ГЛАВА 1
Быть верным – это вести себя так, словно время не существует.
Макс Фрай
ЭММА
Возможно, завтра кто-то умрет, а может быть сегодня. Ароматный яблочный пирог, приготовленный для старого друга, мирно остывает на кухонном столе. Уже полночь, за которой неизбежно приближающееся утро ответит на два главных вопроса моей жизни. Кто я и чего стою? Нет леденящего страха, мучительных терзаний совести и бессмысленных душевных метаний. Слез тоже нет. В приговоренных к смерти преступниках мало остается человеческого. Я приняла для себя решение и дальше не изменять принципам.
Каждый из ныне живущих уверен, что он уникален, и рожден на этой планете для какой-то великой миссии. Но подавляющее большинство из нас – обычные люди, без талантов и умений. Моя персона принадлежит к такому большинству людей, но с одной маленькой особенностью – я не умею со слезами плакать при людях, даже самых близких. Сколько себя помню, с раннего детства, и по настоящие дни в нужный момент слезы просто отказываются идти из моих глаз. Хотя, в глубине души, в это самое время, все мое естество может безудержно рыдать. То есть мой организм морально готов к плачу, допустим, есть для этого подходящий повод, но эта готовность не доходит до кульминации и обрывается в ту секунду, когда слезы должны вырваться наружу. Но, по какой-то причине, этого не происходит и мой плач переходит во внутренний сухой рев, который внешне никак, кроме плотно сжатых губ, не проявляется. В такие моменты, мои глаза сродни глазам младенца, которые в первые дни жизни физиологически еще не способны вырабатывать слезы.
– Ты упадешь, Эмма, – обращается ко мне, пятилетней девочке, папа. – Осторожнее, будешь плакать.
– Не упаду! – кричу я в ответ и продолжаю скакать и крутиться на недавно спиленном дереве.
В тот же миг неустойчивое бревно опрокидывается и сучком рассекает мне ногу ниже колена, сильно, практически до мяса. Я молча смотрю, как мраморно-белая ткань медленно затягивается багровой кровью. В ушах звенит от страха и боли.
– Больно? – ледяным голосом спрашивает отец, не поднимаясь с уличной скамейки.
– Нет! – сквозь сжатые губы, со слегка влажными глазами отвечает маленькая Эмма.
Тогда мне хотелось, чтобы он поскорее ушел, и я смогла бы вдоволь наплакаться от нестерпимой боли, но больше от обиды на его пророчество, которое сбылось вопреки моей детской самоуверенности. Рану зашили, но с того дня осталась привычка не плакать на людях и шрамик в виде трезубца.
Сегодня мне сорок три, и я успешный хирург-офтальмолог, который так и не научился плакать по-человечески.
Несмотря на высокий рост, светлые густые волосы, правильные черты лица и почти идеальную фигуру, главным предметом моей гордости всегда были и остаются по сей день, мои необычайно выразительные зеленые глаза, обрамленные длинными шелковистыми ресницами. В моих глазах есть нечто неуловимо-кошачье, не только в форме, но, и в структуре.
Мне всегда казалось, я вижу этот мир не так, как другие. Возможно, причиной этому является мое универсальное зрение. В детстве, когда темнело во дворе, я видела все почти так же, как днем. Узнать человека в темноте для меня не было сложной задачей. Я могла спокойно читать в сумерках журнальные или газетные шрифты, и это было для меня нормой. Сейчас мне, врачу – офтальмологу, уже известно, что только у двух процентов женщин в мире есть такая же редкая генетическая мутация, как у меня, благодаря которой в глазах имеется дополнительная колбочка сетчатки. Это позволяет различать сто миллионов цветов, что в десять раз выше, чем способность зрения обычного человека. И еще, я запоминаю цвет и форму глаз всех людей, с кем когда-либо была знакома. Природное любопытство и эволюционная способность моих глаз приспосабливаться к различным уровням освещённости привели меня в медицинский институт, а затем сделали офтальмохирургом.
ГЛАВА 2
Нет места милее родного дома.
Цицерон
СТАРАЯ КЛЕТКА
Но моя жизнь могла сложиться совершенно иначе. В наше время детей воспитывала не семья, а улица, любимая и безжалостная улица. Все в этой улице было странным. Даже вид у нее необычный – в форме квадрата, или, точнее, прямоугольника, мы называли ее просто – клетка. Сторонами и одновременно границами нашей клетки были девятиэтажные дома, расположенные друг напротив друга. Такая искусственная многоэтажная преграда ко всему прочему выполняла функцию внешнего забора, очерчивающего нашу суверенную территорию. Густо усыпанные одинаковыми окнами фасады домов безмолвно глядели в центр клетки, где располагалась асфальтированная игровая площадка с проросшей местами травой и погнутыми стальными футбольными воротами. Дальше шли крайне опасные, всегда грубо окрашенные, на вид совершенно убогие детские качели, сочлененные с примитивными спортивными турниками типичного советского образца. При катании качели издавали жуткий скрип, и, поэтому, ими редко, кто пользовался. Под турниками в сырую погоду всегда блестели лужи.
Небо над клеткой могло быть любого цвета: от прозрачно-голубого до грязно-черного. Константой была лишь его геометрическая форма – над клеткой всегда парило квадратно-прямоугольное небо. И, да, клеточное солнце встает и садится для тебя не из-за горизонта, оно показывается и исчезает, прячась за грубыми домами. Из-за этих искусственных городских гор в клетке темнело чуть раньше, светлело чуть позже – внутри всегда пульсировал свой, отличный от остального города, биоритм. За нашей клеткой шла следующая, за ней еще одна, и так до внешних пределов города. Ткань моего окраинного микрорайона была соткана из множества таких клеток. С высоты птичьего полета могло показаться, будто жилые квадраты и прямоугольники сшиты в идеально упорядоченное кирпично-бетонное шахматное одеяло.
Подъезды приклеточных домов-стражников, как единообразно отформатированные норы в человеческие муравейники, гостеприимно распахивали свои тогда еще бездомофонные двери для всех гостей и жителей клетки, независимо от возраста, пола и зависимостей. Зимой вечно открытые подъезды служили теплыми пристанищами для молодежи. Здесь назначались первые свидания, выпивалось первое спиртное, пробовались сигареты. И здесь же практиковались в бытовом вандализме – потолки были усеяны спичечными бабочками, пол устлан шелухой от семечек, на почтовых ящиках отрабатывались приемы взлома простых замков. Исписанные излияниями в любви и ненависти стены подъездов благоухали смесью запахов кислой капусты, табака и перегара. Призыв выйти «на подъезд» мог означать все и ничего одновременно – это могли быть признания в любви или драки, сплетни или простое убийство времени. Вечером подъезды проглатывали потоки уставших после работы жителей, и дальше, передавая эстафету лифтам, разносились ими по разным этажам густонаселенного человейника.
Венцом и сердцем клетки служила открытая для всех ветров беседка. Сваренная из грубого металла, накрытая серым шифером, она издали напоминала гигантскую кормушку для птиц. В беседке собирались лишь избранные, наиболее авторитетные жители клетки. Для дворовых пацанов сидеть на скамейках внутри беседки полагалось с ногами, «по-птичьи». Днем и ранним вечером беседка безраздельно принадлежала старшим жителям домов, они мирно играли в карты, домино или шахматы. После и до самого утра в ней гнездилась молодежь.
Пока мы были детьми, нам казалось, что за пределами нашей окраинной клетки находится страшный, агрессивный мир. За моим домом начинался микрорайон со пугающим и совсем незнакомым для ребенка названием «Шанхай». Это был район старых гаражей и частной застройки. Про него говорили, что он кишит наркоманами и цыганами, ворующими маленьких детей. Короче говоря, мы туда не совались. Страх сковывал ноги. Повзрослев, стало понятно, там живут такие же, как мы, люди, просто живут разобщенно, а мы существовали одной, не всегда дружной семьей.
За годы, прожитые в клетке, часто и поневоле приходилось всматриваться в статичный пейзаж противоположных домов. Нам было известно многое об их обитателях. У кого какой распорядок дня и кто с кем выясняет отношения. Где расположены гостиная, спальня или детская. Какие висят в этих комнатах люстры и какого цвета и фасона занавески. В какой квартире живут дружно, а где постоянно ссорятся. Мы были полностью вовлечены в жизни других семей и поэтому чувствовали предельное с ними сродство. Мы искренне сопереживали друг другу, испытывая, как модно сейчас говорить, взаимную эмпатию. Ночные глядения в окна друг друга – давно устоявшаяся традиция нашего общежития. В светлое время суток смотреть в окна было бессмысленно, а вот в темное – очень даже увлекательно. Подобно сменным диафильмам панорамой бежали перед детскими глазами цветные картинки из соседской жизни. Где-то ели, где-то плясали, гдето любили, а где-то дрались – все на виду. Свет в окнах ярко проявлял жизнь семей клетки, превращая частную жизнь в публичную.
Для того времени декорации нашей клетки были вполне заурядными: два дома были кирпичными, два – панельно-блочными. И те, и другие относились к типовым шедеврам поздней советской архитектуры. Более престижными считались дома из красного кирпича, предполагалось, что они теплее.
Я жила в панельном доме, на пятом этаже с мамой и папой, в трехкомнатной квартире. У нас была своя машина, дача и жили мы, по тем меркам, неплохо. Наш скромно обустроенный быт – это предел мечтаний простой советской семьи. Жители, или назовем их «граждане клетки», имели примерно одинаковый семейный доход и уровень жизни. Типовые дома делились на рабочие и дома, построенные для работников интеллектуальной сферы. Дома летчиков и врачей соседствовали с домами работников заводов и служащих мебельных фабрик. Из-за этого дети из разных семей образовывали разношерстные интернациональные компании, где, как правило, положительные дети из интеллигентных семей быстро попадали под дурное влияние детей из рабочих домов. И здесь срабатывал незыблемый закон улицы – если в компанию детей из, допустим, «дома врачей» попадал подросток из, условно, «рабочего дома», который к своим четырнадцати годам уже курил и выпивал, то через пару месяцев правильные дети культурных родителей тоже начинали выпивать, курить и ругаться матом. В обратную сторону этот закон не работал. Вниз приятнее и легче катиться, чем подниматься в гору – уличный закон тяготения пороков.
Будущее жителя клетки имело два варианта развития жизненного сценария. Первый, и самый распространенный – постепенно опуститься на социальное дно, со всеми вытекающими последствиями: алкоголь, наркотики, безработица, тюрьма. Второй, крайне редкий, – прорваться на верх социальной лестницы – скорее из боязни оказаться на дне, нежели из желания принести пользу обществу. В данном случае страх не сковывает, а мотивирует. Среднего варианта, разумной золотой середины придерживаться было практически невозможно. Без боя клетка не выпускала за свои пределы жителей, устанавливая внутри себя особый, наполненный зависимостями режим. Несмотря на то, что наша территория не была обнесена колючей проволокой и имела абстрактные, вполне себе преодолеваемые границы, просто так, без усилий вырваться за ее рубежи удавалось не каждому. У меня получилось совершить этот ментальный побег, другим повезло меньше. Чуть не забыла про третий сценарий развития событий – удачливо-настырным девушкам могло повезти – расчетливо выйти замуж и покинуть нашу упрямую клетку, следуя в возможно лучшие миры, за своими новоиспечёнными мужьями.
ГЛАВА 3
Трудно указать дорогу близорукому.
Людвиг Витгенштейн
СВАРЩИК
Я врач и мои операционные дни всегда проходят по устоявшемуся за долгие годы практики алгоритму.
– Рита, доброе утро, хорошо выглядишь, – забегая в клинику, скороговоркой приветствую нашего администратора с красивыми миндалевидными глазами.
– Доброе утро, Эмма Искандеровна. Сегодня по плану три операции.
– Хорошо.
– Вам снова прислали цветы. На этот раз красные розы, – улыбаясь, сообщила сероглазая Рита.
– До этого были желтые мимозы, если я не ошибаюсь. Опять от неизвестного? Так он совсем разорится. Мне его уже жаль.
– Да. Уже третий месяц каждый операционный день присылает разные букеты, – иронично заметила Рита.
– Хорошо хоть не преследует, как тот, что в палисаднике караулил.
– Да слава Богу, еле избавились, – перекрестившись, воскликнула Рита.
– Букет, как обычно, можешь оставить себе.
– Да мне неудобно, Эмма Искандеровна. Может хоть этот заберете? Уж больно красивый.
– Нет. Муж не поймет, не хочу его лишний раз будоражить, ему и так непросто. А ты не замужняя, пусть парни видят, каким ты пользуешься успехом.
– Ну, спасибо, – засмущавшись, поблагодарила меня слегка покрасневшая Рита.
После короткого диалога с администратором, я спешно переодеваюсь в рабочую одежду и мчусь в операционную, стараясь ни с кем из коллег не столкнуться в коридорах частной клиники. Давняя привычка избегать формальной болтовни и пустых сплетен делает свое дело. Благо, специфика моей узкой медицинской квалификации позволяет мне проводить операции один на один с пациентом, без ассистентов и помощников. Только я и глаза больного в наглухо зашторенной операционной, практически без освещения. Дверь лазерной операционной закрыта на замок на время всей операции. По протоколу она блокируется во избежание отвлечения пациента и хирурга от процесса. Только я и проблема человеческого глаза, без посторонних и свидетелей. И да, температура не выше двадцати пяти градусов по Цельсию, с влажностью не выше пятидесяти пяти процентов, в иных условиях лазер не работает. Такая вот капризная штука.
Сегодня молодому пациенту предстоит фокальная лазеркоагуляция – локальное воздействие луча лазера на сетчатку. Операция безболезненная, но пациенту она доставляет зрительный дискомфорт из-за ярких мигающих вспышек лазера. Поэтому по протоколу назначается эпибульбарная анестезия. Мне нравится общаться с пациентами перед хирургическим вмешательством. В такие тревожные моменты человек раскрывается перед врачом словно на пасторской исповеди. Когда-нибудь, на пенсии, я издам сборник таких предоперационных бесед.
– Доброе утро, Эльдар. Можно без отчества?
Кто вы по профессии?
– Здравствуйте, доктор. Я – сварщик.
– Какое сказочное имя у вас. С таким именем вы не можете быть просто сварщиком, вы художник по металлу, – попыталась пошутить я.
– Мне нравится такое сравнение. И работа моя мне тоже нравится. Но с глазами теперь проблемы.
– У нас похожие специальности, только инструменты разные. Мы, в некотором роде, коллеги-сварщики. Но для глаз ваша профессия одна из самых опасных. Искры и брызги расплавленного металла, раскаленные электроды, излучение сразу трех видов – все это чревато получением весьма серьезных травм, от ожогов до повреждений сетчатки. Надо неукоснительно соблюдать правила техники безопасности.
– Без маски не работаю, доктор. Я фанат своей работы. Трудно передать словами, какое испытываешь удовольствие, когда кладешь ровный шов и точно свариваешь нужные заготовки, создавая новую деталь, которая станет частью общего большого механизма. Не хочу думать, что придется менять профессию.
– Да. Мы давно научилось добывать железо и скреплять разнородные металлы, а вот однородных людей примирить друг с другом не можем. Воюем, спорим, ссоримся. Соседи живут, как кошка с собакой. Ну, начинаем, Эльдар.
Устанавливаю на роговицу контактную линзу Гольдмана с нанесенным раствором метилцеллюлозы. На периферии сетчатки, в районе двух тридцати, наношу сто сорок лазеркоагулятов. Для этого необходима твердая рука и неподвижный взгляд пациента. Четко держим фокус лазерного навигационного луча в определенной точке глазного дна – сетчатке.
Когда офтальмохирург проводит лазерное вмешательство на сетчатке, в зависимости от вспомогающей линзы, у него в голове схема глазного дна всегда в разной проекции – либо зеркально отраженное, либо перевернутое. Наша оптическая система тоже создает инвертированную на сто восемьдесят градусов проекцию. Проще говоря, люди видят этот мир вверх тормашками. И только с помощью мозга картинка переворачивается. Камера обскура в действии. Мой натренированный мозг за годы, проведенные в операционной, привык синхронизировать действия моих рук с любыми зрительными проекциями. Говорят, это помогает от старческой деменции. Кстати, надо непременно навестить тетю Асю, у которой тяжелая форма Альцгеймера. Мысли о необходимости проведать единственную тетю, из оставшихся в живых, приходят ко мне гораздо чаще, чем я это делаю на самом деле.
Линза Гольдмана удалена, конъюнктивальная полость промыта раствором антисептика. Пройдет двадцать – тридцать минут и можно приглашать следующего пациента.
И еще, между операциями следует выбрать время и позвонить моей домашней помощнице Наде.
– Надя, это я. Как он?
– Все в порядке. Я хотела его в сад вывезти, пока погода хорошая. Но ваш сосед с утра там что-то пилит, шумит невозможно. И собака выбежала за калитку, я на секунду открыла забрать почту, так пес и выскочил.
– Мишка? Ничего, найдется.
– Надеюсь, Эмма. Хороший пес. Любит Анзаура.
– Послушай, ты не вывози его в сад. Опять Антон начнет свои идиотские шуточки отпускать. Анзаур нервничает. Надо вместо сетки-рабицы глухой забор поставить летом.
– Как скажешь, Эмма, побудем дома. Окна открою, пусть дышит весенним воздухом.
– Он поел? Настроение как? Когда я уходила, он не улыбался.
– Все хорошо. И поел, и улыбается. Сейчас будем переворачиваться.
– Мне кажется, он ночью был горячим. Измерь ему температуру, прошу тебя. Я опаздывала на работу и не успела.
– Да не горячий он. И не больной, Эмма. Работай спокойно.
– Ну что тебе трудно измерить?
– Ладно. Измерю. Если будет не в норме, позвоню.
Опять соврет и не измерит. Ну что за женщина такая?! Надо пораньше домой вернуться, на нее нет надежды.
Мой дом теперь в другом месте, вне клетки. Но воспоминания часто возвращают меня в прошлое. И, что удивительно, казалось бы, мрачные «клеточные» условия жизни того времени сполна компенсировались веселым нравом ее обитателей. Парадокс, но сейчас в красивых современных домах, с правильной архитектурой встречаются скучные, совсем не веселые люди. А мы умели быть веселыми. Наше детство можно смело назвать настоящим, это было бескомпьютерное и бессмартфонное детство. Улица с легкостью заменяла модные сегодня гаджеты.
Спектр дворовых игр был разнообразен: от вполне себе безобидных «пряток» и «резинок», до хулиганских развлечений, связанных с нанесением значительного ущерба случайным прохожим. Помню, от нас с Яной, моей школьной подругой, досталось молодому географу, по прозвищу «Колумб», который в шикарном костюме, с букетом тюльпанов в руках, шел мимо нашего дома, скорое всего, на свидание. Он просто попал в зону обстрела моего окна. В шприц заряжалась адская смесь подсолнечного масла, чернил и мыльной воды. Кто попадал под такой «дружественный» шприцевой душ, еще долго обходил наши окна стороной. Отстирать вещи после такого обстрела не представлялось возможным. Поэтому лучше было не попадаться, могло влететь по-крупному.
Вместе с мальчишками с крыши регулярно запускались «капитошки» – наполненные водой резиновые шарики. Зона поражения «капитошек», благодаря значительному объему воды, тоже была значительной. Их изначально наполняли на полотенцах, иначе они растекались в объеме и их невозможно было перемещать. Раскачиваемая на полотенце, такая заряженная «бомбочка», получая нужную инерцию, стремительно летела вниз на головы ничего не подозревающих прохожих. Мы были недосягаемо высоко, такое безнаказанное хулиганство сильно веселит, и потому каждое удачное попадание отмечалось дружным смехом и улюлюканьем.
А еще, бесконечными летними вечерами разводили костры и запекали картофель. Тащили из дома все, что могли. Уличные столы наспех сервировались тем, что попало под руку, нарушая все известные гастрономические правила. Все хотели поделиться друг с другом чем-то своим, принесенным из дома. В традиционном дворовом меню были: помидоры, огурцы, зелень, сыр, свежий хлеб и королева вечера – запеченная на углях ароматная картошка, пахнущая костром и обильно обсыпанная крупной солью. Самая вкусная картошка в моей жизни. И конфеты, много конфет, зефира и халвы – ее всегда было в переизбытке, у нас в городе безостановочно работал халвичный завод. После перекуса, дружно усевшись вокруг тлеющих медно-золотых углей, мы рассказывали друг другу страшные истории, и, с каждой такой историей, наше кольцо вокруг костра становилось все плотнее и плотнее. Запах кострового дыма, оставленный в волосах и на наших одеждах, надолго заполнял пространства наших одинаковых квартир. Лучшее время, лучшие люди.
Шутили всегда, везде и каждый раз по-разному, но, как правило, беззлобно. Эх, как весело было связать веревкой ручки дверей соседских квартир, расположенных друг напротив друга, и одновременно, позвонив в квартиры, с хохотом наблюдать, кто из соседей победит в импровизированном состязании по перетягиванию каната. С Яной вообще было интересно, она всегда придумывала разные ролевые игры, естественно, ей отводилась главная роль, а мне второстепенная. Например, она – Шерлок Холмс, я – доктор Ватсон или она рабыня Изаура, а я Малвина. Еще Яна вела страшный журнал с жутким названием «Инквизиция», в который она заносила всех своих обидчиков. Самым отъявленным из них в почтовый ящик опускалась открытка со зловещим текстом, который я помню до сих пор:
«Мне нужен труп,
Я выбрал вас,
Приду в двенадцать, Фантомас».
Взрослые игры давно пришли на смену детским забавам, только игры эти совсем уже не смешные. Наконец-то, получилось проведать тетю Асю, которая после смерти дяди осталась совсем одна. Болезнь прогрессирует и, поэтому, начав беседу с ней, невозможно предугадать, каким образом она будет окончена.
– Привет, тетя Ася. Как самочувствие?
– Кто это? Ааа…это ты Эмма.
– Да, я. Кто же еще?
– Я ждала Юнуса, он вышел в магазин.
– Тетушка, дядя умер три года назад.
– Как умер?! Что ты такое говоришь, Эмма, – сквозь слезы, вопрошает уже практически обездвиженная тетя Ася. – Ты почему не в той ангоровой кружевной кофточке с фиолетовой вставкой на груди, которую мы с Юнусом привезли тебе из санатория?
– Она мне мала, тетя Ася! Мне было четырнадцать.
– И платье вязаное с красными линиями, что мы из Москвы привозили, ты давно не носишь, – тетушка решила вспомнить все подарки, которые она мне сделала. – Хотя бы синюю водолазку на пуговицах носи.
– Хорошо, буду носить.
– А перстень с рубином и золотой браслет с серьгами, что я тебе на выпускной подарила, они в надежном месте спрятаны? – полушепотом спросила тетя.
– Не волнуйся, тетя Ася. Они в очень надежном месте, в сейфе за семью печатями.
– Это хорошо. Надо бы кислород добавить, дышать не могу полноценно после проклятого ковида. Добавь, пожалуйста.
Бедная Ася, словно злая собака, сидящая на привязи, теперь пристегнута к кислородному концентратору. А как было хорошо, когда все были молоды и здоровы. Жив был папа, мама, дядя, да и я была молодая и интересная. А ведь у нее не такие, как у нас с мамой, глаза. У нас насыщенно зеленые, против ее серо-коньячных, с чуть желтоватыми склерами и недлинными редкими ресницами. Вообще сестры мало похожи друг на друга. Мама была видной женщиной, а Ася по комплекции больше смахивает на субтильного подростка. Мама не любила пустой болтовни, а ее сестра говорила много, быстро, часто проглатывая окончания. Родные сестры родились абсолютно разными людьми как внешне, так и внутренне. Ася – лидер по натуре, а мама податливо-ведомая. Вместе они смотрелись как мать с дочерью.
Бездетная тетя и правда заботилась обо мне, как о своей дочери. Странно, спустя столько лет, я помню все, что они с дядей мне дарили. И то вязаное платье из Москвы с длинными рукавами, теплое, ярко-красного цвета с зигзагообразными полосками по низу, тоже помню. Это платье мне очень нравилось, я его долго носила, пока оно не стало коротким. Дарили не только вещи. Они привозили различные подарки, например, как-то раз мне подарили редкие елочные игрушки, малютка назывались, миниатюрные, стеклянные, на маленькую елочку. И среди них были из пластмассы разные цветные игрушки: фрукты, овощи – я ими до сих пор наряжаю елку. Тогда они еще привезли цветные мармеладки, которых нигде, кроме Москвы, не было. Я великодушно угощала ими ребят во дворе и чувствовала себя в этот момент королевой. Ну и монпансье. Всякие вкусности. Бесспорно, они любили меня и старались порадовать. Но я, почему-то, больше помню плохое. Плохое отношение, неосторожно брошенное обидное слово – как оказалось, эти вещи ребенок запоминает лучше, чем сотни хороших. Ангоровая кофта, про которую она сейчас вспомнила, была куплена не для меня, просто тете она не подошла, и, поэтому, она подарила ее мне. И бабушкину золотую цепочку с кулоном, давно обещанную на мое двадцатипятилетие, она отдала другой своей племяннице. Было очень обидно.