От издательства
Жюль Верн относится к тем немногочисленным писателям, которым принадлежит заслуга создания оригинального литературного жанра. Он был родоначальником романа путешествий и приключений, зачинателем научной фантастики и основоположником научно-популярной литературы. Он мечтал о создании романа нового типа, в котором соединились бы наука и искусство, техника и литература, реальность и фантастика. Ему это удалось – благодаря таланту, редкостной трудоспособности («Работа – это моя жизненная функция. Когда я не работаю, то не ощущаю в себе никакой жизни…») и огромной эрудиции (картотека писателя, в которой были отражены все достижения науки и техники того времени, содержала свыше 25 тысяч карточек).
Жюль Верн почти не допускал фактических ошибок, из 108 его научных и географических предвидений осуществлены 64 – результат, редкий и для солидного научно-исследовательского центра. И хотя еще при жизни писателя, в век бурного развития науки и техники, многие его фантастические проекты начали уходить в прошлое и действительность стала обгонять самые смелые его мечты, интерес к его творчеству не ослабевал.
Уже во времена Жюля Верна о нем и его книгах ходило немало легенд. Одни видели в нем неутомимого путешественника, настоящего «морского волка»; другие, напротив, утверждали, что он никогда не покидал своего кабинета; третьи вообще подвергали сомнению факт существования такого человека, считая, что под псевдонимом «Жюль Верн» скрывается целый штат ученых и членов Географического общества.
Жизнь Жюля Верна – правоведа по образованию и литератора по призванию, путешественника-романтика, влюбленного в море, и серьезного исследователя – подробно представлена в книге его внука, впервые вышедшей во Франции в 1973 году, но до сих пор считающейся наиболее полной биографией знаменитого писателя.
* * *
Жан Жюль-Верн в детстве нередко жил в доме своего деда в Амьене. «Совершенно очевидно, – пишет он в предисловии, – что старый господин, находивший себе постоянное убежище в кресле перед камином, был для меня всего-навсего дедушкой, а не писателем. В сознании моем еще не возникало связи между дедушкой и автором книг, которые я начинал читать…» и в которых тогда не усматривал ничего, кроме увлекательных похождений. Только в зрелом возрасте он взглянул на них другими глазами и «нашел там богатства, о каких и не подозревал».
По семейной традиции Жан Жюль-Верн получил юридическое образование, долго работал судейским чиновником, закончив служебную карьеру председателем Трибунала высшей инстанции в Тулоне. В память о прославленном деде он взял составную фамилию и более сорока лет работал над монографией о его жизни, по крупицам собирая мемуарные свидетельства и архивные документы, не спеша обрабатывая огромный фактический материал. Многолетние усилия оправдали себя – получился монументальный труд, тщательно документированный и насыщенный ценнейшими сведениями о жизни и творчестве первого классика научной фантастики.
Вместо предисловия
Взявшись за перо, чтобы писать эту биографию, я испытываю чувство некоторого беспокойства и, пожалуй, даже вины. Имеем ли мы право, отряхнув пыль времен, приподнимать некий саван с целью вновь узреть физический и нравственный облик человека, который наконец обрел покой, завершив свой нелегкий жизненный путь?
В этом мире мы оставляем следы столь незаметные, что по меньшей мере легкомысленно пытаться их обнаружить и решиться предпринять труд, в какой-то мере аналогичный работе знаменитого Конан-Дойлева сыщика, который с величайшей ловкостью формирует длинную цепочку дедукций, в то время как его автору заранее известно, каков будет вывод. Перед биографом всегда стоит соблазн подражания английскому писателю, у которого логическое сцепление фактов, построенное на потребу читателя его героем, для него, писателя, есть лишь доказательство заранее данного решения.
Чтобы написать что-либо логически стройное, необходимо с самого начала иметь ясное представление о конце. Для романа или стихотворения это, безусловно, правильный метод. В поэме, как и в романе, в сонете, как и в новелле, все должно служить развязке – такова одна из любимейших аксиом Эдгара По. «Хороший писатель, приступая к своей первой строке, уже представляет себе последнюю».
Биограф, напротив, не должен следовать этому совету и иметь заранее сложившееся представление о человеке, которого он пытается воскресить. Иначе он станет подгонять не только свои изыскания, но и толкование фактов таким образом, чтобы они это представление оправдали.
Нелегко писать историю, из которой нам известны лишь крупные события, но еще труднее – историю человека, из жизни которого на поверхность потока времени всплыли события лишь самые незначительные.
А что скажешь, если тот, кто намерен искать ответа у могилы, принадлежит к семье покойного?
Родство не придаст уверенности его перу. Ведь честность побуждает его к объективности, которая иногда может покоробить в нем самые тонкие чувства, а то и заставит выступить в качестве слишком смелого судьи своих близких.
Следует, однако, признать, что Жюль Верн – один из тех, кто оказал влияние и на свою эпоху, и на нашу. Исходя из этого можно сказать, что наше любопытство в отношении его вполне законно и утрачивает тот оттенок профанации, который и лежит в основе моего смущения. Этот покойник еще живет.
Тех, кто занимается исследованием его жизни и творчества, сейчас уже весьма и весьма немало. Может быть, будет небесполезно, если к ним присоединюсь и я: ведь я один из последних, кто знавал его при жизни, и могу выступить очевидцем, как бы незначительно ни было мое свидетельство.
Поскольку всякая биография состоит из интерпретации каких-то документов и каких-то фактов, близкий родственник может лучше кого бы то ни было знать им цену. В подобном деле личность писателя подвергается обследованию, схожему с обследованием при анатомическом вскрытии. Человек, который мог знать поведение и характер писателя при жизни, в кругу его семьи, может оказаться и компетентным судьей, когда приходится оценивать результаты такого смелого вскрытия.
Только что мною написанное, несомненно, жестоко и неприятно, зато довольно ясно обрисовывает мое душевное состояние. Кроме того, это грубое сравнение придает мне смелость, необходимую, чтобы идти вперед, и заставляет меня почувствовать, что предпринятое дело есть лишь выполнение некоего долга.
Но это еще не все. Подобная тема неизбежно приводит к исследованию окружения, еще более опасному и мучительному Мне, таким образом, придется затронуть дорогих мне людей и, игнорируя элементарные правила морали, углубиться в запретную область семейных дел и обстоятельств. Думается, мои колебания вполне понятны. Стоило мне промолчать – и я не испытывал бы никаких внутренних противоречий. Но, по правде говоря, это было бы бесполезно, ибо архивы скромностью не отличаются, и оставшиеся в них следы всегда могут быть открыты любопытным исследователям.
В конце концов, речь идет о событиях не слишком значительных, которые постоянно происходят в любых семьях. Моя долгая профессиональная жизнь показала мне, насколько они обычны, и если я задену чувства слишком строгого цензора, да простит мне он, что я буду беспристрастно и честно разбираться в приоткрытой уже папке с делом.
Мое личное свидетельство? Должен признать, что оно, пожалуй, не очень многого стоит. Ведь когда мой дед скончался, мне было всего двенадцать лет.
Совершенно очевидно, что старый господин, находивший себе постоянное убежище в кресле перед камином столовой, был для меня всего-навсего дедушкой, а не писателем. В сознании моем еще не возникало связи между дедушкой и автором книг, которые я начинал читать. Связь эта возникла только в день его кончины, под влиянием тяжелого морального потрясения, которое я тогда испытал.
Прежде всего, я должен сделать одно признание. Я, как и все, разумеется, читал «Необыкновенные путешествия», может быть даже слишком рано, в возрасте, когда я не усматривал в них ничего, кроме увлекательных похождений.
Величественные образы Гаттераса, Немо вырисовывались передо мной на фоне грандиозной панорамы. Меня немного удивляло, что в моих школьных учебниках о них не упоминается, но ведь нас воспитывали сообразно довольно ограниченным представлениям учителей того времени, которые притворно пренебрегали Гюго ради Ламартина и, не смущаясь, меняли свое мнение в следующем десятилетии. Латинисты усердствовали, чтобы заставить нас постичь все тонкости какого-нибудь текста из Виргилия, Сенеки, Цицерона или Лукреция, но не пускались дальше нескольких строк перевода.
В отношении классиков, кроме Буало, Расина, Корнеля и Мольера, метод был столь же узким. Шекспир, Сервантес и Гёте оставались в тени. Переводы из них и «изучение текстов» (!) являлись областью, уготованной преподавателям языков.
Куда же, как не к области развлекательного чтива, мог ли мы в нашем сознании относить автора приключенческих романов? Он нас увлекал, иного мы и не требовали. Если некоторые оказывались более проницательными, то это не выходило за рамки общепринятого мнения.
Позже я перечитал «Необыкновенные путешествия». Повествование по-прежнему пленяло меня, но, не поддаваясь увлечению сюжетом, из-за которого от меня ускользали подробности, я нашел там богатства, о каких и не подозревал.
Большой заслугой нашей эпохи является то, что мы заглянули в прошлое и имели смелость открыть там забытых мастеров, как в музыке, так и в литературе.
Конечно, читатели никогда не теряли Жюля Верна из виду. Его произведениям довелось пережить его самого. Но нет сомнения, что мы присутствуем при подлинном возрождении его и усматриваем в нем нечто гораздо большее, чем просто автора приключенческих книг для юношества.
Многие открывают его для себя, и, должен сознаться, я тоже открываю его заново.
Преодолеем же вместе течение времени и вернемся назад на поиски старого сказочника.
Первая часть
1. Последние видения
Дом на бульваре Лонгвиль, в Амьене; рабочий кабинет и повседневная жизнь старого писателя.
У изголовья умирающего.
Начнем с конца, как советует Эдгар По, не для того, чтобы прийти к предвзятому выводу, а чтобы обрести прочную основу, которая поможет нам постичь человека.
Концом было бы описание его похорон. Но они касаются только покойника и, следовательно, интересовать нас не могут. Я ограничусь лишь упоминанием, что германское правительство сочло нужным послать своего представителя, чтобы выразить соболезнования родственникам покойного. Нашу семью тронула дань уважения со стороны Германии писателю, который далеко не всегда уважительно отзывался о ней.
Истинным концом Жюля Верна, как и всякого другого человека, могло быть только мгновение, когда, еще пребывая в этом мире, человек уже готов покинуть его. Мой старший брат и я, едва успев обосноваться на побережье Средиземного моря, вызванные телеграммой, присоединились к родителям и брату, находившимся в Амьене у изголовья умирающего.
Увидев всех своих близких подле себя, он как бы объял нас единым взглядом, ясно означавшим: «Вот вы все здесь, отлично, теперь я могу умереть». Затем он повернулся лицом к стене, стоически ожидая смерти. Его спокойствие и мужество произвели на нас сильнейшее впечатление, и мы пожелали себе, когда придет наш час, такого же прекрасного и мирного конца.
Вскоре наступила агония, и он испустил последний вздох 24 марта 1905 года в восемь часов утра. Сразил его приступ диабета.
Моя сестра Мари в одном из писем сообщает, что он якобы сказал пришедшему навестить его священнику: «Хорошо, что вы пришли: вы меня словно возродили», но она добавляет – и это куда более примечательно, – что он просил близких избежать несогласий, которые могли между ними возникнуть. Последний образ живого Жюля Верна возникает в моих воспоминаниях о встречах с ним за несколько месяцев перед отъездом из Парижа, когда родители мои твердо решили перебраться в Тулон.
Мы довольно часто ездили в Амьен провести несколько дней у деда и бабки. Иногда я задерживался у них. Как-то – мне было тогда пять лет – я прожил там несколько месяцев, и меня водили в находившийся неподалеку детский сад. Я сопровождал бабушку, когда она навещала друзей. Но, по правде сказать, мне больше нравилось в саду при их доме на улице Шарля Дюбуа: он казался мне очень большим. Позже я должен был признать, что мое детское впечатление сильно преувеличило его размеры и что на самом деле он был невелик. Иногда я видел, как там прогуливался мой дед в сопровождении своей собачки Фолетт, пирардского спаниеля черной масти. Чаще же всего я виделся с ним во время трапез в маленькой столовой флигеля, выходившего окнами во двор; всю первую половину дня он проводил в своем рабочем кабинете. О жилых помещениях у меня сохранилось лишь весьма туманное воспоминание. В сущности, сколько-нибудь ясно помнится мне только длинная застекленная галерея, к которой примыкали гостиные и большая столовая, куда я заходил редко. Все это казалось мне просторным и роскошным. На самом же деле речь шла о том, что именуется парадными комнатами, обставленными так, как это было принято в провинциальных буржуазных домах того времени для приема гостей.
Когда я впоследствии снова увидел этот дом, поразили меня не столько его размеры, сколько количество комнат на всех этажах. Конечно, там надо было размещать сына, двух невесток, да еще и обеспечить уголок для писателя, но в любом случае он мог принимать в своем доме и членов семьи, и друзей, нисколько себя не стесняя. Впрочем, в этом не было ничего необычного по тем временам, когда строили для потребностей более широких, чем теперь.
С 1901 года мы посещали деда и бабку в более скромном доме № 44 на бульваре Лонгвиль, в двухстах метрах от прежнего. Дед мой не изменил своих привычек. Всю первую половину дня он проводил в рабочем кабинетике, вполне заслуживавшем такого названия – настолько невелика была эта комната. Пользовался он двумя простыми столами – за одним писал, на другом располагались бумаги и документы, – вольтеровским креслом и походной кроватью. Когда в пять утра он вставал, ему достаточно было сделать один шаг, чтобы от сна перейти к работе. Сквозь туман воспоминаний видится мне прибитая к стене полочка с глиняными трубками.
От комнаты этой у меня осталось впечатление строгой кельи, предназначенной для работы и размышления. К кабинету примыкала более просторная и лучше обставленная комната, служившая библиотекой. Он заходил туда лишь для того, чтобы взять нужную для работы книгу. Такова была сокровенная обитель, где писатель, несомненно, искал одиночества и тишины.
В первый этаж он спускался только в часы трапез. Столовая освещалась большим окном, за которым виднелся крошечный садик, куда слетались воробьи клевать разбрасываемые бабушкой хлебные крошки. С противоположной стороны находилась широкая дверь в гостиную, загроможденную чрезмерным количеством мебели и довольно скудно освещенную окнами, выходившими на бульвар.
Дедушка, которому по состоянию его здоровья была в то время прописана строгая диета, ел наскоро, раньше, чем мы. Чтобы как можно скорее заканчивать всю процедуру еды, он пользовался низеньким стулом, так что тарелка была почти на уровне его рта. Впрочем, он имел право лишь на яйцо всмятку в чашке бульона.
Стремление поскорее кончать с едой было для него старой привычкой, усвоенной с тех пор, когда, терзаемый волчьим голодом своей болезни, он торопился поглотить неимоверное, ужасавшее его близких количество пищи. Чревоугодие было тут ни при чем, ибо он очень мало внимания обращал на содержимое блюд, к величайшему огорчению своей жены, весьма искусной поварихи. Он был голоден, вот и все, и голод этот явно причинял ему страдания.
Этот неутолимый голод являлся, по-видимому, признаком заболевания, которое я долгое время считал чисто желудочным, как и он сам, о чем свидетельствует его письмо к брату от 12 ноября 1895 года: «Я много работаю, но теперь беспрестанно испытываю головокружения – все это от расширения желудка, в моем возрасте, вероятно, неизлечимого. Дело явно идет к концу». В последние годы жизни ему пришлось резко ограничивать себя в еде, начав курс лечения – к сожалению, слишком поздно. Трудно избавиться от мысли, что постоянно испытываемый им голод связан был с диабетом, от которого он и погиб. Причина или следствие? Пусть решают врачи. Отметим только, что он страдал также тяжкой и длительной невралгией лицевого нерва, впервые проявившейся еще в 1854 году, вследствие чего, в конце концов, у него произошло опущение левого века.
Напрашивается вопрос: не проявился ли диабет, от которого он умер, в скрытой форме еще в 1854 году? Диабет незлокачественный может длиться очень долго, с периодами затухания, связанными с умеренным питанием, что и имело место, когда писатель был молод. В зрелом возрасте, когда материальное благосостояние его улучшилось, появился этот симптом ненасытности – над ним только посмеивались, – но он усилил не замеченное никем заболевание. Подтверждение этому я обнаружил в письме его зятя Жоржа Лефебра от 19 августа 1925 года, не слишком любезном по отношению к медицине. «Его доконали врачи, не обращавшие внимания на сильнейший диабет, который все время подтачивал его. Наконец однажды возникли все прогрессировавшие явления паралича, и через неделю он умер, вероятно, без особых страданий. Он всегда жаловался, что у него язык, словно у попугая». Добавим, что живот у него был огромным, может быть, от брюшной водянки.
Но что могли в 1905 году сделать врачи для больного, кичившегося тем, что он обходился без них в 1854-м?
Я позволил себе здесь это отступление как попытку объяснить полифагию писателя, проявившуюся, между прочим, и в его постоянной заботе о том, что и как едят его герои.
2. Происхождение
Флери Верн и его потомство; семья Аллот де ла Фюи.
Пьер Верн переезжает в Нант и женится на Софи Аллот де ла Фюи; рождение Жюля Верна 8 февраля 1828 года. Любопытная история с фамилией Ольшевич.
Верн – кельтское название ольхи.
Не лишено значения, что одна река в Бретани, впадающая в море около Бреста, называется Ольн[1]. И еще примечательней, что название ольхи – верн – этимологически восходит к слову кельтского происхождения и потому более древнему. Многочисленные французы, носящие фамилию Верн, могут быть уверены, что их наиболее отдаленные предки были кельты, то есть галлы, первыми из индоевропейцев достигшие Атлантического океана.
Какая-нибудь семья кельтского происхождения, обосновавшаяся в Божоле, получила прозвание Верн, вероятно, потому, что обитала на берегу речки, поросшем ольхой. Есть все основания считать, что те, кто сохранил это кельтское наименование, принадлежали к населению областей, впоследствии покоренных римлянами.
Галльское имя Верн довольно распространено. Я встречал немало людей, носящих эту фамилию, и был поражен тем фактом, что, когда они пытались установить свое происхождение, это обычно приводило их в Божоле, что подтверждает наше семейное предание, по которому один из наших предков выехал в царствование Людовика XV из Божоле и обосновался в Париже.
Действительно, в ту пору в Париже проживал некий Флери Верн, женатый на девице Тиссье, которая, овдовев, вторично вышла замуж за господина Шинье де Шанренар.
У Флери был сын, Антуан Верн, который при Людовике XV занимал должность нотариального советника и секретаря Высшего податного суда в Париже. Во Французском государственном архиве сохранилась справка об Антуане Верне, составленная председателем этого су да: «Адвокат Парламента в должности нотариального советника, секретарь Высшего податного суда в Париже», и «почетная грамота» от 7 сентября 1780 года, указывающая, что Антуан передал свою должность другому лицу 7 августа 1780 года. Сын его Габриэль был назначен помощником судьи в Провен, где он женился в месяце брюмере III года Республики (1794) на девице Марте-Аделаиде Прево, родившейся в Провене 11 августа 1768 года.
Габриэль скончался 20 января 1846 года, а его жена – 27 мая 1861. После них осталось четверо детей: Мари-Антуанетта, Огюстина-Амели, Пьер-Габриэль и Альфонсина-Розали. В письме, извещающем о смерти Габриэля, упоминалось, что скончался он на восемьдесят первом году жизни, что позволяет считать годом его рождения 1766.
Мари-Антуанетта вышла замуж за Поля Гарсе, преподавателя истории и литературы в Париже, и родила сына Анри Гарсе, о котором речь будет ниже. Сестры ее остались незамужними. Что касается Пьера, родившегося в Провене 15 вантоза VII года (5 марта 1798) и старшего в семье, то он уехал изучать право в Париж, где проживал у своего деда Антуана.
В 1825 году он получил право адвокатской практики в Париже. Дядя его, Александр Верн, офицер морского интендантства в Нанте, сообщил ему, что некий нантский адвокат хотел бы уступить свою практику. Пьер отправился в этот крупный центр Бретани в 1826 году и стал преемником мэтра Пакто, чья контора помещалась в доме № 2 по набережной Жан-Бар. Тогда ему было двадцать восемь лет. Вскоре он влюбился в девушку с гибкой фигурой, кротким и нежным личиком. Рыжевато-золотистый блеск ее кудрей был для него солнечным лучом в унылой серости нантской осени.
Ему нетрудно было выяснить, что девушка, к которой устремились его помыслы, была дочерью Жан-Жака Аллот де ла Фюи, по профессии главного бухгалтера, и Софи-Аделаиды-Мари-Жюльенны Лаперьер, проживавших на улице Оливье-де-Клиссон на острове Фейдо.
Молодой адвокат был представлен семье и получил разрешение ухаживать за Софи-Наниной-Анриеттой. Молодые люди понравились друг другу, и бракосочетание свершилось в церкви Сент-Круа 19 февраля 1827 года. Софи, родившейся в Морлэ 3 фримера II года (25 ноября 1800 года), было двадцать шесть лет.
Семейство, обладавшее весьма скромными средствами, обосновалось в доме № 4 по улице Оливье-де-Клиссон у родителей молодой. Точнее было бы сказать – у ее матери, так как Жан-Жак Аллот много разъезжал, часто отсутствовал, так что в дальнейшем между ним и женой произошло разделение имущества.
8 февраля 1828 года родился ребенок – Жюль Табриэль Верн, за ним следовали Поль, Анна, Матильда и Мари, младшенькая, братьями и сестрами прозванная Крошкой.
Итак, через Пьера, Габриэля и Антуана Жюль Верн – потомок Флери Верна.
Я не устоял перед желанием выяснить, кто же такой этот Флери Верн. Согласно данным французских архивов, он, весьма вероятно, был сыном Матье Верна, лионского горожанина, проживавшего на площади Якобинцев, и братом Гийома и Матье-младшего, состоявших в должности королевских герольдов провинции Лионнэ. Должность эта существовала с очень древних времен.
Добавим, что после отмены Нантского эдикта{1} те из рода Вернов, которые были сторонниками Реформации, эмигрировали, но затем возвратились во Францию и обосновались в Севеннах, изменив предварительно написание своего имени, к которому они добавили букву Н или букву S.
Теперь можно сказать, что мы достаточно знаем о происхождении Пьера Верна и его детей, но откуда ведет свой род Софи, которая, по всей вероятности, передала своему сыну дар воображения?
Госпожа де Лассе{2}, дочь Роже Алл от де ла Фюи и внучка генерала Жоржа Аллот де ла Фюи, установила свою родословную вплоть до 1462 года, когда «Н. Аллот, шотландец, прибывший во Францию для службы в отряде шотландских гвардейцев Людовика XI, оказал королю услуги, за которые был возведен в дворянское звание и получил «право Фюи», то есть право быть владельцем голубятни, а это была королевская привилегия. Шотландский лучник обосновался неподалеку от Лудэна, построил себе замок и стал называться Аллот, сеньор де ла Фюи».
Через Александра Аллот де ла Фюи мы добираемся до Жана Огюстена, сочетавшегося браком с Аделаидой Гийоше де Лаперьер. Его сын Жан-Луи Огюстен, супруг Луизы де Боннмор, стал отцом генерала Жоржа Аллот де ла Фюи и полковника Мориса Аллот де ла Фюи. Но у Жана Огюстена с Аделаидой было, кроме того, четыре дочери: Лиза, ставшая г-жой Тронсон, Пальмира, Каролина, вышедшая замуж за Франсиска де ла Селль де Шатобур, потерявшего свою первую жену Полинуде Шатобриан, и, наконец, Софи, мать Жюля Верна. Некоторую путаницу во всю эту родословную вносит то обстоятельство, что генерал Жорж Аллот де ла Фюи женился на внучке Софи, Эдите Гийон, дочери Мари.
Таким образом, по своим предкам с материнской стороны Жюль Верн – уроженец ласковой анжуйской земли, а со стороны отцовской – его родовые корни в виноградниках Лионнэ. Правда, со стороны матери предком оказался шотландский лучник, над чем в семье принято было подшучивать.
Если я счел нужным так подробно говорить о предках Жюля Верна со стороны отца, то лишь из-за нелепой легенды, многократно опровергавшейся, но неизменно всплывавшей вновь, согласно которой он – польский еврей по фамилии Олыпевич, нашедший убежище в Италии, где его приютили польские монахи ордена Воскресения!
Опубликование его метрического свидетельства должно было бы положить конец этой небылице.
Оказывается – ничего подобного, ибо это странное утверждение фигурирует, как меня уверял один преподаватель английского языка, в Британской энциклопедии. Мало того, совсем недавно я получил письмо от одной американки, убежденной в том, что она моя родственница, поскольку фамилия ее деда была Олыпевич.
История эта общеизвестна. В 1875 году Жюль Верн получил из Польши письмо от некоего г-на Отсевича[2], который называл его братом и утверждал, что они не виделись тридцать шесть лет. Он счел это шуткой. Спустя два месяца тот же поляк прислал второе письмо, а за этим последовал визит со стороны одного польского журналиста, который авторитетно заявил Жюлю Верну: «Вы – польский еврей и родились в Плоцке, в русской Польше. Фамилия ваша Олыпевич от слова «олыпа», что по-польски значит «ольха». Дерево это на старофранцузском называется «вернь» или «верн», вы сами перевели свою фамилию на французский язык. Вы отреклись от иудейского вероисповедания в 1861 году, находясь в Риме, для того чтобы получить возможность жениться на богатой польке княжеского рода. Монахи польской конгрегации Воскресения окрестили вас после того, как в христианской вере вас наставил преподобный отец Семенко. Однако помолвка ваша с княгиней Крыжановской не состоялась, и ваше перо купила Франция, предложив вам по совету Святого престола должность в министерстве внутренних дел»[3].
Писатель, разумеется, расхохотался и ответил шуткой. Если верить госпоже Аллот де ла Фюи, он посмеялся над своим собеседником, заявив ему, что фамилия его польской невесты была Крак…ович, что он ее похитил и что она вследствие ссоры с ним утопилась в озере Леман.
Профессор Эдмондо Маркуччи{3} решил выяснить, чем могло быть вызвано нахальство польского журналиста, искавшего тему для статейки, когда дело усложнилось выступлением одного итальянского журналиста в «Джорнале д'Италиа», поддерживавшего ту же версию.
По просьбе Эдмондо Маркуччи отец Тадеуш Олейньезак, настоятель монахов Воскресения, справился в архивах своего ордена и написал ему следующее письмо:
«Дело Верна основано на чистом недоразумении. После кончины знаменитого писателя (25 марта 1905 года) покойный отец Павел Смоликовский опубликовал в газетах данные о его якобы еврейско-польском происхождении. Не разобравшись как следует, он допустил ошибку cir ca persona[4], спутав француза Жюля Верна с бывшим польским евреем Олыпевичем, принявшим имя Жюльен де Верн».
Эдмондо Маркуччи опубликовал это письмо в № 2 (1936) бюллетеня Жюль-верновского общества.
Признаюсь, что я не разделяю возмущения Шарля Лемира{4} этой легендой. Если на Жюля Верна претендовали поляки, если итальянцы считали его итальянцем, венгры полагали, что он венгр, то не является ли это признаком величайшего уважения к интернациональному, универсальному, «эйкуменическому», по выражению Андре Лори{5}, характеру его творчества?
Ошибке отца Смоликовского обязаны мы занятной историей, немного позабавившей нас. Лишь ради соблюдения точности счел я нужным обосновать твердо установленное кельтское происхождение писателя, не говоря уже о его не оставляющем сомнений метрическом свидетельстве.
К сожалению, отравленные стрелы, выпущенные журналистом из «Джорнале д'Италиа», оставили следы, подсказав профессору Маркуччи нижеследующие строки: «Психоаналитики, вы позабыли «Необыкновенные путешествия»…» Это уж слишком большая честь для «безрассудных и злонамеренных» домыслов итальянского журналиста: его никак нельзя причислить к психоаналитикам!