И вот, новоприбывший из глубин Германии староста ужасался этим макабрическим пляскам: – Как вы могли танцевать, разве вам не мешало, что труп был в той же комнате? – спрашивал он во время объезда в одном из домов. – Ну дык мы-тко не зразу почали, – добродушно ответствовали мазуры. – Спервай-то мы его на попа поставили, штобы не слишком-то мешал.
Мельхиор Ванькович. На тропах Сментека
Отец наклонился вперед, но не упал. Когда Георг, против его ожидания, не подошел ближе, он опять выпрямился.
– Стой, где стоишь, ты мне не нужен! Думаешь, у тебя хватит сил сюда подойти и торчишь там потому, что тебе так угодно. Ошибаешься! Я все еще намного сильнее.
Франц Кафка. Приговор.[1]
Серия «Звезды детектива»
Jakub Żulczyk
WZGÓRZE PSÓW
Published by arrangement with Authors’ Syndicate Literary Agency, Poland
First published by Świat Książki, Warsaw, Poland, 2016
Перевод с польского: Сергей Легеза
Copyright © by Jakub Żulczyk, 2016–2021
© Сергей Легеза, перевод, 2021
© ООО «Издательство АСТ», 2021
Часть первая
Сентябрь / От воздуха
Найденный
Вы, молодые, думаете, что всякий из вас – пуп вселенной. Ачто любая ваша проблема – мировая война. Что все крутится вокруг этих ваших проблем. Вы как заводные игрушки. Машинки с пружинкой. Те, что едут вперед сколько могут, но хватит и малой неровности на полу, крохотного бугорка, чтобы опрокинуться. И – конец игре. Всем покеда. И вот что я думаю: используй вы для дела силы, что расходуете на всю эту хренотень, на эти беспокойства, на блеянье первому встречному-поперечному о своих проблемах, на эти вопли – и тогда, возможно, вы что-то да создали бы, сумели бы, полагаю, что-то придумать. Не знаю что. Не спрашивайте. Но другое, не то, что есть. А что есть? Ну? Дерьмо. Одно и то же дерьмо сотни лет. Конечно, есть нынче всякие приблуды, сенсорные экраны, Интернет, истребители-невидимки и еще пара штуковин, которые вроде бы отличны, ну, не знаю, электронные всякие, но на самом-то деле вот уже несколько сотен лет – одно и то же дерьмо.
Ну что? Зачем спрашиваете: «что?» Я должен знать – что? Что-то новое. Что-то совсем новое. Как новым было, ну, когда сперва – короли и императоры, они наследовали власть, а потом – раз, и уже никто эту власть не наследовал, но все выбирали того, кто правит, голосованием. Это было что-то новое, ну, не знаю, лучшее ли, но новое – точно.
(не помнит, кому он это сказал, наверное, своему сыну и его жене)
(да, теперь он вспоминает, сказал это своему сыну и его приятелю, и жена приятеля, кажется, там была тоже, было, кажется, лето, лето прошлого года, они сидели на веранде, а он пожарил серну, кажется – серну, темное мясо, под вином, он помнит, пили сливовицу, пили как водку, быстро, под апельсиновый сок, и это было ошибкой, потому-то он так разболтался)
Думаете, что ваши проблемы – пуп вселенной. Вам внушили, Марек, не смотри так на меня, не в смысле – вам, то есть не в смысле – тебе, ты как раз понимаешь.
(знает, что он говорил это сыну)
Вы как раз понимаете, но я о людях вашего возраста, о ваших ровесниках, двадцать пять лет, тридцать, тридцать пять лет, людей, сука, вашего возраста убедили, молодых лошаков, здоровых лосей, что они – свободные люди. И на этой свободе они строят свое безопасное будущее, напряженно, ежедневно. Больше того – уверены, что они хозяева этого будущего. Хрен там. Все эти люди вкалывают, как рабы. Погляди на них. Как рабы. Должны вкалывать и лет тридцать платить, если они вообще эти тридцать лет проживут. Если у них сердце не разорвется за эти тридцать лет. И в этом хомуте они точь-в-точь как лошади, как скотина. Да меня тошнит, Марек. Не смотри так на меня. А они постоянно в проблемах, глотают их, как караси – червяков на крючках, не знаю, Марек, понимаешь ли, если что – могу объяснить.
Понимаешь. Хорошо, что понимаешь. Ты башковитый, сынок. Башка – словно склад какой. Вот только полки пустые. Ха-ха-ха. Ну, не смотри на меня так.
(знает, что Марек – это его единственный сын)
(знает, что Марек все еще там, откуда он сбежал, помнит, что не двигался и молчал)
Марек, сынок, если у тебя есть то, что важнее прочего, если уверен, что ради чего-то сделаешь все – тогда тебя легко использовать. Если хочешь денег, машин, баб, сынок, то тебя легко использовать, честно. Натянуть. Ты тогда словно карась. Думаешь, что борешься. Думаешь, что, может, если уж ты так борешься, то выиграешь. Но ты только бьешься и мечешься, и хватаешь ртом воздух, пока не подохнешь. В этом как раз – ничего нового. Это – старо как мир. Подумай о пирамидах. О тех несчастных пиздюках, которые их строили. Их убеждали, что за умелое строительство пирамид они станут вечность сидеть в чудесных борделях под пальмами. А вас убедили, что к старости эти клетушки из картона, что вы покупаете, клетушки с видом на паркинг, что они будут вашими, что вы уже напахались на них. Что банк их у вас не спиздит. И даже что-то отдаст, когда, скажем, – представь, да? – когда весь этот картон, все эти халупы, эти паркинги и лифты, когда все это сгорит нахуй. Ну смейся, смейся, потому что, сука, смешно же. Нет, сынок, я из тебя придурка не делаю.
(едва видит и знает, что может уже ничего больше и не увидеть)
(какое-то время не может сообразить, встал ли он, ползет ли, в вертикали он, в горизонтали, и если отпустит мох, который так судорожно сжимает, то не упадет ли)
Еще раз: я не о вас говорю, но о ваших ровесниках.
И тут ничего нового.
А вы могли бы придумать что-то новое, если бы не тратили столько энергии почем зря.
(отпускает и ничего не случается, и никуда не падает)
(теперь он знает, что ползет)
(знает, что он – голый)
(знает также, что сейчас в лесу, на холодной земле, холодной и вонючей, а может, это он так воняет)
Я – хозяин. Глядите.
(помнит, что тогда, год назад, на веранде, он специально встал, хотел показать им, что имеет в виду, когда говорит, что он – хозяин)
Я – хозяин. Глядите. Это мое, это мне принадлежит, вырвал его, вырвал и выстроил, возвел, была пустошь – стал Сан-Франциско, Марек, гляди, понимаешь, ты тоже хозяин. Нет, молчи, чего это я буду молчать, должен молчать в собственном доме, в моем, сука, саду? Марек, твоя мать и правда могла бы слегка попустить. Наливай, Марек. Гляди. Ты тоже хозяин. У тебя тоже есть свое.
(видит только свет, свет как прогорклое масло, матовое и тошнотворное)
(знает, что он не может сейчас встать, год назад – это год назад, а сейчас – это сейчас, пытается, но не встает и на сантиметр, а тело, на коленях и локтях, движется само, ползет вперед, словно запрограммированное, словно заводная машинка)
(знает, что человек – это автомат, как и все сущее)
Человек, у которого есть свое, по-другому ходит, по-другому движется, Марек. Гляди. Человек, у которого и правда есть свое, который не одолжил на тридцать, сука, лет клетушку в новострое из картона, но – имеет свое, человек этот не горбится. Ходит прямо. Плечи его расправлены, вот так. Глаза широко открыты. Подбородок, сука, вверх. И всегда вот так свысока. Погоди. Лей.
Марек, я рад, что ты так думаешь. Это все вас тут ждет. Этот дом, эта земля, все это для вас. Но я тебя не принуждаю, я тебя силой сюда тянуть не стану. Делайте, что хотите. Зарабатывайте, как хотите. Только внука мне сделайте. Пригодился бы.
(знает, что его тело – другое, чем месяц назад, чем два месяца назад, чем три)
(знает, что его тело худое и изломанное, все в засохшей крови, все в грязи, все в дерьме)
(знает, что вместо ногтей у него кровавые, воспаленные култышки)
(знает, что потерял большую часть зубов)
Лей, Марек. Погоди, схожу отолью. Ага, в сад. Ну и что? Это мое. Мой сад. Могу тут, в нем, извиняюсь, хоть высраться. Могу тут делать, что захочу. А если чего делать не хочу, то не делаю.
Что, заканчивать с этим умничаньем? Марек, Маречек, а кто ж тебе умное-то расскажет? Кто? Эти морды в телевизоре да в Интернете? Они в этой Варшаве всю жизнь в такси проводят. Что там они знают?
(помнит, что тогда, год назад, на веранде, перестал на миг говорить и встал, пошел к забору, укрылся между живой изгородью и сеткой и, отливая, радовался своей струе, высокой и мощной, все еще как у пацана, подумал, что это хорошо, как же хорошо быть здоровым, думал об этом, а они ждали на веранде, о чем-то тихо говорили, не слышал их)
(теперь знает, что ему нужен доктор)
(чувствует, что становится все холоднее, но чувство холода пока спрятано глубоко под болью)
(единственное, что он может сделать, это тихо пищать, потому тихо пищит)
Уже я здесь. Уже вернулся. Марек, правда, сынок, ты не думай. Дай морду. Ну, дай. Я тебя ух как люблю!
Что значит: тихо? Это мой дом, Марек, скажи своей матери, что это мой дом, и если хочу орать, то ору.
Марек, лей. Лей, сынок.
(пришлось напомнить себе: то, что он чувствует, зовется «боль»)
(знает, что он ползет по лесу)
(знает, что раньше был под землей, в темноте, долго, а теперь вылез и ползет по лесу)
(все должно было случиться недавно)
(какое время года)
(знает, что все – боль над всеми болями, которых он уже не различает, не отличает боль нижней части тела, живота, бедер и хера от боли шкуры, кусками содранной со спины)
(от боли ног, которые были сломаны, а потом снова срослись)
(от боли сломанной челюсти, крошащихся зубов, он грыз кость, помнит, хотел перегрызть кость или камень, не помнит)
(от боли в глазах, которые провели столько времени в темноте, столько времени, не видя совершенно ничего)
Я, сынок, тут родился. Тут я родился, и тут я умру. Твой прадед сказал точно так же твоему деду, когда их сюда бросили после войны, сказал, что нас сюда привезли, приказали нам сюда приехать, но теперь мы уже здесь, теперь мы – здешние.
(не знает, кто с ним это сделал, кто сделал это с его сыном)
(никогда не узнает)
Это мы. Этот город – это мы. Этот лес, сука, – это мы. Озеро, одно, другое, третье, эти озера – это мы. Не заткнусь.
Не заткнусь, ты счас сама заткнешься. Твоя мать, господи Исусе, правда, нужно с ней что-то делать, сынок, у нее аж жопа свербит, если она чего-то не выгнет по-своему.
(никогда не узнает, мир и земля болят, он перестает двигаться, нет у него сил, теперь ползет)
(ползет и воет)
(никогда не чувствовал себя так хорошо, как в то лето)
(теперь он знает, что хотел бы напиться воды)
(может только выть, тихо, нет сил – громче)
(должен еще минутку, еще немного)
(может еще напьется воды)
Марек, люблю тебя, сынок. Я счастлив. Это счастье делает меня хозяином. Смотри, погляди вокруг. Моя жизнь – удалась. Нет у меня проблем. А даже если есть, то они – не важны, они – не весь мир. Это приходит с возрастом, это чувство. Есть у меня кое-что, и это хотели бы иметь множество людей, есть у меня кое-что, есть сила, есть сын, есть дом, есть земля, Марек, есть сила, сука, и почти все хотели бы это иметь, сразу, ни за что, за так, на выплаты, на кредит, и потому дают себя поймать.
Наливай, Марек. Такого никто не дает на выплаты. Это все нужно себе построить. Вот этими руками.
Ну, все, сынок, не кривись. Я люблю тебя, сынок.
(останавливается, уже нет сил, он не видит света, лежит на земле, в лесу, между деревьями, и последнее, что чувствует, это то, как земля его съедает, и он слышит некий звук, где-то сзади, бурчание, глухое, словно ветер в длинной трубе, может, это приближается машина, а может, просто так звучит близкая смерть)
(пожалуй, это машина, думает он, но все гаснет)
Миколай / Животное
Я уперся выехать с самого утра, до рассвета. Португальцы собирались заселяться только через неделю, но тянуть смысла не было. Любая проведенная здесь минута грозила чем-то диким и чрезмерным. Все, что у нас было, уже стояло упакованным, снесенным в подвал, вывезенным к родителям Юстины, затолканным в машину. Ночь мы провели на голом матрасе, укрывшись бурым одеялом с котами: вытащили его со дна шкафа. Я не мог спать, у меня было сухо во рту, я то и дело вставал, чтобы отлить. Похоже, от одеяла у меня началась аллергия.
– Я тебе кое-что обещал, и сдержу обещание, – сказал я Юстине. Единственная фраза, которую я сказал ей за всю ночь.
Я собирался выехать до рассвета еще и потому, что хотел увидеть, как над Млочинами разливается кровавое зарево – розовое, фиолетовое и красное, будто отблеск остановленного во времени взрыва; я хотел на миг представить себе, что эта жизнь – Эта Конкретная Жизнь – заканчивается для всех, не только для нас. Хотел хоть чем-то утешиться.
Все фантазии об апокалипсисе возникают из-за того, что человек не желает оставаться со смертью один на один. Он желает встретиться с ней вместе, в группе, эпично, как на концерте, на большом музыкальном фестивале.
А вообще всем было бы веселее, если б в конце света пел Боно. Нынче мало кто любит U2, но все, несомненно, расчувствуются, особенно на песне, которая вроде бы о Валенсе [2]. Потому, начни Боно петь, все бы расчувствовались, а потом подохли.
Но на самом деле единственное, что можно сделать, так это забыть. Фантазии – это преступление. Я и забываю. Голый матрас, сухой воздух, белые стены – это уже не дом.
Рассвет живописно взорвался над коробками, сумками, рюкзаками и сетками, которые занимали все заднее сидение машины.
На дороге не было никого.
– Мне нужен кофе, – сказала Юстина, и это ее первая фраза с того момента, как мы выехали из Варшавы.
– Что, вот такой? – перед нами был съезд на заправочную станцию.
– Сходи туда, – сказала она.
– Это не кофе, это вода с дерьмом и грибами, – напомнил я ей.
– Сходи, – повторила она.
Худой парень на заправке – лет, может, двадцати пяти, сжатые губы и вытаращенные глаза. Я представил себе, как он перегибается через стол и говорит мне шепотом:
– Они все видят из задней комнаты, уезжайте сейчас, немедленно, пока не поздно.
Но он ничего такого не сказал. Я заплатил за бензин, заказал два больших черных кофе, две запеканки, взял еще пачку сигарет и жевательную резинку. Ожидая, пока терминал соединится с моим банком, я смотрел на обложку уцененного DVD на стойке. На ней Рассел Кроу в роли Ноя глядел на близящийся библейский потоп. Его склоненная голова, наморщенный лоб указывали на то, что он, конечно, весь на нервах, но уже готов расхреначить приближающийся апокалипсис.
Я завидовал Расселу Кроу. Я в жизни никогда ни к чему не был готов.
Когда парень с вытаращенными глазами вдруг спросил, собираю ли я фишки, его голос был как пощечина. Какое-то мгновение я просто не знал, что ему ответить.
– Нет, мы ничего не собираем, – выручила меня Юстина.
Мы вышли наружу. Было холодно, но этот холод мне нравился, я снял пуловер, стоял в одной рубахе, чувствовал, как воздух пощипывает меня за руки. Юстина ладонями держала кофе и дула на него так сильно, словно желала таким образом изменить его вкус.
Я не знал, что ей сказать. Без макияжа, с красной сыпью на щеках она выглядела больной. Волосы собрала в кок, тот напоминал картофелину. Может, она и была больна – просто не говорила об этом.
– Там очень красивые озера, – вспоминал я. Я уже говорил это ей несколько раз. Всякий раз ошибочно полагал, что озера – это то, что нравится абсолютно всем, как, скажем, море.
– Терпеть не могу озер. Это уже случалось раз пятнадцать. Ситуация, в которой ты говоришь: «очень красивые озера», я отвечаю: «терпеть не могу озер», – сказала она, прихлебывая кофе.
– Ты ненавидишь природу и втайне мечтаешь о большой экологической катастрофе, – ответил я.
Юстина ненавидела ходить в лес. Боялась делать это даже днем. Никогда не спала в палатке. В отпуск всегда выезжала из Варшавы в другие города, лучше всего – в те, что побольше.
– Я их боюсь. Боюсь твоего отца и твоего брата, – отозвалась она через миг.
– Это уже случалось раз пятнадцать. Эта ситуация, в которой я отвечаю: «нечего бояться», – сказал я, а она фыркнула, не улыбаясь.
Она все воспринимала как крупный проигрыш. Я не мог понять – почему, ведь на самом деле она никому ничего не должна была доказывать. Ее мать даже обрадовалась, что мы выбираемся в Мазуры. Думала, мы станем жить в каком-то климатическом санатории над Снярдвами [3] и организовывать там уик-энды с йогой или разводить лаванду.
На миг мне стало жаль Юстину, я хотел сказать что-то вроде: вернемся, попытаемся, отзовем все, разорвем договор со съемщиками квартиры, но я знал, что пути назад уже нет, что вода поднялась слишком высоко.
Чтобы сразу прояснить: я тоже этого не хотел. Не хотел так сильно, что от одной мысли о таком у меня ныли все зубы.
– Поехали уже, – заявила она. – Нет смысла тут стоять.
Я постоянно совершаю одну и ту же ошибку – хочу, чтобы все было нормально. Сразу, сейчас, немедленно. Когда что-то портится, я сразу же хочу все исправить. Отбрасываю мысль, что ремонт – это длинный, поглощающий массу времени процесс. Совершаю отчаянные и резкие движения. В результате то, что уже испорчено, расхреначивается окончательно.
Чаще всего – самочувствие Юстины.
– Все будет хорошо. Правда. Сначала плохо, а потом – хорошо. Это естественно, – говоря так, я резко выдохнул. Положил руку ей на колено. Она так резко его отдернула, что на миг я потерял контроль над машиной.
– Просто поехали, – повторила Юстина.
– Это еще не самое ужасное несчастье, какое может случиться, – напомнил я ей, потому что это и правда не было самым ужасным несчастьем, какое могло бы случиться. У нас, например, мог быть смертельно больной ребенок. У нас могло быть на сотни тысяч долга. Мы и сами могли быть смертельно больны.
А так – у нас всего лишь нет денег на жизнь. Случается. Ничего страшного. Нет смысла от этого умирать, просто нужно не расслабляться.
– Мы уже говорили об этом… – она хотела напомнить, сколько раз мы об этом говорили.
– Но до тебя никак не доходит, – прервал я.
– Давай вести себя достойно, Миколай, – сказала она тихо и безо всяких эмоций; я прекрасно знал этот ее тон, она говорит так, когда стоит за миг до взрыва и пытается оставаться сапером для самой себя.
– Как только я организую какие-то деньги, – всякий раз, когда я такое говорил, на миг и правда себе верил, – как только организую какие-то деньги, мы вернемся в Варшаву, наймем квартирку, наша пусть сама себя содержит, может там жить кто угодно, студенты, китайцы, кто угодно. Потом – просто покрасим или как-то так. Все устаканится. Напишу книгу – и все устаканится.
– И как же ты организуешь эти деньги, Миколай? – спросила она, а я не ответил.
Началось – когда это началось? Тот день, когда она вернулась с работы раньше, чем обычно, хотя приволакивала, когда вошла в квартиру, ноги, словно старушка. Мне кажется, тот день был очень давно, раньше нашей свадьбы, раньше всего остального. Раньше, чем день, когда я впервые увидел ее грудь и при виде ее заревел от счастья.
У моей жены прекрасная грудь. Когда я увидел ее грудь, то спросил Юстину, выйдет ли она за меня. Всякий бы так сделал.
Наверняка и он так сделал. Наверняка тоже расплакался при виде ее груди. Нет, не думай об этом, стоп, вернись, не думай, смени пленку, смени пленку. Не думай об этом, не то еще кого-нибудь убьешь.
Вернемся к нашей свадьбе. Свадьба была под Люблином, в огромном павильоне, который принадлежал дядьке Юстины. Мы пригласили всю семью и всех друзей. Всюду было полно желтых шариков. Мы велели музыкантам играть песни The Cure. Чувак забыл текст, на припеве, вместо того, чтобы петь Friday, I’m In Love, пел «ла-ла-ла-ла-ла-ла». Я помню, у нее в волосы был вплетен большой красный цветок, а дядька ее, вместо того чтобы закусывать, нюхал хлеб.
Я женился на ней, а через два года, то есть месяц назад, случился тот день, когда она вернулась с работы раньше, приволакивая ноги, словно старушка. Вошла в зал и сразу уселась на диване. Я подумал, что у нее нашли какую-то смертельную болезнь, так бледно и плохо она выглядела.
– Говорят, что закрывают репортерское приложение, что дело не только во мне, что Томек тоже вылетает, и Беата, разрывают контракт со всеми, – сказала она тогда и добавила: – Нам не с чего платить кредит.
Я помню, что под впечатлением от всего принялся бредить, словно лунатик.
– Ну, зато… зато мы взяли не во франках, взяли в злотых, – сказал я, наверное, потому, что подсознательно был убежден: проблемы бывают только у тех, кто брал во франках. Те, кто брал в злотых, – умные люди, и с ними никогда ничего не случится.
– Ну и что с того? У нас нет ни франков, ни злотых, – сказала Юстина.
– На шоссе какое-то животное, сука, тормози! – крикнула она сейчас.
На шоссе лежала молодая мертвая серна. Занимала почти всю правую полосу. Я заметил ее в последний момент. На проезжей части кроме нас никого не было.
– А деньги за биографию этой, как ее там, Сосницкой? Ведь там обещали кучу деньжищ, – поинтересовалась она тогда, и я хорошо помнил, что последнюю фразу: «ведь там обещали кучу деньжищ» она повторила дважды.
– Марыли Родович, – поправил я. – Это было интервью с Марылей Родович [4].
Я включил аварийку. Мы вышли из машины. Молочно-розовое небо напоминало сбитень, сметану с каплей крови. Серна оказалась небольшой, мех ее был цвета кофе с молоком. Наверное, ее ударила большая машина, уехавшая после столкновения: сразу сломала хребет и раздавила внутренности. Водитель сбежал, наверняка был пьян.
– Да, мне заплатили, – сказал я тогда, отставляя стакан и кладя тряпку на стол.
– И что ты сделал с деньгами? – хотела она знать. – Ты должен был заплатить три взноса вперед.
– Но ведь у нас была страховка кредита. Нам дали ее в банке. Страховка как раз на случай утраты работы, – мой мозг подсовывал мне бритвы, за которые я мог ухватиться.
– Ты, сука, думаешь, что я туда не позвонила и не узнала, что эта страховка ни хрена не стоит? – спросила она; голос ее звучал так, словно она вдруг стала одержима.
Проблема в том, что я – «сбитый летчик». Никто уже не верил, что после «Черной холодной воды» я напишу еще книгу. Ведь прошло пятнадцать лет. За это время я успел взять авансы во всех существовавших издательствах – и, естественно, проел их, не отдав взамен и страницы текста. Мой агент, который опекал меня в неясном, не до конца понятном порыве милосердия, пытался обеспечить своего клиента хотя бы мелочишкой. Получалось у него так себе, поскольку все знали, что я ничего не делаю, что я вор и что посылаю всех нахер. В конце концов ему удалось организовать анонимную «редакцию» интервью с Марылей Родович. По факту, мне пришлось наново переписать добрую его половину. Деньги, если честно, были мелочовкой как за такую работу, но мой агент объяснил, что при таких обстоятельствах мне стоило поверить в Бога и быть ему крепко благодарным.
Каким-то чудом мне удалось это закончить, причем в срок. Но через пять минут после того, как я получил перевод, позвонил Макс, сказал, чтобы я отдал деньги, которые брал у него в отпуске, в Дембках [5]. Ну да, дурное дело, мы поехали в отпуск без бабла. То, что я одолжил у Макса, растратили сразу, часть – на MDMA [6], поскольку Юстине стукнуло тридцать три и она очень хотела по этому поводу закинуться на пляже; еще часть – на такси в больницу в Вейхерово. Юстина, вставившись, споткнулась и сломала ногу, а «скорая» отказалась приезжать.
Когда я закончил говорить с Максом, позвонили Павел, Гжесь, Ярек, дама из банка, представившаяся оператором моих кредитных карт: сразу после выплат их аннулировали, потом дама из налоговой и Юлька, у которой я купил диван в зал – как раз тот, на котором сидела Юстина, рассказывая мне, что ее выперли с работы, но Юльке я не заплатил. Ей уже не хватило.
– В следующий раз, Юлька, извини, – сказал я ей по телефону.
– Ёбаный ты хуесос, – ответила Юлька.
– О боже, она жива! – крикнула Юстина, отпрыгивая от серны.
И точно. Серна легонько двигала копытами, словно бежала сквозь сон в замедленном темпе. Быстро моргала устремленным в небо глазом; моргание это было самым резким движением ее тела. Она словно увидела что-то в небе – то, что пыталась теперь поймать веками; то, что могло бы удержать ее на поверхности, притянуть к жизни. Кровь сочилась с морды и ноздрей, разливаясь вокруг головы черным ореолом. Серна дрожала. Внутренности ее наверняка всмятку, но сердце и мозг еще продолжали работать.
– Почему ты врал, Миколай? – спросила Юстина, когда я рассказал ей обо всех своих долгах.
– Я не врал, просто ничего не говорил. Ничего не сказать – это не ложь, – ответил я, разводя руками.
Она молчала.
– Я такого не ожидал. Не ожидал, что тебя вышибут, – продолжал я говорить, как обычно разводя руками, словно ребенок.
– Я, сука, работала в газете, Миколай, газеты закрываются, газеты – они как телеграфы! – она встала в дивана, чтобы проорать все это, потом села снова.
Так уж случилось, что мы взяли совместный кредит. Потому-то, кстати, у нас и не было денег в Дембках. Потому-то я и звонил Павлу, Гжесю, Яреку, а потом они звонили мне. Восемьдесят квадратов на Охоте [7]. Бело, светло и просторно. Три комнаты и кухня.
Ясно, зачем это делается и зачем это сделали мы, хотя жизнь наша из-за этого стала одной большой зыбкостью, ежемесячным напоминанием о выплатах, минимумом сумм на кредитных карточках. Есть всего несколько сценариев взросления. Всякий из них мы выбираем наперекор интуиции, наперекор собственным страхам. В конце концов, так делают все. Альтернативы тут нет. Есть только сказочки. Историйки о людях, которые выехали куда-нибудь в Новую Зеландию, сделались барменами, и теперь – счастливы, и пишут об этом в профиле на Фейсбуке. Люди, открывшие альтернативное экокафе: теперь не могут сосчитать стопки своих экоденег. Такую ересь придумывают редакции интернет-порталов, чтобы люди верили в альтернативу, чтобы оставалась надежда, чтобы они не шагали из окон, не въезжали в деревья на полной скорости.
Бывают моменты, когда хочется, чтобы все – всерьез, когда хочется, чтобы ситуация, в которой ты оказался, к чему-то вела. Хочется обладать хотя бы иллюзией контроля; чувствовать, что сжатые кулаки чем-то наполнены – пусть бы и просто гравием.
У меня не могло быть претензий ни к кому, кроме самого себя. Я привык: сколько себя помню, претензий к самому себе у меня хватает.
С другими бывало и хуже. Один из наших друзей после того, как курс прыгнул, остался с восемью ежемесячно. Через пару месяцев ему не продлили договор. Порезал себя поперек запястий, как и всякий, кто видел такое в кино. В конце концов оказался в психушке. Когда я его проведывал, он был даже доволен, постоянно играл в «тысячу» с беззубым мужиком, который вроде убил свою жену «ложечкой» для обуви, – а еще с женщиной, которая говорила только на эсперанто. Он все время проигрывал, но был в восторге, что наконец-то может отдохнуть.
– Миколай, сделай что-нибудь, она еще жива, – снова отозвалась Юстина, уже тише.
Я наклонился над животным. Протянул к серне руку.
– Не прикасайся к ней, – сказала Юстина.
Серна страдала. По крайней мере, я думал, что она ужасно страдает, хотя, вероятно, у нее был перебит хребет и она уже не чувствовала ничего, кроме своего погружения в теплую тьму. Мой отец добил бы ее и бросил в багажник. Когда приедем и я ему об этом расскажу – если вообще это сделаю, – он будет недоволен, что его сын не сумел добить серну, привезти ее домой и разделать.
– Сделай что-нибудь, – просила Юстина. Я был уверен, что она не имеет в виду, чтобы я добил животное и бросил его в багажник машины; что, скорее, подразумевает что-то вроде звонка в больницу или в полицию.
– Могу лишь оставить ее, – ответил я и отступил к машине.
– Ничего с ней не сделаешь? Ничего? Она должна так вот лежать?! – крикнула она.
– Могу взять монтировку и убить ее, – предложил я тихо и спокойно.
– Что? – спросила она.
– Могу взять монтировку и убить ее, Юстина, это единственное, что я могу сделать, – повторил я.
– Ты можешь позвонить в полицию, можешь…
– Я хочу поехать дальше. Просто поехать дальше, – ответил я и открыл двери.
– В этом, сука, нет смысла, – вскинулась Юстина и заплакала, стоя на дороге.
– В этом есть смысл. Садись в машину. Есть смысл, – ответил я.
Небо становилось светло-синим. Кроваво-розовый оттенок уходил, отступал, растворялся. Конец света не наступил. Варшава осталась позади. В ней звенели первые будильники. Серна вздрогнула, словно сквозь ее тело пустили ток.
– В этом нет смысла, – повторила Юстина. – Это идиотизм.
– Мы можем поехать назад в Варшаву. Можем все переиграть, – сказал я. – Но я не знаю, как дальше. А так у нас, по крайней мере, есть план.
– Есть план? – спросила она. – У нас есть какой-то план?
– Мы говорили об этом десятки раз, – сказал я.
– И какой у нас план? – спросила Юстина. – Скажи мне, какой у нас план.
– У отца пересидим худшее время. Кредит оплачивается. Через два-три месяца, едва только я что-то организую, возвращаемся в Варшаву. Обещаю, – фразы эти были настолько истертыми, что оставляли во рту привкус старой тряпки.
– Обещаешь. Ты обещаешь это себе, Миколай, – сказала она.
– Нужно было оставаться. Нужно было…
– Да хватит уже, сука, мне об этом напоминать, – рявкнула она, прерывая.
В этом не было смысла. Я, она и серна – в одинаковой ситуации. Мы дергали ногами, лежа на шоссе, сбитые машиной. Пытались спастись, отчаянно моргая глазами.
Я обошел машину. Открыл ей дверь. Она села внутрь.
– Я обещаю тебе, что через два, три месяца мы снова окажемся в Варшаве, – сказал я.
Тронулся с места.
– Мы ничего не можем сделать, – сказала Юстина.
– Мы именно что – делаем. Таков наш план, Юстина, – сказал я.
Включил радио. Ведущий раздавал скидки на покупки слушателям, которые угадают, как звали зловещего противника Ганса Клосса [8]. Я хотел, чтобы кто-нибудь что-нибудь говорил и хоть что-то кроме нас самих наполняло внутренности машины.
Возможно, серна уже подохла; как раз перестала двигаться. Я медленно объехал ее, а когда она исчезла в зеркале заднего вида, добавил газу – сильно.
– Да, делаем, – сказала Юстина. – Проигрываем.
Началась песня, вокалистка пела о своем парне: чтоб оставался сильным мужчиной; все равно как бить невиновного человека по голове чем-то тяжелым и резиновым.
– Хоть что-то, – ответил я.