bannerbannerbanner
Название книги:

Журнал «Юность» №02/2020

Автор:
Литературно-художественный журнал
Журнал «Юность» №02/2020

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

© С. Красаускас. 1962 г.


На 1-й странице обложки: Арина Обух «Над городом» поэзия

Поэзия

Елена Безрукова


Родилась в 1976 году в Барнауле. Выпускница юридического факультета Алтайского государственного университета и факультета психологии Томского государственного университета. В настоящее время служит министром культуры Алтайского края.

Автор четырех поэтических книг, три из которых («После таянья льда» 2000; «Набросок» 2004; «Ре» 2008) вышли в Барнауле и одна («Книга ветра» 2016) – в Санкт-Петербурге. После выхода первой книги и по итогам семинара молодых литераторов в 2000 году принята в Союз писателей России.

«Ненастный свет. Прощеная вода…»

 
Ненастный свет. Прощеная вода.
Я между «навсегда» и «никогда».
Ты между смертью и ее повтором.
На реверсе, на вечном колесе
Мы выживаем, кажется, не все.
…Я прилечу к тебе на самом скором —
На световом, – а он так невесом,
Что мне самой останется, как сон,
Не воплощаться, а висеть на грани.
На грани между вечным и живым,
Где Бог в окне смирен и недвижим,
Как подорожник, прикипевший к ране.
 

«Пабло Пикассо рисует светом…»

 
Пабло Пикассо рисует светом.
Женщина глядит через плечо.
То, что нынче называлось летом,
Все еще лицо мое печет…
Травы осыпаются сквозь травы,
Промывая неба решето.
Твой рисунок – детский и корявый,
Потому что все разрешено.
Потому нам и смешно, и грустно
Мир ваять из маленьких частей,
Где-то между жизнью и искусством
Угадать пытаясь, что честней.
Светит образ в солнечном пожаре
(Ты мой сон, а я, должно быть, твой) —
Одуванчик, девочка на шаре,
Перевернутый вниз головой.
 

«Хорошо…»

 
Хорошо
гореть
бессонницей молодой,
Когда понял все,
не вопрошая дважды.
Боже, я не могу
напиться твоей водой.
После крови твоей
вода не сбивает жажды.
Хорошо
притихшей скрипкой
дышать в чехле
за твоим плечом,
от жизни тебя врачуя.
Боже, я не могу
вкусить твой горючий хлеб.
После плоти твоей
я вкуса его не чую.
Хорошо
в прихожей темной
на ржавый гвоздь,
чтобы болью в лоб
убить и цвета, и звуки.
Боже, я твоих слов
больше не слышу сквозь.
Только руки твои
слышу я,
только руки…
 

«В прошлой жизни, ты помнишь, я была воином…»

 
В прошлой жизни, ты помнишь, я была воином.
И когда мне башку проломили копьем,
То река из дыры понеслась так упрямо и вольно,
Что собою пробила Великий каньон.
И когда мне потом возвращаться пришлось
в темноту родового припадка,
Прикрывая ладошкой в слепой голове незаросший пролом,
Разве знала она, из советских сестер повивальная бабка,
Как закрыть
то, во что ей не верилось
в будущем светлом своем.
На младенческой лысой моей голове оставались родимые пятна,
А потом вырастали забвение, волосы, лен.
Но когда я стою на ветру,
то он дует все время обратно,
Прогоняя коней по хребтам беспокойных времен.
Отражай белый свет, останавливай
в воздухе камень.
Как пружинит земля, будто вздыбленные стремена.
Через брешь в голове до сих пор
фиолетовый дождь протекает
И сочится по радуге, чтоб не увяла она.
 

«Моя мертвая дочь…»

 
Моя мертвая дочь,
я зачем-то держу тебя за руку.
Если руки поднять —
будет арка моста.
Останавливайся на мосту,
не води меня за реку. —
Тут – сильней высота!
Тут – звончей провода!
Мы, воздушные воины радости,
Поднимаем до неба
промозглую воду из рек.
Кто убил тебя, он не хотел,
он всего лишь не справился.
Он всего лишь простой человек.
Чем ты можешь помочь,
человечьей разлукой прострелена?
Распускай свои волосы,
Спи в изголовье зимы.
Кто из нас кому дочь? —
Все зависит от точки прозрения.
Кто из нас кому свет,
Отнимающий нас у тьмы?..
 

«Мельтешат мальчишата, девчушки снуют…»

 
Мельтешат мальчишата, девчушки снуют,
Эти верткие птицы, слетевшие с веток.
Мы по рельсам России, но это не суть,
Отбиваем разбег. Улыбнись напоследок?
Оставайся, попутчица, рыжая в мед,
Вечной девочкой с мыльными вдрызг пузырями,
И покуда их гроздь над перроном плывет,
Не бывать темноте ни с тобою, ни с нами.
Это вечнозеленое лето кипит,
Кружит пена листвы, побережья, варенья.
Посмотри в этот день и не жди повторенья,
Это все – одноразовый клип.
Наблюдай, как ты имя теряешь в пути,
Как танцует в тебе кочевой этот вирус,
Набирай городов, увози, архивируй,
На шарах своих мыльных лети.
И пока мы взбиваем вселенскую пыль,
Этот шар голубой превратится в планету.
Потому что из сказки рождается быль.
И обратного поезда – нету.
 

Анастасия Кинаш


Родилась в Белгороде. Работает преподавателем в частной школе. Победитель VI Международного литературного конкурса Н.М. Симонова, лауреат международного конкурса «Верлибр» Кубка мира по русской поэзии (2018), международного фестиваля «Всемирный день поэзии» (2018). Вошла в лонг-листы международной премии «Белла» и премии «Лицей» (2017). Обладатель Гран-при «Оскольской лиры» (2017). Участник форумов молодых писателей.

«Страшен ветер поутру…»

 
Страшен ветер поутру
В темноте рассветной, зимней.
Все умрут, и я умру.
Звездный прищур, призрак жизни.
 
 
Шелест белого сукна,
Шепот паутинной пряжи.
Лучше ночь и тишина,
Лучше мрак немой, овражий.
 
 
Скрежет ветки о стекло,
Силуэт случайной птицы…
Очень мало, глупо, зло,
Не простит, не повторится.
 
 
Замолчи. В листве замри.
Безголосица и темень.
Лязг железный, фонари,
Огонек звезды последней.
 

«Это пока не страх, но уже тревога…»

 
Это пока не страх, но уже тревога,
Странная трескотня на ФМ-волне.
Завтра начнешь неистово верить в Бога,
Видеть себя во сне
 
 
Крохотной точкой, букашкой на ветке сливы,
Вскриком озябшей птицы над темнотой.
Что-то отныне можно писать курсивом,
Этот итог простой.
 
 
Небо в гортани, клекот грозы и боли,
Крест неумелый на промелькнувший храм
Это уже не смерть, но еще не воля,
Что это там.
 

«Просто так получается темное солнце в зрачке…»

 
Просто так получается темное солнце в зрачке,
Просто так получается ветер полынный под кожей.
Что такого в тебе, в человеческом нежном сморчке?
Что ты все-таки можешь?
 
 
Падать в травы и тучи сквозь дерн и холодный песок
Или спать на земле, распластавшись диковинной птицей.
Ощущать, как дрожит над водой голубой лепесток,
Паутины ресница.
 
 
Сонный трепет в груди, ощущение жизни сквозь мрак,
Хаотичность движения, речи немая преграда…
Прорастает сквозь мир человек, как неловкий сорняк
На окраине сада.
 

Экзамен

 
Мне говорят «садитесь», и я сажусь.
Руки кладу на колени, сердце сжимаю страхом.
Вроде бы все приучено наизусть,
Вроде можно раз и единым махом
 
 
«Пуф» и закончить этот железный день
(Рельсы и шпалы, ложек буфетный скрежет).
На стене плакат, видна только буква «е»
И значок корня или суффикса между
 
 
Э – говорю, О – говорю потом.
Слова стучат каблуками где-то по коридору.
Что-то неладно со звуком, какой-то шторм
Внутри меня – немое и злое море.
 
 
Мне повторяют «смелее, мы все вас ждем»
Я сжимаю ладони и увязаю.
В эфире шуршит «прием, твою мать, прием!
Прекращай тонуть, ты до сих пор живая».
 
 
Я удивленно моргаю (пытаюсь сморгать слезу).
Потолка уже нет, и видно, как небо тлеет.
Звезды шипят от боли, а я внизу
Им улыбаюсь понимающе еле-еле.
 
 
Значит, экзамен провален уже давно,
Сказанное не знает своей границы.
Экзаменатор захлопывает окно,
Я успеваю увидеть правильную страницу.
 

«Да будет свет…»

 
Да будет свет,
Вода
И ржаная корка,
Кусачий ветер,
клочья небесных штор…
 
 
Закоченела ночью крутая горка,
Бери ледянку и выходи во двор.
Пока соседи греют свои перины,
Пока собаки ловят котов во сне…
Пойдем смотреть, как нянчится жизнь с другими,
Как ночь рисует сажей глаза луне.
Сегодня будет проще сорваться с краю,
Глотнуть лиловой траурной мерзлоты.
 
 
Да будет тьма,
Хрустящая соль земная,
И лед некрепкий,
И над водой мосты.
 
 
Бери ледянку. Круг размыкают после,
Когда теряют смысл и вкус слова.
Наш Бог он взрослый,
Он безвозвратно взрослый.
Его не вместит детская голова.
 
 
Да будет мир,
Зеленая вязь созвездий,
И гул подъезда,
Речь без гортанных фраз.
 
 
Да будет жизнь
Без золота и без меди,
Без слез,
Без смеха,
Без перемен.
 
 
Без нас.
 

Больничное

1
 
На скамейке сядешь под каштаном,
Смотришь на сороку и молчишь.
И во рту трепещущая рана
Замирает, как под полом мышь
 
 
Мне-то что? Болей. Ведь все для дела:
Судорога,
Кровь в платок (тьфу-тьфу).
День как марля – тоненький и белый
Тканево бормочет на ветру.
 
2
 
Суп похлебаю. Картошку уже ни-ни.
Хлеб покрошу галкам и воробьям.
Медсестра курит в кленовой тени,
У забора просачивается бурьян.
 
 
Тело уже изъян, причем неизлечимый —
Его не заколешь до нормального состояния.
Люди снаружи всегда торопятся мимо.
Господи, ты хоть не ковыряй меня!
 
3
 
Мама, мамочка, послушай теперь меня!
Я не умру уже. Здесь на исходе дня
Старики на лавочках режутся в домино.
Меня порезал врач – и хватит.
 
 
Комары влетают в окно.
Жужжат над ухом, но крови совсем не пьют.
Компот из сухофруктов, палаты зеленый уют.
Мне это очень близко, я тут совсем своя,
Стою на улице и не помню, кто окликал меня.
 
 
Утром поставим свечку, я помолюсь о том,
Чтобы звенел комар ночью под потолком,
Чтобы под понедельник сняли тугие швы,
Чтобы лежать во сне, словно в руках травы.
 

Сергей Калашников


Родился в 1996 году в городе Павлово Нижегородской области. Три года учился в Московском техническом университете связи и информатики, ушел оттуда и поступил в Литературный институт имени А.М. Горького на семинар Олеси Николаевой.

 

Поверх пристрастия

Не скрою, Сергей А. Калашников вот уже три года как студент моего семинара поэзии, и, возможно, я пристрастно отношусв к его дарованию. Но и, поверх пристрастия, его одаренности для меня очевидна, как несомненно и то, что он к тому же обладает счастливым свойством – «волей к тексту», столп необходимой для творческого становления и осуществления: он не только много пишет, не только выплескивает некий избыток образов, наблюдений, эмоций, за счет которых его стихи бывают очень длинными, но и работает над тем, чтобы конструкция их была компактнее и прочнее, море разливанное слов обрело твердое русло, а сами слова становились по своим местам, в согласии с телеологией стихотворения – образным рядом, смыслом и интонационным рисунком.

Какие чудесные образы появляются у него! Но дело даже не в отдельных образах, а в том колорите, в той кантилене, которую они создают. Здесь множество зримых, выписанных деталей, из которых выстраивается картина мира, которая, однако, не «заземляется», не сводится исключительно к ним: почти в каждом стихотворении действует некий рычаг «претворения», выводящий его образ за рамки наличной реальности. Задувают метафизические сквознячки. Грубо говоря, для того чтобы из мальчика ⁄ девочки с литературными способностями получился поэт, необходимы три вещи: само это дарование, творческая воля и судьба. Они непрестанно взаимодействуют: от ослабления воли талант чахнет, от оскудения таланта хромает судьба, ложный выбор судьбы запинает волю. Но воля, как добрый садовник, может приумножить талант, талант – обогатить судьбу, выстроив для нее собственный мир, а судьба – подарить творческой воле множество новых возможностей. Вот этого я и желаю Сергею А. Калашникову.

Олеся Николаева

Впрочем, мир

«И если на болотах торф горел….»
 
И если на болотах торф горел,
вливался дым со стороны болота.
Он комаров будил и бардов грел.
На шум берез, шумящих отчего-то,
 
 
Туман плывет, окутывая их,
и скоро в нем сорвет струну колодца.
Под вальс-бостон в торфяниках твоих
пожарная сирена захлебнется.
 
 
И вытянет на карте мировой
как ниточку одну шестую света.
За первым, что отправился домой,
пойдет второй, и все исчезнет следом.
 
«Впрочем, мир разрушается, начиная с дома…»
 
Впрочем, мир разрушается, начиная с дома.
Краска темнеет, травой зарастает местность.
На ржавой трубе неподвижным облаком дыма застыв, ворона
оглядывает окрестность.
 
 
Вокруг запустение, ставни покрыты пылью,
впрочем, это не признак, скорее, деталь пейзажа.
Последний живой подсолнух, взятый в котел полынью,
дожидается абордажа.
 
 
В каждом отрезке дома или предмете быта
виден удачный блицкриг природы, близость апофеоза.
Лежащая возле порога подкова, переплетенная аконитом,
как вынужденная угроза.
 
 
Дорога теряется под шагами идущего к точке старта.
Стирается дом, водит яркой иглой меж столбов ветвистых
встающее солнце, сшивая пейзаж, и облака как вата
в руках у таксидермиста.
 
Расфокус
I
 
Вдоль заново отстроенных домов,
в забытых прошлым надписях в застенках,
над мастерской – здесь был «Ремонт часов» —
в ее часах и в их секундных стрелках
пространство затихает по ночам,
как продавщица в местном продуктовом,
что заучила всех односельчан —
возможность, предоставленная словом,
использована, к пришлому лицу
нет интереса, что всех помнить толку?
В попытках влиться – новому жильцу
чем привыкать, сподручней вырвать глотку
и повторять свой круг по часовой,
движения по улицам притихшим,
и завершить в молчании, как бой
часовщика со временем застывшим.
 
II
 
Здесь схожесть судеб ясно сознают
лишь те, кто покидают этот город.
Их взгляд назад на быстрый бег минут
с началом каждой новой множит холод —
чем тоньше связь, тем беспристрастней суд
над прошлым; время, сдавливая горло,
меняется, накладывает жгут
на место прежде грубого прокола,
который за сомнения в своей
разнообразной цели подарило.
Здесь можно, как на жизнь других людей,
на собственную – в то, что раньше было,
смотреть – сквозь крик явления на свет
к детали – запах кожаной обивки.
В ней черная тоска из прошлых лет
сменилась грустью, затемнив на снимке
коляску, голубой автомобиль,
большие санки, спящие в квартире,
и книгу сказок – ту, что полюбил,
за то, что ничего не знал о мире:
сквозь шум открытых окон по ночам,
пока за ними таял день вчерашний,
я строил мир со сказочных начал
как лестницу для выдуманной башни.
 
III
 
Мне все пустое в городе людей —
здесь жизнь была, и площадь городская
стучала и звенела в первый день.
Где раньше открывалась мастерская
пустой киоск, что близко к «ничего» —
у времени, которым был основан
есть город, а молчание его —
возможность, отнимаемая словом.
 
Танцы
 
Если музыка повторяется раз за разом, и музыканты
те же, улыбаются, приглашают, гармонируют, вьются, злятся —
как объяснить тебе, что согласие, данное однократно,
упрощает каждое последующее? Танцы, танцы.
 
 
Повторение есть желание, центр, суть развращение эго —
не процессы, но чувства – частные, давние, важные обоюдно.
Жаль, что прошлому без повторов хватило замкóв и снега.
Ты уходишь, и здесь впервые мое одиночество абсолютно.
 
 
Ветер в твоей руке, шелест кассетной пленки, переписывающей фестивальный
номер, сила импульса постоянно-условна.
Да, единственный танец, увидимся. Смеются. Полет нормальный.
Лети, лети, лепесток. Возвращайся, так я смогу попрощаться снова.
 
 
В новый круг попрощаюсь, заново сохраняя
то же самое – с каждым повтором все меньше толка.
Будто воспроизводят съемку – кассета трется, перематывается, заедая.
Господи, как тяжело уходить надолго.
 
 
Навсегда остаюсь неважным, никого здесь не будет, только
здравствуй, вечное солнце, нам пора навсегда прощаться.
Отвернись и замри, движение завершив, чтоб лицо не сжевала пленка.
Обрывается лента-жизнь.
Танцы, танцы.
 

Проза

Владимир Алейников

Поэт, прозаик, переводчик, один из основателей СМОГа. Родился в 1946 году в Перми. Окончил отделение истории и теории искусства исторического факультета Московского государственного университета имени М.В. Ломоносова.

Автор множества книг стихов и прозы. Член Союза писателей Москвы, Союза писателей XXI века и Высшего творческого совета этого Союза. Член ПЕН-клуба.

Живет в Москве и Коктебеле.

Сквозь боль

– Эй, борода!

Метель гуляла по всей округе, слепила глаза пронзительной, неистовой белизной, заметала, на фоне вечернего, темного, с белыми вспышками, завихрениями, зигзагами, кругами, спиралями, неба, затихшие, однообразные, то длинные, горизонтальные, то высокие, вроде башен, столичные, реже – кирпичные, чаще – блочные, густо стоящие на пути моем зимнем, дома.

Я с трудом оглянулся – сквозь снег – на незнакомый голос.

(Был конец января. Средь скитаний, измотавших меня основательно, надоевших, – был мой день рождения. Тридцатилетие. То-то вспомнилось мне почему-то посвященное этой же дате особенное, открытое всему ранимому сердцу, и душе, и судьбе, и зрению, и памяти, миру земному и небесному, стихотворение Дилана Томаса, только речь в нем была об осени валлийской, об октябре. Ну а мой день рождения был – бездомным, в московской, зимней круговерти. Куда деваться? И куда мне идти? Ночлега, на ближайшее время, не было. Ночевать в подъезде каком-нибудь, потеплее, снова придется? Да, наверное. А возможно, в чьей-нибудь мастерской подвальной, если будет радость такая. Пусть в подвале, но – не на улице. А на улицах, белых от снежной, налетевшей, метельной стихии, ветер дул, разгулявшийся так, что, казалось, он не затихнет, ошалевший, уже никогда. Словом, зимней была погода. Не в укор это ей. Не оду сочиняю. Не без труда я наскреб какие-то деньги и купил на них сигареты, две бутылки сухого вина, подешевле, буханку хлеба. Денег еле хватило на это. Оставалось немного мелочи – на автобусы, на метро. Положив покупки в портфель, где лежали книги и рукописи, я побрел по холодной улице, наугад, куда-то вперед. Шел и шел. Впереди забрезжила, сквозь метель, поначалу Пушкинская, с занесенным хлопьями снега, одиноко стоявшим памятником солнцу русской поэзии, площадь. А потом, в просвете случайном посреди пелены снеговой, вдруг разорванной ветром, хлестким, ледяным, – Маяковская, дымная, в едкой мгле сизоватой, площадь.

Я подумал: пойду-ка к Нике Щербаковой. Идти недолго. Обогреюсь. И отдышусь. А потом – что-нибудь придумаю. Может быть, меня осенит – и ночлег найду, на сегодня, где-нибудь. Не ходить же мне бесконечно всюду по городу. Не стоять же мне на морозе и не мерзнуть. Вначале надо, разумеется, позвонить. Я нашел две копейки в кармане. И зашел в унылую будку, называвшуюся лаконично, выразительно, словно символ всеобщей связи мировой: телефон-автомат. Позвонил. Раздались гудки. А потом я услышал – голос, бесконечно знакомый:

– Але!

Ну конечно же, Толя Зверев!

– Толя, здравствуй!

– Ты где, Володя? У тебя день рождения. Помнишь?

Я у Ники. И жду тебя. Поскорей приезжай. Хорэ?

– Я поблизости, на Маяковке. Жди меня. Я скоро приду.

– Жду. Хорэ!

Положил я трубку.

И пошел, сквозь метель, вдоль ограды занесенного снегом, безлюдного, словно в спячке, сада «Аквариум», а потом – мимо Малой Бронной, прямо к Никиному, желтеющему сквозь нахлесты снежные, дому.

Поднялся на верхний этаж. Позвонил. Дверь квартиры открылась. На пороге стоял улыбающийся Толя Зверев. С бутылкой в руке. Этикетка на этой бутылке говорила о многом: коньяк.

– Здравствуй, Толя!

– Здравствуй, Володя! Заходи.

Я зашел в квартиру. Было в ней непривычно тепло. Я, похоже, отвык от тепла. Ничего, теперь-то – согреюсь.

Вслед за Зверевым в коридоре появилась томная Ника:

 

– Я так рада! Здравствуй, Володя! Проходи скорее за стол.

– Здравствуй, Ника!

Зверев сказал мне хрипловато:

– Пойдем, пойдем!

Сняв пальто, я зашел в просторную, сплошь завешанную картинами авангардными, с артистическим и с богемным уклоном, комнату, очень теплую, где сидели за столом какие-то двое, незнакомые мне. Высокие. Чисто выбритые. В костюмах. Разумеется, оба – с галстуками. Только лица их – я не запомнил. Невозможно запомнить такие, без примет характерных, лица. И хотя они, церемонно и приветливо даже, представились, имена их, невыразительные, почему-то я не запомнил.

Я присел за стол. Толя Зверев мне налил стакан коньяка. А себе – половину стакана. Незнакомцы – налили себе водки, в маленькие, с наперсток, рюмки. Ника – себе налила персональный бокал шампанского.

Толя Зверев сказал:

– У Володи – день рождения. Поздравляю. Ты, Алейников, – гениальный, я-то знаю об этом, поэт. За тебя я сегодня пью. Будь. Живи. И пиши. Ну, выпьем!

Все сидящие за столом, на котором стояло скромное угощение и бутылки с водкой, с винами и с шампанским, оживились – и тут же выпили.

Шло застолье. Царила здесь, как обычно, хозяйка – Ника.

Я согрелся. Коньяк ли зверевский или что-то еще подействовало – но действительно, стало тепло мне, хорошо. И я закурил. Огляделся по сторонам. Да, салон известный московский. Вдосталь здесь побывало народу. Ника всех принимает охотно. Каждый день – все новые гости. Все привыкли к ней приходить. Как-никак, есть возможность общения. Для богемы у Ники – лафа. Выпить можно. И закусить. Посмотреть картины. Послушать, иногда, стихи. Поболтать – об искусстве, да и о прочем. Словом, дом для бессчетных встреч.

Незнакомцы с Никой – о чем-то говорили. Довольно тихо. Я прислушиваться – не стал. Если надо – пусть говорят.

Мы со Зверевым вышли в соседнюю, совершенно пустую комнату.

Зверев как-то весь посерьезнел, наклонился ко мне – и тихонько, еле слышно, сказал, нет, выдохнул напряженно:

– Она шпионка!

– Кто? – не понял я.

Зверев:

– Ника!

– Почему?

Зверев, твердо:

– Я знаю!

– Брось!

– Ей-богу! Она работает – ну, на этих, на кагэбэшников.

– Правда?

– Правда!

– Зачем же, Толя, мы с тобой находимся здесь?

– А куда нам с тобой деваться? Бог не выдаст, свинья не съест.

Стало как-то не по себе.

Я сказал:

– Может, выпьем снова? У меня есть в портфеле вино.

– Да оставь ты свое вино! Пригодится еще. Смотри! – Зверев вытащил из-за пазухи фляжку виски. – Давай – из горла!

– Что ж, давай!

Мы со Зверевым – выпили.

Между тем появились в комнате, где со Зверевым мы вдвоем разговаривали, отпивая по глоточку виски из горлышка, незнакомцы и Ника.

Сказала нежным голосом Ника:

– Мальчики! Нам пора. Вы поедете с нами? Едем мы – на такси. Подвезем вас куда-нибудь, в нужное место.

Я подумал: вечер уже. Подвезут куда-то – и ладно.

И сказал я Нике:

– Поедем. Где-нибудь по дороге – сойду.

Зверев только взглянул на меня – и вздохнул. Ничего не сказал.

Собрались мы быстро. И вышли – прямо в вечер, в снега, в метель.

У подъезда стояло такси. Забрались мы вовнутрь. Поехали.

Толя Зверев – молчал. Я – молчал. Незнакомцы – молчали. Машина пробиралась сквозь снег, с трудом, осторожно. Молчала и Ника.

Так мы ехали долго – молча.

Я потер стекло запотевшее. Посмотрел – вроде что-то знакомое. Преображенская площадь.

Вдруг Зверев затрепетал, дверь рванул – и рывком, стремительно, выскочил из машины.

Я крикнул ему:

– Ты куда?

Он, в ответ мне, крикнул:

– Я к шурину!

И пропал. Растворился в метели.

Незнакомцы – молчали. Ника обратилась ко мне внезапно:

– А тебе, Володя, куда?

Я ответил ей:

– Здесь я выйду. Навещу-ка Оскара Рабина.

Незнакомцы – переглянулись.

Ника:

– Ладно. Привет Оскару. До свидания!

– До свидания!

Выбрался я – в метель. Машина- тут же уехала.

Постояв на заснеженной площади, я побрел потихоньку – к Рабину.

Оскар был тогда – под присмотром. Собирался он уезжать на Запад. Еще не уехал. Возле дома его, где жил он, на первом, таком доступном этаже, постоянно дежурили какие-то наблюдатели.

Я все это – знал. И все же – не мерзнуть же мне в метели! Оскар – человек хороший, приветливый. Навещу его. Есть в портфеле моем вино. Обогреюсь. Выпьем немного. И, конечно, поговорим. Есть о чем ведь. А там – куда-нибудь доберусь еще. Ночевать, где придется, давно привык я. Надо сил хоть немного набраться. Успокоиться. Вон как метет! Ну и снег! Настоящий, январский!..

Шел я к дому Оскара Рабина. Вот и дом. Длинный, блочный, скучный. И на первом – я вижу сразу же так отчетливо – этаже – теплым светом горит окно. Значит, дома Оскар. Прибавлю ходу. Ну, поскорее – к цели!..)

Голос сзади:

– Эй, борода!

Оглянулся я. Позади – обозначились две фигуры. Незнакомые люди. Высокие.

– Эй, ты слышишь? Куда идешь?

Отмахнулся я:

– Вам-то что? Ну, иду. К своему знакомому. Поточнее сказать? К художнику…

Это – все, что успел я сказать.

Сокрушительной силы удар – получил я в висок.

И тут же рухнул в снег, потеряв сознание.

Сколько было потом ударов, как там били меня – не помню.

Да и как мне помнить об этом, если был я тогда без сознания?

Неужели настала – смерть?..

Я очнулся, когда – не знаю, где – не ведаю, в доме каком-то незнакомом, в гулком подъезде, вниз головой, на лестничном, пустом и холодном проеме.

Почему оказался я здесь?

Кто меня закинул сюда?

Ни портфеля, ни документов. Ничего нет. Карманы – вывернуты. Шапки – нет. Шарфа – тоже нет.

Боль была – действительно адской.

Голова моя – просто раскалывалась.

Все избитое тело – болело.

Надо было – как-то спасаться.

Надо было – отсюда выбраться.

Я пополз, сквозь боль, по ступенькам.

Ниже, ниже. Еще немного.

Вот и дверь подъезда. Открыл ее. Удалось. Хотя и с усилием.

Выполз – в снег. В сугробы. Пополз дальше. Встать я не мог. Все – болело.

Полз я долго. Куда-то. Вперед. С передышками. Дальше и дальше. В снег. Сквозь снег. Сквозь метель. Сквозь ночь. К жизни. К людям. Упрямо. Сквозь боль.

Над моей головой разбитой, резко, с визгом затормозив, остановилась какая-то машина. Шофер метнулся из машины – ко мне:

– Что с вами?

Говорить я не мог. Было больно.

Я с трудом прошептал:

– Избили…

– Может, вас отвезти куда-нибудь? Например, домой к вам. Поедем?

Дома не было у меня своего. И сказать об этом шоферу я стеснялся. Небось, подумает: «Ишь, какой бездомный бродяга! Ну, избили его. По пьянке. Что ж, бывает. А я-то при чем?»

Наклонился шофер надо мной, стал меня поднимать:

– Вставайте! Потихоньку. Вам надо встать.

И в глазах его я увидел и участие, и заботу, и немалое сострадание человеческое. И начал подниматься. Шофер помогал мне. Так на фронте, наверное, порой помогали друг другу солдаты.

И шофер меня снова спросил:

– Ну, куда вас везти? Говорите!

Говорить было трудно мне. Но сказал я шоферу:

– К Сапгиру!

– Что? Куда? – не понял шофер.

– Отвезите меня к Сапгиру!

– Вы бредите? Что за Сапгир? Кто же вас так избил?

– Не знаю… Сапгир – друг Рабина.

В моем сознании брезжило лишь это: Рабин – Сапгир.

– Довезу. Дорогу покажете?

– Постараюсь.

Шофер помог мне забраться в машину и лечь на бок за заднем сиденье.

Я сказал:

– Денег нет у меня.

– Да какие там деньги! – шофер отмахнулся. – Вам надо в больницу!

– Нет, к Сапгиру, – упрямился я.

– Хорошо. Поедем к Сапгиру. Кто такой он?

– Поэт.

– Поэт? Ну а вы?

– Я тоже поэт.

Покачал головой шофер:

– И зачем же так бьют поэтов?

Я ответил ему:

– Не знаю…

Долго ехали мы. Я смотрел, временами, с трудом, за окошко. Говорил: «Сюда… Вот сюда…»

Наконец добрались мы до дома, где жил тогда Генрих Сапгир.

Я сказал шоферу:

– Спасибо!

Он ответил:

– Держитесь, поэт. Выздоравливайте скорее. Да, а как вас зовут?

– Владимир.

– А фамилия ваша?

– Алейников.

– Тот, из СМОГа?

– Именно тот.

– Был я как-то на вечере вашем. Лет, пожалуй, десять назад. Вы читали стихи. Хорошие. Только были вы – без бороды, молодым совсем. А теперь – с бородой. Я люблю стихи. Вы отличный поэт. Я помню кое-что. Ну хотя бы вот это, да, вот это: «Когда в провинции…»

Я продолжил тогда:

– Болеют…

И шофер, вздохнув:

– Тополя…

Я махнул рукой:

– Это – старое…

А шофер сказал:

– Но живет!..

Он помог мне выбраться в ночь из машины. Пожал я руку моему спасителю. Он, помахав мне рукой, уехал.

Я стоял во дворе пустынном.

Слава богу, первый этаж. Высоко подниматься не надо.

Дверь в подъезд я открыл с трудом. Вот и дверь квартиры сапгировской. Поднапрягшись, я позвонил.

Дверь открылась. В проеме дверном появился Генрих Сапгир.

Он взглянул на меня – и глаза его переполнились явным ужасом.

– Генрих, здравствуй! – сказал я Сапгиру. – Помоги мне сейчас. Пожалуйста.

– Что с тобой? – воскликнул Сапгир. – Кто же так тебя страшно избил?

Я ответил ему:

– Не знаю. Обо всем – попозже, потом…

Генрих помог мне войти в квартиру. Но в комнаты я не пошел. Добрался до кухни. И – рухнул там на пол, навзничь, потеряв сознание вновь.

Сколько так пролежал я – не помню.

Приоткрыл глаза. Посмотрел – да, похоже, утро. Светло.

Значит, жив я. Действительно, жив!

Раздались голоса. Знакомые. Генрих что-то там говорил обо мне с женой своей, Кирой.

Кира властно сказала Сапгиру:

– Дай Володе десятку, Генрих, на такси. И пусть он отсюда убирается поскорее!

Так. Понятно. Я лишний здесь.

Что возьмешь с нее? Это ведь – Кира. Наплевать ей, видимо, нынче на мое состояние. Надо подниматься. И встал я на ноги.

В кухню зашел, с десяткой в руке, смущенный Сапгир:

– Володя, вот – на такси.

– Все я слышал, – сказал я Сапгиру. – Не волнуйся.

Скоро уеду.

Взял десятку. Сказал:

– Верну.

Отмахнулся Генрих:

– Не надо!

Я сказал:

– До свидания, Генрих! За приют, за помощь – спасибо. Постараюсь преодолеть наважденье это.

Поеду. Где-нибудь, у кого-нибудь – отлежусь. Надеюсь, что примут.

И сказал мне Сапгир:

– Держись!

И ответил я:

– Буду держаться!

Дверь открылась. Я вышел – в снег.

И побрел – сквозь сугробы – вперед.

На такси – кое-как доехал до знакомых. Там – отлежался. Правда, долго пришлось лежать. Сотрясение мозга – не шутка. Да еще такое, устроенное, безусловно, профессионально, без булды, со знанием дела. Должен был я боль – победить.

Победил. Отшумели метели.

Паспорт – новый пришлось получать, вместо прежнего, что исчез, вместе с рукописями моими, вместе с книгами, вместе с портфелем. Шапку – кто-то мне подарил. Шарф нашел я прямо на улице. Голова – болела порой. Очень сильно. Бывали кризы. Поднималось давление так, что, бывало, хоть криком кричи. Все я вытерпел. Преодолел. Боль. И всю череду бездомиц. Все нелепости, наваждения прежних, сложных, суровых лет. И минувшей эпохи – нет. Есть – лишь память. И – жизнь. И – речь. Время – вправду материально. Потому что живет в нем – творчество. Может, жречество? Змееборчество. И – огни негасимых свеч.


…В середине семидесятых. Мы – в квартире зверевской, в Свиблове, или в Гиблове, так его Толя называл обычно, и это подтвердилось – в этой квартире он потом, через годы, и умер. Или, может, погиб. Все могло с ним случиться. Ходил он по краю бездны некоей, хорохорился и бравировал этим, но знал, очевидно, всегда наперед, что с ним все-таки произойдет.

Мы – вдвоем. «Ты, Володя, с портфелем, и поэтому мне с тобой здесь, в Москве, намного спокойнее!» – приговаривал Зверев частенько. Я – бездомничал. Зверев – маялся, тяготился своим одиночеством, при его-то обширных знакомствах, находиться боялся один и на улицах, и в квартирах. Мы бродили, вдвоем, по Москве. Ночевали всегда – где придется. Там, где пустят нас на постой. Я – стихи читал. Он – рисовал. Отрабатывали ночлег. Утром – снова куда-то ехали или шли. И так – месяцами. И годами даже. Привык я к жизни трудной своей, кочевой. А вдвоем – веселее. Обоим. И спокойнее, это уж точно. Двое – сила. Десант. Отряд. Наша двоица, он – художник, я – поэт, надежной была. Мы дружили – как на войне. Шли геройски – сквозь все сражения. Фронт – повсюду был. Приходилось воевать. Он – кистью, я – словом. К неприятностям быть готовым приходилось. К невзгодам. К бедам. И тянулся за нами следом приключений длиннющий шлейф и событий, и происшествий непредвиденных. Но вдвоем было проще нам выстоять. Выжить.

Мы сидели в квартире зверевской, словно в крепости неприятельской. Зверев то к чему-то прислушивался, словно чуял близких врагов, то смотрел за окно. Из ванной доносился запах противный. Заглянул я туда. Увидел: ванна, доверху, вся, наполнена отмокающей в ней одеждой. Посмотрел я на Зверева. Он отмахнулся – мол, пусть, так надо.


Издательство:
Редакция журнала «Юность»