© Максим Кабир, текст, 2022
© Валерий Петелин, обложка, 2022
© ООО «Издательство АСТ», 2022
* * *
«Роман «Клювы» крепче самого крепкого кофе. Вы точно не уснете, не дочитав до конца. Да и как можно спать в Праге? Ведь в ней столько всего интересного, загадочного и до сих пор непостигнутого…»
Издательство Oktan-Print (Чехия)
«Имя Максима Кабира давно уже стало синонимом качества. Одного взгляда на обложку достаточно, чтобы понять – будет страшно. Будет увлекательно. Будет кровь, секс, смерть и древние твари. И Кабир не разочаровывает».
Олег Кожин, писатель
«Истории Кабира… это всегда дом с двойным дном. Ни одна из них, особенно если речь идет о большой форме, не будет проходной байкой о том, как где-то завелось что-то и кого-то съело».
Horrorzone.ru
* * *
Денису, Наташе и Дане Чернявским с пожеланием безмятежных снов
1.1
Человек распластался на асфальте, словно молился стенду с расписанием транспорта. Корней Туранцев, только что выпрыгнувший из трамвая, едва не выронил пакеты. В пяти метрах от него мужчина водил головой вправо и влево и чуть сучил ногами – взгляд Корнея зафиксировал зеленые носки между штанинами брюк и замшевыми туфлями.
Шестой номер поехал прочь, бросив удивленного Туранцева наедине с представителем оригинального религиозного культа – кроме них, никого не было ни на остановке, ни на площадке у железнодорожного вокзала поодаль. Уплыли желтые трамвайные окна, инкрустированные темными абрисами – силуэтами пассажиров.
На ветру шуршали кроны лип, тикал размеренно светофор, и носки замшевых туфель елозили по асфальту.
Долгое тяжелое лето подходило к логическому завершению. Вечера становились прохладными. Корней прибавил к футболке и джинсам плотную клетчатую рубаху. Сейчас под фланелью пробежали мурашки.
– Простите, вам плохо?
Внутренний голос, неоднократно выручавший его в прошлом, шепнул: «Это не твоя забота, Корь, иди куда шел».
Корней замялся нерешительно. Возле металлического конуса урны темнел оброненный портфель, явно не из дешевых. В городе хватало бродяг и психов, не так много, как на родине Корнея, но хватало. К наркоманам государство относилось почти трепетно, снабжая деньгами, – лишь бы не крали.
Но мужчина не был похож на вагабонда. И пиджак он испачкал недавно, преклоняясь великому богу электричек. Классический пиджак, фиолетовый галстук, закинутый за плечо, как язык запыхавшегося зверька в каком-то американском мультфильме.
– Пан…
Корней шагнул к мужчине. Туфли монки сверкнули пряжками в свете фонаря. Скрюченные пальцы хватали воздух в каком-то остервенелом религиозном экстазе.
Ощущая беспокойство, Корней повертелся. Но и в скверике позади, и у охристо-бежевых домов за перекрестком не увидел прохожих. Район Вршовице был тихим и малолюдным, что сыграло определяющую роль в выборе жилья.
«Он пьян, – сказал внутренний голос, – или под кайфом. Не мешай человеку другой конфессии».
А мужчина молился.
Бил поклоны, тряс головой, невнятно бормотал.
Его божество, белое с красным, электрическое рогатое божество, скоро должно было перевести городской транспорт в ночной режим, и Корней неуютно поежился.
– Ну и ладно, – буркнул он.
Человек повернул голову так резко, что хрустнули позвонки. Светофор запиликал быстро-быстро и озарил зеленым упитанное лицо. По подбородку мужчины струилась кровь. Его рот был разорван, нижняя губа превратилась в лохмотья, явив десны и ряд аккуратных зубов того же оттенка темной охры, что и полосы на фасаде зданий.
Корней непроизвольно охнул.
Глаза мужчины, тусклые и бессмысленные, зацепились за него.
Наркотики, определенно. Не безвредная травка, аромат которой Корней часто ловил около пабов. Что-то куда опаснее, вроде сальвии – Корней видел на ютубе результаты употребления психоактивных веществ. Бедолаги калечили себя, кидались под автомобили, в чем мать родила разгуливали по трассам.
Сектант (привычка Корнея награждать всех прозвищами) улыбнулся криво.
«Боже, – ужалила догадка, – он терся губами об асфальт!»
Судя по блаженной гримасе, мужчина не испытывал боли… пока. За зубами шевельнулся язык – светофор тикал медленно, плеская на остановку красным.
От обилия багрового Корнея замутило.
– Прекратите!
Сектант громко щелкнул челюстью.
И заговорил.
Туранцев два года учил чешский. Зимой сдал государственный экзамен; уровень В2: согласно выданному Карловым университетом сертификату, он владел языком на восемьдесят процентов.
Но из того, что сообщил ему Сектант, Туранцев расшифровал лишь пару слов: «мороженое», «карусель».
Корней был настолько поражен, что прослушал, как следующий трамвай прибыл к Надражи Вршовице, постоял, не открывая дверей, и укатил на восток. Мозг выкопал зачем-то информацию: трамвай в чешском языке – женского рода. Не бог, а богиня.
Сектант, выговорившись, ткнулся губами в липкую лужу, как корова на водопое. Голова замоталась из стороны в сторону, раздирая губы. Что-то скребнуло… Это резцы чиркнули об асфальт.
– К черту тебя! – выпалил Корней. Он не нанимался возиться с сумасшедшими, здесь ему платили за то, что он верстал книги в офисе. Отвечал за расположение текста и оформление страниц.
Не сверяясь со светофором (все равно ноль машин), Корней пересек проезжую часть. У деревьев обернулся. Сектант выгибал спину. Хвала небесам, шорох человеческого лица о тротуарное покрытие не доносился через дорогу.
Впереди возвышались Надражи – вокзал. Отсюда в четырнадцатом году Корней совершил первые шаги по Праге. Тогда он знал на чешском одну-единственную фразу: «Проминьте, не млувим чески, мужу млувит в руштыне». И Маринка еще была рядом.
Корней вынул телефон, набрал номер скорой помощи: сто пятьдесят пять.
– На трамвайной остановке мужчина травмирует сам себя. Он в крови.
Диспетчер записала адрес.
«Ты молодец, Корь. Теперь это их проблемы».
Но настроение было испорчено, а совесть имела свое мнение насчет случившегося.
Ругая психопата, Корней поплелся налево. Пустынная улочка полого спускалась к парку и Ботичу – обмельчавшей горной реке. По забавному стечению обстоятельств, называлась она Украинска и миролюбиво сосуществовала с улицами Петроградска и Новгородска. Ухоженные кусты, дома с классической черепицей, в четыре и шесть этажей.
Главные ориентиры – поликлиника, аптека, бомжиха на лавочке.
Корней прозвал ее Бабушкой Догмой – именно слово «Догма», набранное костистым шрифтом, ярче прочих слов выделялось на афише, которой кто-то залепил спинку скамейки. Потрепанный дождями плакат рекламировал позапрошлогодний рок-фестиваль, а «Догмой», видимо, именовалась какая-то играющая блэк-метал группа.
Тучная старуха с отекшими слоновьими ногами оккупировала лавочку, не оставив шанса соперникам. В капустном ворохе одежек, окруженная уймой узлов и пакетов, презрительно косящаяся на пражан, туристов и гастарбайтеров.
Бомжиха материализовывалась у поликлиники по вечерам и была для Корнея неотъемлемым элементом пейзажа, как вокзал или китайский магазинчик дальше по улице. Однажды, не застав ее, Корней искренне огорчился и дважды выходил на крыльцо, точно потерявший домашнего любимца сердобольный хозяин.
Но история закончилась хеппи-эндом: Бабушка Догма вернулась, шумно опорожнилась под аптекой и заняла свой пост.
Вот и сейчас она отдыхала, скрестив на груди руки. Ступни расположила так, чтобы касаться ими скарба. Будто опасалась, что воры умыкнут ее мусорные сокровища, стеклотару по две кроны за бутылку.
Обычно Бабушка Догма дефилировала в тинейджерской бейсболке с плоским козырьком, но сегодня, как бы напоминая о грядущей осени, она нахлобучила совершенно советского вида шапку-петушок.
– Знала бы ты, что я только что наблюдал…
Бездомная причмокивала во сне. Жесткие черные волоски обрамляли рот. Иногда она недовольно подергивала плечами.
До переезда в Чехию Корней не курил шесть лет – завязал в университете. То ли Маринка настояла, то ли утренний кашель надоел. Но ритм заграницы вынудил возобновить вредную привычку. Европейские цены на табак били по карману. Экономя, он смолил по три сигареты в день. Сейчас хотелось выкурить три подряд.
За поликлиникой взвыла сирена. Грузно шевельнулась Бабушка Догма.
«Отлично…» – выдохнул Корней, мысленно препровождая скорую помощь к трамвайной остановке, к полоумному фанату мороженого и каруселей. По крайней мере, Сектант не успеет убить себя. Этим вечером – не успеет.
«Галлюциногены в Праге? Да чем вам не угодили „Пльзень“ с „Бехеровкой“?»
Он затянулся, вспоминая одноклассников – от клея их глаза становились такими же мутными. Пахну́ло сыростью бойлерной, интернатским туалетом, обработанным хлоркой. Корней швырнул окурок в урну и набрал код на домофоне.
Та жизнь закончилась. Отряхнулся и забыл.
В подъезде ни шатко ни валко шел ремонт. Потолки обросли алюминиевыми профилями для крепления панелей. У клетки лифта валялись планки, подвесы и декоративная плитка. В свое время Корней подивился наличию лифтов в четырехэтажных зданиях.
– Нет, ты видел?!
На первом этаже дядя Женя задумчиво изучал потолочную конструкцию.
– Что там? Здравствуйте.
Дядя Женя, не глядя, пожал Корнею руку.
– Говорю, видел, как эти труженики работают?
– Как?
– Как-как. Хреново. Полтора часа пожужжат дрелью, а результат – кот наплакал.
Сварщик дядя Женя приехал в Прагу из Ставрополя. Он изъяснялся на чешском бегло, с добротными вкраплениями русского мата. Девятого мая обклеил окна квартиры рисунками танков – так Корней и узнал, что сосед из СНГ. Завели беседу, выпили пиво. Дядя Женя приволок воблу – купил в русском магазине.
Усатые мужики ассоциировались у Корнея со вторым отчимом. А второй отчим был гораздо лучше первого и третьего. Рот дяди Жени подковали казацкие усищи. Он крутил то один ус, то второй и ворчал:
– В кои-то веки – на работу к обеду! А хрен выспишься. Захрапел – они тут как тут, и жу-жу-жу, жу-жу-жу. Хоть толк бы был какой! – Он сплюнул воздухом. – Ух, послезавтра выходной… Берушами запасусь. Храпеть буду до полудня.
– Дядь Жень…
– Опять дядькаешь? – осек сосед.
– Женя, – исправился Корней, – десять минут назад на остановке…
Он рассказал о Сектанте – изумить ставропольца было сложно.
– Я говорил – легалайз их до хорошего не доведет. Курят дерьмо, шизеют. Наша водка завсегда лучше.
Корней согласился. Они поболтали о футболе («Скоро отбор, уж мы им покажем») и разошлись. Дверь на первом этаже была помечена фамилией жильца: Turancev. Когда хозяйка вставила бумажку в пластиковый карманчик на дверном полотне, Корней минуту любовался собственной фамилией: «Вот оно! Мой первый настоящий пражский дом».
Скромная квартира казалась хоромами по сравнению с норкой, которую он арендовал весной в спальном районе Опатов.
Справа при входе – туалет. Прихожая (по совместительству кухня) вмещает вешалку, трюмо, печь, стиральную машину, холодильник и рукомойник. Все, что нужно молодому парню. В просторной комнате – кровать, гладильная доска, рабочий стол, шкаф-купе, дверь в ванную.
Ему особенно нравился гардероб с двухметровой фотопечатью на створках. Там была изображена ночная улица, уходящая вверх, старинные дома в натуральную величину, блестящая после дождя брусчатка.
По соседству выясняла отношения шумная парочка. Забавно, Корней не встречал их в подъезде, только слышал «чурак, блбец» через стену; может, они ругались в одном из сфотографированных домов гардеробной улицы.
«Я дома», – подумал Корней.
Он принял душ, поджарил сыр, разогрел вчерашний борщ. Готовить он научился в десять лет и отнюдь не по своему желанию. Маринка говорила, что не пробовала ничего вкуснее его стряпни.
Листая новостную ленту, Корней поел и запил ужин водой из-под крана.
От образа Сектанта (нижняя губа слилась с подбородком в кровавое месиво с сочащимися продольными рытвинами) он отгородился планами на завтра.
Оксана. Харьковчанка, первый месяц в Праге, не бывала на Петршине, и он пообещал исправить оплошность.
Два года назад – страшно подумать – Корней расстался с Маринкой, и с тех пор у него не было девушек. Ладно, была одна после бурной вечеринки в клубе «Vzorkovna», но вспоминать не о чем.
Лингвистический подвиг потребовал от Корнея слишком много сил и времени, чтобы впускать в жизнь еще и подружек.
Но теперь-то под ногами относительно твердая почва. А кровать в съемной квартире такая широкая.
Он потянулся мечтательно.
Комнатные окна выходили во внутренний дворик четырех сомкнувшихся зданий. Газоны поросли ползучим клевером, мусорные баки, напоминающие внебрачных детей робота R2D2, бросали на асфальт тени. Нажатием кнопки Корней опустил металлические жалюзи.
Соседи уснули, не найдя компромисса.
В темноте под толстым одеялом образ Сектанта таки настиг Корнея.
Безумец стер лицо и добрался до костей черепа.
– Блбец… – процедил Корней.
И снова обрадовался, что за двадцать семь лет жизни ни разу не видел снов.
1.2
Ночь накрыла город перепончатыми крыльями, саваном укутала. Летучие мыши парили над чешуйками кровель, над канделябрами газовых фонарей на Градчанской площади, над чугунным пятитонным ярко-зеленым Чумным столбом. Короли, рыцари и мученики проживали свои каменные столетия, заграбастав верхотуру Праги, а внизу дремали автомобили и редкие пешеходы топтали брусчатку.
Туристы из самых крепких курсировали по Вацлаваку, кутили на Староместской. Но лишь отойди от сердцевины, от аромата колбас и сдобы – и тьма пожрет голоса.
Тени пробуждались под стропилами колоколен и клиросами запертых храмов, в еврейском гетто у Староновой синагоги и возле панельных новостроек Стодулки.
Никого не было на извилистых улочках в стороне от проторенных зеваками троп.
Пражане спали.
Снаружи (1): Токио
Профессор Таканори Тоути разлепил веки и увидел призрака.
Часы в виде полумесяца (подарок шурина) показывали два часа, настоящая луна заглядывала в окна – до того чтобы полностью явить себя людям, ей не хватало пары дней. Свет озарял книжные полки, ценные гравюры периода Эдо и белую форму, висящую среди гостиной.
В комнате было тихо. Супруга не похрапывала под боком – левая половина кровати пустовала.
Профессор близоруко сощурился.
Приподнялся, не отрывая взора от гостя, нащупал очки. Водрузил их на переносицу.
Форма приобрела законченные очертания. Шелковая сорочка до колен, шерстяные носки. Переступив семидесятилетний рубеж, жена стала мерзнуть по ночам. Из-за темно-фиолетовых носков Тоути и померещилось, что светлое пятно парит над полом.
Никакой не призрак – его супруга стояла к брачному ложу спиной, будто изучала гравюры будзинга мастера Тории Киенага.
– Ю?
Жена не реагировала.
Босые пятки Тоути коснулись прохладного паркета.
Мысль кольнула иглой: старческое слабоумие. Деменция – то, чего он так боялся. Его Ю уйдет, проницательный разум осыплется песком в яму беспамятства, останется дряхлое тело.
– Ю…
Женщина, которую он любил сорок лет, которой посвятил все свои книги, его муза, не откликалась.
Профессор подошел к жене, попутно щелкнув выключателем. Свет обжег сетчатку. Красотки позапрошлого века взирали с рисунков.
Тоути взял Ю за плечо – хрупкое, тонкое – и аккуратно повернул.
Лицо женщины оплыло, как свеча. Рот приоткрылся, губы блестели от слюны. Зрачки расширились, оттеснив голубизну радужки. Черные глаза вперились в мужа, не узнавая.
– Все хорошо, – мягким голосом сказал Тоути.
– Хорошо… – эхом отозвалась жена.
Он отметил миоклонические подергивания мышц. Потрогал теплый лоб.
Память подсунула отрывок из Шекспира:
«Ее глаза смотрят на нас!»
«Да, но они ничего не видят».
Мучимая совестью леди Макбет бродит по замку, пытаясь смыть кровь…
– Послушай, – сказал Тоути озадаченно, – по-моему, ты спишь.
– Сплю, – легко согласилась Ю.
Хождение во сне могло быть признаком болезни Паркинсона, но у Тоути отлегло от сердца.
– Пойдем. – Он увел Ю к постели.
За растрепанными седыми волосами женщины висела луна – голова была вписана точно в ее круг. Тоути вспомнил другие гравюры, европейские: девушек-сомнамбул, что прокладывают путь по безлюдным паркам, освещенным полной луной.
Предки заблуждались, связь сомнамбулизма с ночным светилом была лишь мифом, байкой.
Рука Ю отклеилась от туловища.
– Песочный человек прилетел, – сказала она и трижды ткнула кулачком в солнечное сплетение мужа.
Будто постучала в дверь.
«Нет, – подумал он, леденея, – будто ударила воображаемым ножом».
– Ладно, – произнес профессор, – ты меня убила.
Дыхание Ю было неритмичным, характерным для дельта-сна. Температура повышена на несколько градусов из-за сжатия периферических сосудов.
Тоути осек себя: Ю – не подопытный экземпляр, просто отведи ее в кровать.
– Дорогая…
Жена поднесла кулачок к щеке. Высунула язык и лизнула воздух.
Тоути подумал, что если Ю представляла нож, которым пронзила его грудь, то теперь она слизывала с лезвия кровь.
2.1
Нескончаемые толпы струились по мосту со Ста́ре-Ме́ста к Ма́ла-Стра́не и наоборот. Галдели на всех языках мира, фотографировались, загадывали желания.
Шарманщик крутил рукоять шкатулки, ряженый пугал детишек, кукловод помогал тряпичному музыканту бренчать на гитаре. Музицировал джаз-бэнд. Солнце палило в безоблачном небе. Жирные ондатры вылезали погреться на сваи, позировали, радуя приезжих.
А Влтава несла свои свинцовые воды, как несла их при Борживом и раньше, много раньше. Возможно, она вспоминала большие потопы – «Столетний», тысяча восемьсот девяностого, или относительно недавний, затопивший Моравию, девяносто седьмого. Реки любят ностальгировать о разрушениях и разбухших трупах в иле.
Так, по крайней мере, полагал Филип Юрчков.
Он сидел под самой поздней из скульптур на мосту – под Кириллом и Мефодием. Напротив застыла молодая кореянка. Не крутилась, не дергалась, как некоторые, – подошла к процессу со всей ответственностью. Сложив пухленькие кисти на коленках, старалась помогать художнику. И ее подружки чинно ждали результата, не заглядывая Юрчкову через плечо.
Сосредоточенно, с видом истинного профессионала, Филип озирал модель перед тем, как чиркнуть грифелем по бумаге. Хотя он мог изобразить кореянку зажмурившись – одного короткого взгляда ему хватало, чтобы запомнить лицо.
Карандаш намечал носик и круглые щеки. Слегка утрированно, в меру карикатурно. Главное, повеселить, но не обидеть клиента.
Девочка заботливо упакует листок в целлофан, увезет в Нонсан, Пусан или Сеул, или откуда она там.
Рисовать шаржи Юрчков начал прошлой весной. Добыл лицензию, одной левой накидал для рекламы комичные портреты Анджелины Джоли, Владимира Путина и Тома Круза. Не ради заработка – он жил за счет продажи картин. Но психолог советовал чаще выходить из дома и бывать среди людей. А где людей больше, чем на Карловом мосту?
В конце концов, ему даже понравилось дарить улыбки незнакомцам. Да, прежде избегаемый мост (толпы, попса, фи!) стал отдохновением. Грифель порхал, сооружая смешные мордашки, уличный джаз-бэнд вдохновлял.
Но сегодня работа не ладилась.
Карандаш словно ковылял по бумаге, хромал, спотыкался. Чаще обычного Филип использовал ластик.
Календарь отлистывал последние дни лета. Чертова неделя не заставила себя ждать. Четвертая чертова неделя, личный, до одури пунктуальный палач.
Филип Юрчков был крупным мужчиной с руками не живописца, а плотника. С обветренным лицом мореплавателя. Грудь – колесом, живот – бочонком. Но глубоко внутри, под жирком и мышцами, он был хрупким и крошащимся, как ледок.
И садист-август – четыре года подряд – погружал в него холодные пальцы, скручивал, ломал.
Чертова неделя наступала в двадцатых числах, плюс-минус день, и длилась до сентября. Психологу все было предельно ясно. А вот фармацевты удивлялись: снотворное, которое они выписывали, вырубило бы и лошадь.
В преддверии осени Филип переставал спать.
Не выручали ни таблетки, ни народные средства. Он перепробовал кучу способов, следовал советам друзей и лайфхакам из Интернета. Купил ортопедический матрас, бросил курить, занялся бегом (ладно, «занялся» – громко сказано, пробежал по Вальдштейнским садам трижды). Ел, как рекомендовали, кешью и палтус (магний способствует здоровому сну). Он вычеркнул из рациона кофе, заменив на ромашковый чай, приспособился к ранним ужинам. Считал овец, воображал райские сады. Разве что медитации чурался.
Морфей плевал на магний, рвал в клочья стада овец.
Пять, шесть, семь августовских ночей Филип Юрчков не смыкал глаз. Ворочался в постели, комкая простыни, вскакивал, наматывал по спальне круги. Глотал пилюли, заново падал в кровать, мутузил подушку, словно боксерскую грушу.
Конечно, он пробовал выдоить пользу из наваждения: брался за кисть. Но ничего путного не выходило. На рассвете он брезгливо стряхивал черновик с мольберта. Мазня! В такие ночи талант покидал его, а запах краски и олифы вызывал отторжение. Истощенный, он валился на пол посреди студии. Яна смотрела со стен, с холстов, повторяясь в десятках портретов.
Яна…
Вчера старый знакомый вернулся. Сквозняком отворил створки окна, словно шепнул: «Я здесь, я пробуду с тобой до осени, и через год тоже, и потом через год – пока ты не сдохнешь, пока не выполнишь обязательство: присоединиться к жене».
И вдовец заплакал, как ребенок.
А утром, изучая в зеркале осунувшийся лик, синяки и помятости, сказал:
– Смирись. Хватит бороться. Хватит давиться таблетками и орехами. Ты его не прогонишь. Ты не уснешь.
Кореянка затаила дыхание.
В черепной коробке звенело, а карандаш не желал слушаться.
Туристы, сувениры, черт Тоничек, приятель Гинек с картинками соборов.
Раньше все было иначе.
Филип родился Пражской весной шестьдесят восьмого. Отец, тогда еще молодой и амбициозный адвокат, приветствовал советские танки. Он говорил, что сын пойдет по его юридическим стопам.
В восьмидесятые старший Юрчков дослужился до теплого местечка в ЦК КПЧ.
Филип, забив на учебу, тусовался с нечесаной богемой. Оформлял альбомы рок-групп. Рисовал карикатуры на Горбачева и Гусака. Вместо университета пошел в маляры. Пролетарский труд приносил ему такое же наслаждение, как живопись.
Отец назвал его педерастом и выгнал из дому. Он жил в мастерских у друзей, спал на холстах и подрамниках. Читал Маяковского и Изидора Дюкасса. Рисовал багровыми, алыми, пурпурными красками.
В восемьдесят девятом ему исполнился двадцать один год. Высокий, тощий, мосластый, с развевающимися по ветру космами, он шел от памятника Оплетала к метро «Народни тршида» и скандировал со всеми: «Хартия! Гавел!» Ему не было дела до серьезной политики и до Гавела, но тот ноябрь дал шанс на миг стать Маяковским, Че Геварой, богом.
С бастующими актерами он слушал «Голоса» и рычал от гнева, узнав, что полицейские избивали студентов. Ему казалось, это отец, напыщенный догматик, лично бил демонстрантов дубинкой.
Двадцатого ноября огонь восстания объял республику. Гигантская глотка ста тысячами голосов заговорила на Вацлавской площади. Подкосились глиняные ноги режима.
Но были еще уродливые желтые автозаки, бронетехника, экипированная полиция и полиция в штатском, Филипу заламывали руку – он ударил затылком, вырвался и убежал.
На Летненском поле сотни тысяч чехов требовали свободы. Пела опальная Марта Кубишова.
И вот тогда Филип увидел ее: девушку с волосами цвета пламени. Такого же интенсивного оттенка, как те, что он выбирал для своих картин. Девушка в джинсах и вязаном свитере вздымала к небу кулачок. Филип встречал ее прежде: на снимках взбунтовавшегося Парижа, на полотнах Делакруа.
Чехи скидывали Гусака, упраздняли единовластие партии, боролись за политзаключенных, а Филип смотрел, приоткрыв рот, на рыжее пламя, на куриную лапку пацифика, пришпиленную к рукаву незнакомки.
Толпа шевельнулась – Филип испугался, что потеряет девушку, ринулся вперед, расталкивая митингующих. Поймал помеченный нашивкой рукав. За качнувшимися кудрями прятались изумруды глаз, вопросительно приподнятая бровь цвета меди.
Со всей наглостью двадцати с хвостиком лет он выдохнул:
– Меня зовут Филип, я лучший в Праге художник! Если мы победим, ты поцелуешь меня?
Морщинка на лбу (как он любил потом эту морщинку!) разгладилась. Улыбнулись задорно глаза.
Девушка сказала:
– Мы уже победили, глупый.
Встав на цыпочки, она прижалась губами к его пересохшим губам. То не был французский поцелуй, но не был и поцелуй сестринский. Что-то среднее; так целуются накануне краха эпохи.
Она взяла его за руку, и они вместе выкрикивали имена, которые больше не имели для Филипа никакого значения.
Ее звали Яна, она переводила на чешский поэзию сюрреалистов. Позже, познакомившись с будущей невесткой, отец скажет, что она «девка», проститутка, а Филип даст отцу пощечину и на десятилетие оборвет связь с ним.
Яна была старше Филипа на пять лет.
Читала наизусть странные стихи Бретона и Десноса. Они пили вино из горла и занимались сексом во дворе-колодце заколоченного дома. Там громоздилась какая-то рухлядь, кушетки, кресла. От холода соски крошечных Яниных грудок превращались в камушки, в окаменевшие виноградины. Веснушчатые предплечья пахли парным молоком, а лоно – дымом и океаном. Он припадал к огненным зарослям, чтобы языком собрать смолянистый нектар.
И, разумеется, он рисовал ее – одетую и нагую, сидящую на пианино с широко раздвинутыми ногами. Идущую по парку, танцующую, молодую, стареющую.
Политика ушла из сросшихся жизней и не возвращалась впредь. Им было чем себя увлечь, помимо Дубчека и Гавела, помимо телевизора и выборов.
Они поженились в девяностом. Абсолютную идиллию нарушало отсутствие детей. Под рыжими прядями маскировался шнурок шрама. В двадцать Яне удалили из мозга опухоль. Она заново научилась говорить, писать, читать. При операции был затронут мозжечок – врачи предостерегали, что роды могут вызвать рецидив, хотя в случае с кесаревым сечением опасность снижалась.
Филип запретил жене рисковать.
Девяностые они провели в путешествиях: Испания, Франция, Алжир. Его картины выставлялись в галереях, она переводила для больших издательств.
Порой ночью Филип пробуждался от неизбывного страха, что Яна – лишь счастливый сон, что она ускользнула от него, утонула в толпе демонстрантов. Но Яна посапывала рядом, он обнимал ее и утыкался носом в волосы (поседевшие местами).
Он растолстел и облысел.
– Мальчик… – говорила она ему ласково.
Двадцать лет.
А в две тысячи девятом, за год до фарфоровой свадьбы, Яна тайно сняла номер в роскошной гостинице, выпила бокал совиньона, набрала ванну, включила The Animals и вспорола бритвой вены от запястья до локтя.
Ряженый в костюме смерти промаршировал по мосту.
Чертовы недели пришли не сразу – но, придя единожды, сказали, что станут регулярными гостями вдовца.
Карандаш чиркнул по бумаге и сломался, оставив жирную точку. Филип вздрогнул, выронил лист; рисунок спланировал на брусчатку. Улыбка кореянки стремительно завяла. Девушка взвилась, защебетала возмущенно. Заахали ее подружки.
В голову влез дурацкий образ: он, Филип, – апостол Иуда Фаддей, его окружают и вот-вот забьют дубинами язычники. Памятник мученику нравился Филипу больше других скульптур на Карловом мосту. Иуда покровительствовал безнадежным делам, и его часто путали с тезкой-предателем Искариотом.
Филип поднял руки в примирительном жесте: не нужно платить, простите!
Коллега Гинек, бросив пейзажи, семенил на подмогу:
– Девочки, не шумите! Творец всегда прав…
Гинек запнулся, глянув на оброненный листок.
То, что задумывалось как шарж, реализовалось в виде ужасной скалящейся морды, и будь Филип проклят, если он помнил, как рисовал щучьи зубы в кривой щели рта.
2.2
Скорая помощь пронеслась, вереща, по направлению к Нусельскому мосту, известному также как мост Самоубийц. Более двух сотен человек прыгнули с его перил в сорокаметровую бездну, став кляксой на асфальте или потеком на камнях мелкой речушки.
Когда Корней впервые путешествовал по стране, его поезд совершил экстренную остановку – какая-то женщина сиганула под колеса. Он удивлялся: почему люди кончают с собой в благополучной Чехии?
Пожив здесь, он частично избавился от наивно-восторженных шор (как и всякое государство, это имело и недостатки, и уродливые стороны), но не перестал любить Прагу любовью пылкого мальчишки. Он и родился двадцать восьмого сентября – в День чешской государственности. Такое вот пророческое совпадение.
Маринка предпочитала морской отдых: валяться на пляжах, а не карабкаться по холмам с навьюченными рюкзаками. Она ныла, натерев мозоль, а Корней злился. Уже тогда холодок пробежал между ними; он заглядывал в глаза Маринки, прикрытые солнцезащитными очками, только для того, чтобы увидеть свое отражение в стеклах.
Поездка должна была укрепить разболтавшиеся отношения. Они продержались еще год, готовились к свадьбе, ругались, мирились. Разбрелись, как пресловутые корабли. Маринка вышла замуж за коллегу. Корней эмигрировал, реализовал мечту.
Жизнь продолжалась.
В офисе пахло свежим кофе.
Коля Соловьев поедал картошку-фри.
– Здоровый завтрак, шеф?
Соловьев заурчал, похлопал себя по выпирающему животу.
Они познакомились в Днепре пару лет назад. Колина жена Алиса обучала Корнея азам чешского языка. Милая интеллигентная семья, поклонники джаза и классической литературы. Очаровательная дочурка-дошкольница. Соловьевы вскоре переехали за границу, на историческую родину Алисы, но поддерживали с Корнеем связь по вайберу. Пройдя через все круги бюрократической волокиты, Коля открыл в Праге издательство. И сразу предложил Корнею вакансию. А тот сразу согласился.
И как теперь не верить в судьбу?
Соловьев смахнул крошки с бороды, которую отрастил, войдя в возраст Христа.
– Угощайся.
– Спасибо.
Корней выудил из коробки картофельную соломку.
Офис купался в солнечных лучах. Молодое издательство состояло из двух работников. Соловьева и Туранцева.
Бóльшую часть комнаты занимал полупромышленный принтер, способный печатать что угодно, от наклеек и визиток до книг. В его тени расположились ламинатор, переплетчик, скобосшиватель. И смахивающий на футуристическую гильотину польский резак. Корней (его профессия официально называлась grafik) в совершенстве владел программами вроде Corel Draw и Adobe Photoshop, но пользоваться типографической техникой учился с нуля.
– Ну и ночка у меня сегодня была, – сказал Соловьев. – Малая кричала во сне, перепугала нас. Потом кошмары до утра мучили. Ты снился, кстати.
– О, это действительно кошмар.
– Кошмар – что я тебя убил во сне.
– Убил? Как? За что?
– За что – неведомо. А «как» – самое интересное. Я твою голову засунул под это лезвие.
– Мило. – Корней взглянул на резак, чей нож без труда кромсал пятьсот листов ксероксной бумаги за раз. – Знаешь, – сказал он, – некоторые племена Амазонки ставят знак равенства между сном и бодрствованием. Если им приснилось, например, что сосед украл у них свинью, они могут потребовать возместить ущерб в реальности.