, к мужу не едет? Хотя неизвестно, зовет ли ее муж. Обычное теперь дело, уехал мужик на заработки и застрял, с женой не развелся, но кого-то там себе завел. На каждом шагу в Ереване такие жены, вроде есть муж, и вроде нет его. Как квартиры – якобы живут люди, а на деле пустые, стоит только посчитать вечером освещенные окна, и все станет ясно. Н-да… И что же, скажите на милость, теперь делать? Разводиться? Притвориться, что никакого звонка не было? Это можно, когда доноситель – гадкий маленький доноситель – неизвестен, неведом, голос в трубке, ну а если он отнюдь не бесплотен, а напротив, бездушен, то есть существо сугубо телесное, и эту телесность ты встречаешь по меньшей мере дважды в месяц, и она потребует у тебя отчета, если не громкогласно, то взглядом, сурово, как всемогущий боже, вопрошая: “Что ты сделала с тем, что я тебе даровала?”, а после твоего ухода повернется к товаркам и разведет руками, и жалостливо-презрительное шушуканье будет сопровождать каждый твой шаг по редакции, и поди объясни всей этой честной компании, что физического влечения к мужу давно не испытываешь, и тебе, в сущности, наплевать… ну может, не совсем уж и наплевать, но… Слушать не надо было, вот что! Сразу отрезать, мол, неинтересно мне, дорогуша, и не звоните больше, отрезать и дать отбой… Ага! Ну сейчас мы так и сделаем! Рита отставила джезве в сторону, сердито сдернула трубку с телефонного аппарата – она таскала его за собой по всей квартире, хотя длинный, змеившийся по коридорам провод все время назойливо лез под ноги – и неприветливо буркнула:
– Алло!
И однако то была не осведомительница.
– Ритуля, – сладко пропел голос редакторши, дамы неприятной во всех отношениях, кроме вокального, – у меня есть для тебя тема. – Она сделала паузу и торжественно объявила: – В опере нашли труп.
– Убийство? – удивилась Рита.
– Нет, нет. Инфаркт, инсульт, что-то в этом роде. Некий рабочий сцены, жил в театре, в какой-то комнатке под крышей. Семейная драма. Жена то ли умерла, то ли сбежала, дочь вышла замуж и переехала в Кировакан, в Степанаван, словом, куда-то в район, что-то стряслось с квартирой, деваться бедняге было некуда, и директор сжалился, разрешил ему жить в театре. Ну он и жил, и потихоньку спивался там, на чердаке. Представляешь? Пыльная каморка, пустые бутылки, мертвец. Да, еще включенный телевизор. Как в романе. Сделаешь?
– А с газетой что? – поинтересовалась Рита осторожно.
– Ну… Выходим, как видишь.
– Так, значит, нашлись деньги?
Редакторша помолчала. Потом неохотно призналась:
– Пока нет. Но типография еще печатает. В долг. Ну как?
– Ладно, – сказала Рита.
Веселенькие дела! Правительственную газету прикрывают за отсутствием средств. Финансы поют уже не романсы, а лебединую песню. В датском королевстве не то чтоб неладно, датское королевство дышит на ладан. Королевству пора взять себе девизом фразу “не хлебом единым”, не девизом, а вместо той строки в бюджете, которая подразумевает зарплаты всяким интеллигентам и иным лишним людям, собственно, на практике это уже претворяется в жизнь, по полгода не плачено бюджетникам, а то и больше. Впрочем, Риту это не очень задевало, кладбищенские, как он сам мрачно выражался, доходы Ишхана к государству отношения не имели. Ну вот! Смолчишь, и все скажут: это потому что деньги муженек в дом несет, кормит, поит, одевает! Хотя вовсе не в заработках Ишхана дело, жила же она с ним и в те годы, когда вел он существование поистине богемное, пил, терял разум при виде каждой юбки и… И творил. Заказов не было, какие заказы могут быть в эпоху соцреализма у авангардиста, так он раздаривал статуи приятелям на дачи, словно какие-нибудь копеечные сувениры. А она работала. И все терпела. Даже не столько ради дочери, как всем объясняла, сколько ради… А ради чего, собственно? Не важно, терпела, и все. А теперь? Теперь и Гаюшка выросла, уже сама замужем, не сегодня завтра бабушкой сделает, не на внуков же будущих ссылаться. А зачем, собственно, ссылаться? Чего ради мириться с очередными его гастролями, не может и на старости лет угомониться, пятьдесят человеку стукнуло, а все девочки интересны, и добро бы девочки, а то позарился на ровесницу жены! Хотя это еще неизвестно, это все, дорогуша моя, домыслы, может, бегает он к восемнадцатилетней красотке, что в наше время не проблема, не семидесятые, чай, годы, когда без предложения руки и сердца ни к кому не подступиться было. Так что все это фантазии твои… Да? Рита отодвинула телефон, встала, пошла в комнату, вытянула из-под письменного стола заполненную почти доверху корзину для бумаг, перевернула ее, отставила в сторону, присела на корточки и стала разворачивать скомканные листы. Наброски большей частью походили на ребусы, но ее не покидало ощущение, что вчера, когда те валялись еще на столе, она взглянула мимоходом, и показалось, будто мелькнуло нечто знакомое… Ага! Вот… Она разгладила лист и всмотрелась. Конечно, опознание моделей Ишхана труд нелегкий, но не всегда непосильный, тем более, когда есть масса ракурсов, фас, профиль, сбоку под углом, снизу… Лепить, что ли, собрался? Она вернулась в кухню с набросками в руке и, убирая со стола, меланхолически на них поглядывала, в итоге вместо того, чтоб полностью увериться, стала все больше сомневаться. Нет, в качестве вещественного доказательства сие произведение искусства не годилось, и вообще ни на что не годилось, коли уж оказалось в корзине. И однако почти одиннадцать. Она снова смяла лист, бросила его в мусорное ведро, открыла холодильник и начала исследовать содержимое кастрюль и коробок, которыми он был заставлен.
– Как ты думаешь, что я сегодня видела во сне? – спросила Ира, потягиваясь. – Ничего не думаешь? Нечем думать? Эх ты! Камеру. Нет, не тюремную, можешь так не таращиться, а ту, другую. Ну венец творения богов от электрофизиологии. Только не притворяйся, будто не знаешь, что это такое. Не знаешь? Ох и дура же ты! Это просто-напросто деревянная клетка размером два на два и еще раз на два, посреди которой торчит громоздкий агрегат, именуемый стереотаксической установкой. Иными словами, дыба, на которой какое-нибудь несчастное животное, в нашем случае кошку, растягивают и пытают током. Туда же, в эту самую камеру, напихана масса маловразумительных для неспециалиста… и, между нами, для большинства специалистов тоже!.. приборов, как-то: осциллограф, стимулятор, усилитель… Да ты меня не слушаешь! Что погрузило тебя в столь глубокую задумчивость, жирафа? Хочешь знать, что именно делают с животными, конкретно, кошками? Смотри, не пожалей о своем любопытстве, Жорж Данден! Так вот, сначала кошку наркотизируют, потом, когда она уснет, укладывают на операционный столик животом вниз, закрепляют в станке, потом разрезают кожу на спине, отделяют мышцы, вскрывают позвоночник, отламывая костными щипцами кусочки позвонков, далее препарируют нервы, а вернее, корешки… Не нравится? Ладно, молчу, молчу! Тем более, что после препаровки спинной мозг заливают вазелиновым маслом и оставляют злополучное животное в покое. На время, конечно. Дают нервам отдохнуть, чтобы потом уже взяться за стимулятор и пустить ток. И главное, нередко случается, что… Что ничего не случается. В смысле, не получается. Что-нибудь барахлит, задели корешки, пошли наводки, то-се, и в итоге несчастную просто выбрасывают на помойку без всякой пользы для науки. И вовсе я не садистка, и всегда меня от этого мутило, при каждом эксперименте я проклинала день, когда, возомнив, что предопределено мне… только не спрашивай, кем!.. пойти по ученой части, поперлась на биофак. А этот виварий! Вечно барахлящая вентиляция, вонища, кошки тощие и толстые, пойманные на улице, а иногда и домашние, украденные, случалось, что сданные хозяевами… Все равно откуда, конец один. Оставь надежду всяк сюда входящий… И не только кошка. Входишь и думаешь: ну неужели мне придется заниматься этим живодерством, вивисекцией, как оно изысканно именуется в художественной литературе, до конца своих дней? Да-да, конечно, до пенсии, но я не оговорилась, ведь старость и есть конец дней, дальше ведь уже не дни, а так, сумерки… Как бы то ни было. Деваться же некуда, не в школу же идти кочевряжиться перед оболтусами, которым глубоко плевать и на тебя и на биологию твою дурацкую, разве что когда до размножения дойдет, начнется глупое хихиканье… хотя хихикали мы, нынешние давно это все превзошли… Вот так. И надо же, теперь вдруг лаборатория приснилась! Да нет, жирафа, какая там наука, воображение одно, это в университете, в смысле, пока учишься, взаимосвязи, закономерности, развитие и прочая, прочая. Предмет в целом, так сказать. А потом выясняется, что сей предмет в целом состоит из миллиона крохотных предметиков, на каждый из которых кто-то потратил целую жизнь. Миллион жизней никому не известных ученых, которые копались годами, изучая, допустим, как влияет на потенциалы гамма-нейронов спинного мозга какой-нибудь гормон. Ты знаешь, что такое нейрон, жирафа? Нет, конечно, откуда администратору пусть даже преуспевающей гостиницы знать про нейроны с их потенциалами. Скучища, доложу я тебе. Все наперед известно, предполагаемый результат, как пишут в исследовательских планах. И никому не нужно. То есть теоретически, конечно, необходимо, еще один, как красиво выражаются, кирпичик и так далее, но практически… Люди открытия делали, настоящие, а не для диссертаций, и что? Вот, например, Гельмгольц. Ты знаешь, кто такой Гельмгольц? Нет? Вот видишь! К тому же время гельмгольцев миновало, современная наука это просто муравьиная куча… Черт возьми, сигареты кончились! На всякий случай Ира пошарила в ящике приткнутого к прикрытым простыней книжным полкам кухонного стола, не обнаружила ничего кроме вилок, ножей и прочих острых предметов и махнула рукой. Выходить было лень, да и Мукуч мог заявиться в любую минуту, и она вернулась на диван к журнальному столику, на котором стоял ее завтрак, кружка кофе и бутерброд с копченой колбасой, собственно, кофе в кружке оставалось меньше трети, да и бутерброд был наполовину съеден, поскольку она перемежала свой монолог откусыванием и отпиванием. Монолог, ибо речь ее за отсутствием другого собеседника была обращена к портрету, одиноко висевшему на матово-белой стене напротив, иначе говоря, к себе, поскольку портрет изображал не кого-либо, а самое Иру, правда, узнать ее было нелегко, разве что глаза и волосы, и то, в основном, цвет, глаза зеленые, а волосы темно-медные, а вообще-то фигурировавшее на достаточно живописной или, выражаясь точнее, красочной картине существо с запрокинутым безукоризненно овальным ликом и растянутой на полхолста шеей напоминало одновременно о Модильяни, Плисецкой и зоопарке, лично Ире больше о последнем, почему она и окрестила свое художественное отображение жирафой. И однако портрет занимал почетное место, поскольку Ишхан был художником довольно известным, можно даже сказать, модным, хотя в сущности художником он не был вообще, он был скульптором и в качестве последнего вполне умел добиваться сходства, а вернее, был вынужден это делать, ибо его клиенты пеклись, в первую очередь, о тождестве дорогостоящей копии с оригиналом, и лишь неоплачиваемое творчество позволяло ему свободно отдаваться вдохновению, малюя – не высекая либо отливая в бронзе, поскольку это обошлось бы, во-первых, не в пример дороже, а во-вторых, требовало куда больше времени – малюя друзей (почему бы не врагов?) в виде полуфантастических галлюцинаторных порождений, или, если прибегнуть к его собственной терминологии, порождений того, что он высокопарно называл духовным зрением. Пользовалось ли его духовное зрение недоброкачественными очками? Или, проницая оболочки в виде кожи, мышц, костей и прочей бутафории, оно видело суть вещей и людей? Подобные вопросы Ира задавала только себе, затевать дискуссии на этот счет с Ишханом она почитала занятием бессмысленным, собственно, она и себе вопросов не задавала, она отлично понимала проблемы художников, весь последний век пытающихся как-то отличиться от предшественников, что у них получалось не лучшим образом – а что делать? Что делать художнику после Леонардо, Боттичелли и Эль Греко? Если какие-то недоделки и нашлись, этим воспользовались импрессионисты и Ван-Гог. А что оставили скульпторам Микеланджело, Роден и?.. И кто? Никто. И не потому ли скульпторов за последние пару тысячелетий образовалось по сравнению с художниками так мало, что древние греки и их римские подражатели уже заполнили нишу до отказа? Словом, бедный Ишхан. Так что критические замечания она держала при себе, она просто повесила жирафу на стену и сдружилась с ней, во всяком случае, нередко беседовала с ней мысленно, а иногда, забывшись, и вслух, тем более что вести душевные разговоры ей было особенно не с кем, круг ее общения, некогда обширный, как арена цирка, суживался с каждым днем, превращаясь в закуток, пятачок, лоскуток, более того, деформировался, включая в себя всяких случайных людей и извергая тех, кто пребывал в нем изначально, по законам дружбы и родства. Начало положил брат… хотя нет, первой отчалила сестра, не очень, правда, далеко, в Москву, находясь посему в пределах досягаемости в отличие от брата, которого Ира не видела уже лет семь. Братишка, младший и нежно сестрами любимый, вроде бы никуда не собирался, да женушка, царевна-лягушка, лягушачьей кожи, правда, после замужества не скинувшая, но по повадкам и запросам точно крови царской, уговорила сыграть – из чистого любопытства, разумеется – в американскую лотерею, то бишь, розыгрыш “грин-карт”. Ире розыгрыш представлялся таковым в первоапрельском смысле слова, и каково же было ее удивление, когда вдруг… Супруги взяли да и выиграли. Нет, перебираться в Штаты они не собирались, но разве не дико иметь возможность получить вид жительства во всепланетном раю и отказаться его иметь, иметь просто так, на всякий случай? Потом выяснилось, что пресловутую зеленую карточку заочно не выдают, да и очно, чтобы ее заполучить, надо прожить в государстве с молочными реками и кисельными берегами энное число лет. В итоге парочка, а точнее, семейка, детей, естественно, не бросили, отправилась зарабатывать право на уже выигранные блага, иными словами, повкалывать немного на американский рай. И что за странная такая случайность, что в лотерее этой выигрывают одни здоровые люди и возраста самого подходящего, не настолько молодые, чтоб начать там учиться, а готовенькие, с образованием, и в то же время не то чтоб близкие к пенсии, Ира знала и других таких счастливчиков, все как на подбор, колесо фортуны умело остановиться в нужный момент. Короче, в итоге все устроилось ко всеобщему удовольствию, брат, кандидат наук, делал анализы в какой-то лаборатории, невестка, в прошлой жизни филолог, удачно перевоплотилась в страхового агента, дети ходили в школу, американское общество пополнилось четырьмя новыми членами, двое из которых уже исправно платили налоги, ну и Ире время от времени перепадала сотня-другая долларов – посылаемых непременно с оказией, потому как в Армению испокон веку все пересылается не по почте и не через банки, а при посредничестве надежных людей – долларов, которыми с ней, как с единственным неблагополучным, застрявшим на пустеющей, как подмываемый подземными водами аварийный дом, родине членом семьи делилась мать, пару месяцев назад уехавшая, возможно, и не навсегда, к сыну. Неблагополучие Ирино, было, впрочем, относительным, в материальном смысле уж точно, ведь ей посылал деньги и Давид, не говоря о гостинице, платившей вполне исправно немалое жалование, а сейчас, ставши на ремонт, выложившей наличными шестимесячное содержание, благодетельнице, в самые холодные и темные годы поставлявшей свет и тепло, даже горячую воду, кормившей, обогревавшей и позволявшей сохранять независимость. Да! Ира ничего ни у кого не просила, ни у брата, ни у Давида, тому даже намекала, что вполне в состоянии прокормить себя, тем более теперь, когда Гришик в Москве, пусть оплачивает учебу и недешевую московскую жизнь сына, а она обойдется, но тот упорствовал, все надеялся, что рано или поздно она передумает, поедет к нему, никак не хотел себе признаться, что за всеми ее отговорками прячется одна и та же простенькая истина: если женщина любит, ей и на Шпицбергене не холодно, и на необитаемом коралловом атолле не одиноко, а коли она без конца отнекивается, объясняя, что нечего ей в германском университетском городке делать, некуда пойти и не с кем словом перемолвиться, то… Бедный Дэвид! Как он переживал, оказавшись в те холодные-голодные годы почти что на иждивении у жены, того, что ему платили в университете, не хватало б и на утренний кофе, он даже курить бросил, она курила, а он бросил, и какая была радость, этот контракт, “поеду, осмотрюсь, устроюсь и вас вызову”, но она доказала, что мальчик должен доучиться, как-никак девятый класс кончает, а потом… Хотя, конечно, не только в Давиде дело. Любовь, не любовь, можно подумать, она кого другого обожает. А в чем? Ее нередко спрашивали, почему она кукует тут в одиночестве, когда у нее муж в Европе, брат в Америке, и она отвечала: “Мне и здесь хорошо”. Так ли? В конце концов, должен ведь кто-то и в Армении остаться, не могут же все уехать, как в том невеселом анекдоте насчет объявления в ереванском аэропорту: “Улетающий последним пусть выключит свет”…