bannerbannerbanner
Название книги:

Душа и взгляд. Баллады в прозе

Автор:
Сергей Ильин
Душа и взгляд. Баллады в прозе

000

ОтложитьЧитал

Шрифт:
-100%+

вообще же, сердобольное человеческое сердце не в силах было бы организовать подобный грандиозный космический спектакль: поистине, он не от мира сего, —

что же до участников его, то вам простой и абсолютно надежный критерий разделения их на главных и второстепенных героев: у последних вышеописанная потерянность в глазах не исчезает до последней минуты, —

и я все бы отдал, чтобы, когда придет мой час – и, разумеется, не по причинам актерского тщеславия – не оказаться в их числе.

6. Притча о дареном коне

Иные смертельные заболевания или несчастные случаи настолько тяжелы и трагичны, что уже просто попытка отыскать в них какие бы то ни было «высшие» причины приводит к обратным результатам: является депрессия такого масштаба, что лучше оставить все как есть, —

да, иная жизненная развязка напоминает занозу, коснувшуюся самого сердца, —

и тогда желание увидеть в ней волю господнюю или хотя бы мало-мальски справедливый кармический приговор начинает нестерпимо раздражать: так при кладбищенском отпевании могут раздражать слова пастора в противоположность величественному равнодушию окружающей природы, которое почему-то никогда не раздражает, —

и вроде бы осознаешь, что нет в мире более глубокого объяснения свершившемуся, и что с объяснением все-таки лучше жить, чем без него, потому что сама сокровенная природа души ищет «высшего» объяснения и конечно же находит его… но откуда же тогда боль и раздражение? неужели же нужно было действительно оставить все как есть и не доискиваться до «последних вещей»? как будто бы так, —

ведь не исключено, что в бытии одновременно задействованы исключающие друг друга факторы: в данном случае воля господня, кармический приговор и случай, но, поскольку соотношение их нам не дано даже приблизительно постигнуть, приходится безмолвствовать, —

что и делает, кстати говоря, окружающая природа, —

и оглушительное это безмолвствование похоже как на первую реакцию после обнаружение неверности супруга, в которого вы верили как в самого себя, так и на предчувствие взаимного объяснения в большой любви, —

и все-таки, если как следует взвесить обе (противоположные) составные вашего пронзительного безмолвствования, то вторая и светлая его субстанция немного будет перевешивать первую и темную: это и есть тонкий, но решающий намек на то, что жизнь, несмотря ни на что, есть все-таки великий дар, —

а дареному коню, как известно, в зубы не смотрят, —

хотя взгляд человека, если ему подарили хромую, скажем лошадь, —

читай в переносном смысле: сделали подарок, который ему, что называется, «даром не нужен», —

этот взгляд, может статься, побудит вас взглянуть на дело совершенно с другой стороны.

7. Вечные гладиаторы

Наблюдая, как хулиганы избивают мальчишку, а мальчишка бьет палкой собаку, как собака задирает кошку, а кошка хватает птичку, как птичка проглатывает жука, и только жук мирно поедает листок, —

да, в который раз став свидетелем того, что в природе, несмотря на ее первобытную красоту и образцовую для нас, людей, гармонию, нет по сути ничего кроме борьбы за выживание, —

причем воистину борьбы не на жизнь, а на смерть, да еще продолжающейся ровно столько, сколько отпущено жизни тому или иному живому существу, —

итак, засвидетельствовав в который раз сей вечно повторяющийся спектакль, мы поневоле вспоминаем о главной заповеди Будды, гласящей, что именно страдание и смерть, поистине безраздельно царящие на земле, призваны вызвать инстинктивное и безграничное сочувствие в человеческом сердце.

Однако сочувствие, далее, по мысли создателя буддизма, должно пробудить в нормальном человеке столь же беспредельную любящую доброту, —

ну, а вот дальше нее в нравственном отношении идти уже, собственно, некуда: здесь предел и воплощение идеала, —

и тем не менее, несмотря на внутреннюю красоту буддийского учения, не знающую аналога, нам приходится – и прежде всего на собственном опыте – отмечать, что игра жизни и смерти именно в природе, где кроме нее на самом деле ничего больше нет, и вправду в человеческом сердце вызывает поначалу безусловное сочувствие, —

но дальше это чувство, как иная река, раздваивается: и один ток сочувствия – географически находящийся в азиатских регионах – движется ко всеобъемлющей буддийской любящей доброте, а другой его ток – протекающий через психику всего прочего человечества – впадает (так река впадает в море) в общее, громадное и неопределенное ощущение некоторого непостижимого и, я бы сказал, величественного недоумения от происходящего на земле и, в частности, в природе, —

а вот от этого недоумения до некоторого благородного удивления – ведь как-никак перед нами нерукотворный Ход Вещей! – поистине один шаг, —

и еще меньший шаг отделяет удивление от восхищения.

Да, наше лицезрение окружающего мира, как ни крути, напоминает созерцательно-восторженное наблюдение жестоких римских зрелищ, то есть до тех пор, пока с нами не произошло большого или малого несчастья, мы, хотим того или не хотим, являемся зрителями – иногда явными, иногда тайными, но зрителями – чужих страданий, —

и они нам не то что бы доставляют удовольствие, но без них, действительно, жизнь становится вдруг невыносимо скучной, —

когда же страданья касаются нас самих, мы с верхних скамей сходим на арену, из зрителя превращаясь в гладиатора, —

и тогда уже другие наблюдают за нашими страданьями, —

но само разделение людей на зрителей и гладиаторов в западном мире остается, —

и понятно, что рано или поздно и особенно на фоне той самой великолепной буддийской любящей доброты, к которой мы, можно сказать, случайно прикоснулись, нам будет в глубине души немного стыдно за это наше гладиаторское отношение к миру, —

но все-таки никогда уже отныне нам не удастся подняться над философией бесцельной и бессмысленной игры как первого и последнего слова о мироздании.

XXXI. Баллада о подвиге во времена коронавируса

Это случилось в те близкие для нас времена, когда на Земле свирепствовал коронавирус, и из каждой сотни заразившихся людей один тяжело страдал или даже умирал, а остальные девяносто девять не чувствовали никаких симптомов, —

итак, в одну из таких суровых годин и под Рождество, в Мюнхене и в доме, в котором я проживаю вот уже двадцать лет, в лифт вслед за мной вошла моя соседка-турчанка: пожилая полная женщина со слегка кривоватым ртом и ироническими жабьими глазами, —

она, как и я, были без масок, хотя мать ее тяжело больна, да и жена моя тоже, а лифт, что там ни говори, есть прямая зона риска: о, это субтильное и чудовищное разделение людей на тех, кто всеми силами предохраняется от новой синтетической заразы, и тех, кто по старинке надеется либо на удачу, либо на крепость своей имунной системы, —

и вот я уже протянул руку, чтобы нажать кнопку – мы живем на одном этаже – как подъездную дверь открыл третий сосед: пожилой немец с голубыми, как летнее небо, глазами и более-менее арийскими чертами лица, его квартира находилась этажом ниже, —

и кнопка лифта осталась не нажатой, а дверь соответственно открытой: мы молча ожидали немца, таковы элементарные законы приличия, и так было всегда в нашем доме, —

но с некоторых пор кое-что и изменилось: это чувствовалось по тому, как умышленно долго копался наш третий сосед в почтовом ящике, —

надо полагать, что больше всего на свете он хотел бы, чтобы мы уехали без него, однако бывают же случаи, когда некоторая благородная вредность вступает в дружеский союз с законами приличия: переглянувшись с турчанкой, я ясно понял, что это именно и произошло, —

она даже спросила его на ломаном немецком, едет ли он с нами, —

и надо представить себе, что в этот момент творилось в его душе! какая борьба между висящим в воздухе страхом заражения и бессмертной человеческой честью! а ведь он не только в общественном транспорте и магазинах – что предписано законом – носил маску, но и на улице, и в подъезде, и тем более в лифте, —

и честь, нужно отдать ему должное, одержала в нем победу над инстинктом выживания, —

громко замкнув, наконец, почтовый ящик, он заскочил к нам в лифтовую клеть и, что самое потрясающее, на нем не было маски, —

более того, он стал нас даже поздравлять с Рождеством и желать здоровья, что автоматически означало умножение вероятности заражения: все-таки открытый рот опасней закрытого, —

так что без каких-либо громких слов мы поехали в тот памятный день не к одним только верхним этажам, но и как бы к высшим рубежам, в чем бы они ни заключались, —

но что самое приятное: заглянув внимательно в глаза соседу-немцу, я не увидел там и следа того оттенка, который так замечательно выражен в отечественной поговорке: «Посмотрел – как рублем подарил», и который можно было бы предположить в каждом, кто оказался бы на его месте, —

вот и говори после этого, что в нынешней жизни нет места подвигу.

ХХХII. Грехопадение

У индейцев из племени йуку есть странный обычай: рассказчик племени, поведавший слушателям древнейшую легенду их рода, должен обязательно отвернуться от них и, повернувшись к тому мифическому месту, откуда якобы исходит легенда, сказать: «Это было на самом деле», иначе, как гласит обычай, легенда может проглотить как рассказчика, так и его слушателей, —

не иначе здесь и сейчас: пока мы не осознаем, что жизнь наша сложилась вполне удачно, как бы она ни сложилась, в глубине души останется некоторое тонкое и неизбывное беспокойство, —

тут действительно очень важно, чтобы под занавес каждый мог сказать о своей жизни: «Это было на самом деле», то есть должно быть твердое и необманчивое чувство, что из предоставленных нам возможностей мы сделали все, что могли, —

 

тогда и жалеть не о чем, и мечтать ни к чему, и все встает на свои места, как в хорошем романе, —

и человек как художественный персонаж – неважно, главный или второстепенный – обретает уверенность, что он наилучшим образом сыграл вверенную ему роль, —

итак, непременно должно состояться удовлетворение прожитой жизнью, даже если в ней не оказалось ничего особенного, —

и, быть может, даже если она была омрачена поступками, которые трудно себе простить, —

и все-таки, если даже здесь и сейчас вы убеждены, что, поверни все назад, вы поступили бы точно так же, значит, все было правильно, —

и тогда в ваш индивидуальный мир входит ощущение явленного чуда: ведь сущность чуда заключается в его полнейшей внутренней завершенности и самодостаточности, —

фантазия не перелетит его, рассудок его не объяснит, разум перед ним добровольно смирится, сердце не пожелает большего, интуиция с ним согласится и вера на него возрадуется, —

и жизнь в главном будет оправдана, но только при условии, что чудо укладывается в жанр повседневной жизни, что оно в данном случае, впрочем, и делает, —

и вот о таком именно чуде дается свидетельство: «Это было на самом деле», тогда как о прочих явлениях жизни – на которых, надо полагать, не лежит печать внутренней законченности – люди склонны говорить: «Это просто было», —

чувствуете тонкую, но великую разницу? такое происходит, если человек не вполне удовлетворительно сыграл свою роль, то есть не до конца осуществил собственные возможности, —

и вот у него появляется странное, томительное чувство, будто его жизнь ему только приснилась, а о сновидении трудно ведь сказать: «Это было на самом деле», но о нем как раз говорят: «Оно просто было», —

отсюда, между прочим, и проистекают то смутное беспокойство, а также сомнение и неуверенность, которые неукоснительно ведут к навязчивому желанию заново сыграть неудавшуюся роль, —

иначе говоря, снова и лучше прожить жизнь, —

и надобны либо громадное признание со стороны людей, либо гротескно преувеличенное самосознание, чтобы, вопреки тайному голосу сердца, признать свою прожитую жизнь вполне удавшейся, —

вот этот самый тихий голос всегда, везде и каждому из нас нашептывает одну и ту же, вечную и неизменную истину, а именно: жизнь наша, как бы она ни сложилась, вполне удалась и вместе с тем удалась не до конца, а может, и совсем не удалась, —

и постигнуть сие загадочное, потому что антиномическое, послание из глубины собственного сердца невозможно, —

и приходится, делая хорошую мину при плохой игре, принужденно улыбаться, точно известный суфлер из-за дерева изобразил ироническую гримасу, —

это произошло еще в Раю во времена Адама и Евы, и с тех самых пор наш взгляд обрел необозримую палитру оттенков: от ужаса до смеха, и от жестокосердия до любви, что и отличает человека от животных, у которых в глазах обычно преобладает одно-единственное и адекватное их сущности, выражение, —

иными словами, человек стал актером, что и было, быть может, сердцевиной грехопадения, —

а осознание пола явилось лишь его логическим следствием.

ХХХIII. Под впечатлением «важнейшего из искусств»

1. Находки экранизации

Иной незабываемый актерский взгляд способен пролить неожиданный свет на роль, которую исполняет этот актер, а через роль и на саму вещь, в которой играется данная роль, —

и если вещь эта не просто какой-нибудь увлекательный фильм, а экранизация самого Гомера, то удачно найденный взгляд того удачливого актера можно поставить на одну ступень с сотней томов исследований, пытающихся пробраться к сути одного из самых великих и загадочных для нас – потому что принадлежащих полностью иной эпохе – классиков, —

а поскольку мало кто в наше время читает Гомера, то значение современных мастерских экранизаций его эпосов – они должны быть именно современными и именно мастерскими – трудно переоценить, —

и чтобы этого достичь, нужно до смешного мало и вместе с тем до умопомрачения много: всего лишь заставить нынешнего «безбожного» зрителя поверить в реальное существование древних богов, —

и прежде всего экранизации «Одиссеи» Андрея Кончаловского и «Илиады» Петерсена («Троя») приходят мне в этой связи на ум, а также любопытнейшая разница между ними в отношении к эллинским богам: если Кончаловский откровенно уравнивает богов и людей в своем творческом решении, то Петерсен практически начисто изгоняет богов из

своей кинематографической концепции, —

странным образом художественный результат у обоих режиссеров оказался приблизительно одинаковым и очень высоким, но ведь для самого Гомера боги одинаково важны как в «Одиссее», так и в «Илиаде», —

размышляя об этом парадоксе, я обратил внимание на то, что в эпосе об Одиссеевых странствиях боги как будто оказались более надышанными трогательным лукавством и почти человеческим очарованием, тогда как в эпосе о мировой тогдашней войне ничего, кроме воинственной ревности и властолюбивого соперничества, мы о богах не узнаем, то есть в «Илиаде», сравнительно с «Одиссеей», боги из-под пера самого Гомера вышли в какой-то мере несколько плоскими и однобокими: поэтому, наверное, без них и оказалось возможным спустя две с половиной тысячи лет вовсе обойтись, —

и вот, перечитывая наугад неизбывно таинственные страницы обоих эпосов – от корки до корки, признаюсь, я их осилить не могу— я лишний раз удостоверяюсь, что боги «Одиссеи» и в самом деле гораздо обаятельней и по-человечески ближе богов «Илиады»: о них интересней читать и на них охотней и любовней останавливаешься внутренним взором, когда книга отложена в сторону и душа скользит по прочитанному – но еще больше по непрочитанному – подобно лермонтовскому «парусу одинокому», —

но чей же это актерский взгляд помог мне совершить мое маленькое и глубоко личное открытие? у кого в глазах сияло столько неподдельного волшебства, любовной мудрости и искренней веры в существование высших иерерхий, что обладательницу его хочется назвать еще и тайной Музой экранизации? догадаться нетрудно: это исполнительница роли богини Афины в фильме Андрея Кончаловского – Изабелла Росселини.

2. Центр тяжести

Кажется, никто в Голливуде не уделял столько внимания работе актеров с глазами, как режиссер Серджио Леоне, —

о своем любимом актере Клинте Иствуде он сказал: «У него только два выражения лица – одно в шляпе, а другое без», —

о другом актере Чарльзе Бронсоне Леоне заметил: «Он своим взглядом может остановить поезд», —

действительно, зрителю минутами показывают их глаза – и не надоедает, разумеется, причина здесь в остром сюжете, а долгие взгляды героев как бы замедляют и плюс к тому кристаллизируют драматизм ситуации: взглядовые кадры, таким образом, точно паузы, в которых центральный конфликт с неподражаемой оптической ясностью замирает – чтобы навсегда остаться в памяти зрителя – подобно насекомому в янтарной капле, —

и как идеи по мысли Платона являются сущностными сгустками земных феноменов, так взгляды героев у Серджио Леоне воплощают стержневую и, как правило, смертельную коллизию, —

а поскольку зритель, как и любой человек, есть существо прежде всего духовное, то и покидает он зрительный зал в первую очередь с впечатлениями о глазах персонажей, —

да, хотя финальные дуэли в фильмах Серджио Леоне чертовски интересны и без них не обойтись, все-таки взоры дуэлянтов во время дуэлей, вперенные друг в друга по образу и подобию проекций пуль, что отправятся вот-вот вслед за взглядами, —

они суть та пуанта, которая по величине художественного эквивалента— о силе психологического воздействия уже не говорю – не уступит всем прочим компонентам актерской игры, вместе взятым, —

и все-таки, рассуждая по совести, слишком выразительный взгляд, в ущерб текучей неразделимости взгляда, жеста, слова и поступка, насквозь поэтичен, что можно оценивать и как великое достоинство, и как некий малый недостаток, —

достоинство – поскольку он, как всякий удавшийся лирический опыт, потрясает зрительскую душу, —

недостаток – поскольку он, как всякая односторонность, вряд ли совместим с совершенством актерского искусства.

3. Урок французского кино

Для меня лично нет никаких сомнений в том, что в общем и целом англо-американское кино относится к французскому, как хорошая проза относится к хорошей поэзии, —

и как в прозе каждый жест, каждое слово и каждый взгляд, несмотря на индивидуальную выразительность, имеют еще и глубочайшее композиционное значение и как бы прежде служат ему, чем самим себе, так в поэзии дело обстоит как раз наоборот: и поэт обычно рассказывает о собственном внутреннем мире, потому что больше ему рассказать нечего и, как правило, в ущерб композиции, —

вот и французское кино, не будучи в силах рассказать о чем-нибудь поистине серьезном, или развлекает зрителя или имеет целью его эмоционально растрогать, —

соответственно и обращено оно по сути либо к юному зрителю, либо к зрителю пожилому, либо – в связи с историческими обстоятельствами – к зрителю «совковому», —

но это уже в прошлом, —

как бы то ни было, впечатление от лучших французских фильмов сходно с пережитыми в юности стихами: это прежде всего душевное потрясение, которое с годами рассеивается, оставляя после себя подобие грустной улыбки, —

и лишь изредка в таком впечатлении проскальзывает истинная житейская мудрость, —

так в финальной сцене типичного в хорошем смысле французского фильма «Двое в городе» Ален Делон, прежде чем его уложат на гильотину, бросает на своего ментора и старшего друга Жана Габена последний взгляд: право, его нужно видеть, —

не уступает ему и ответный взгляд Габена, который тоже не хочется описывать в словах, —

разве что мудрый урок, в нем нам всем ненавязчиво преподнесенный, а именно: провожая близкого человека в смерть, все-таки лучше не показывать слез, —

иначе получается, что ему хуже, чем нам, а такого по определению быть не может, а точнее, быть не должно.

4. Опасность игры «не от мира сего»

Есть актеры, во взглядах которых сквозит нечто «не от мира сего»: быть может, это и есть самые интересные мастера своей профессии, на Западе их не больше десятка, а в русскоязычном актерском пространстве, пожалуй, один-единственный – Иннокентий Смоктуновский, —

среди публики и критики у него статус «небожителя», однако коллеги из Ленинградского БДТ, где он играл роль своей жизни: князя Мышкина из «Идиота» Достоевского относились к нему, как он сам признавался, с некоторым раздражением и даже подчас враждебно, —

только ли одна недоброжелательная зависть? а может, еще и подсознательная реакция на то, что Смоктуновский не был с ног до головы гениальным актером – как, например, Евгений Евстигнеев – но у него имелась гениальная струнка, быть может, одна-единственная, —

на ней-то он и въехал в лицедейское бессмертие, —

да, Гамлет, кн. Мышкин и Порфирий Петрович – это на высочайшем уровне, тут и спорить нечего, но все три роли, если присмотреться, опять-таки озвучены той самой «единственной и единой на потребу» заветной стрункой, —

для прочих ролей требовались иные лады и тембры, не знаю, были ли они у Смоктуновского: может, и были, а может, и не было, —

как бы то ни было, по моему зрительскому восприятию, актер настолько оказался заворожен собственной – и действительно, уникальной на фоне тогдашнего российского театра и кино – манерой игры, что незаметно для себя приобрел черты монументальной и почти маниакальной самоуверенности, которая и стала, подобно двойнику, всегда и везде сопровождать отныне его игру, —

отсюда то очень тонкое и все-таки очень дурное заигрывание со своей ролью, кокетничанье с ней, как бы подтрунивающее наблюдение над ней в зеркале и постоянное подмигивание ей в духе: «как же бесподобно я тебя играю!», —

и, по-моему, не заметить этого нельзя: тем удивительней, что, насколько мне известно, никто до сих пор не осмелился высказаться открыто и публично на этот счет.

Мне этот феномен, оставляя пока в стороне вопрос о масштабе, очень напоминает критику Львом Толстым шекспировского «Короля Лира»: вообще-то наш величайший прозаик обладал безукоризненным художественным вкусом и именно по этой причине выбрал для своего разбора не «Макбета», не «Отелло», не «Ромео и Джульетту» и тем более не «Гамлета», а как раз «Короля Лира», где, действительно, бессмысленной тарабарщины, но со скрытым в ее глубине великим замыслом, не счесть, —

итак, и там и здесь гениальность, достигающая границ человеческого духа, но и следующие за ней, как тень, провалы в искусственную риторику, несоответствие слова, жеста и поступка, вычурность и преувеличенность диалогической канвы, и как следствие: сдвиг намеченного крупными мазками характера из жанра литературы (или кино)в жанр музыки, —

 

сближение, которое Смоктуновскому делает честь, однако, помимо трех вышеупомянутых ролей, прочие роли его в русском кино – от «Берегись автомобиля» до «Очей черных» и дальше – оставаясь совершенно уникальными и неповторимыми, как-то странно томят невозможностью полного слияния: то ли актера с ролью, то ли самой роли с российской действительностью, —

и вот это самое томление глубоко амбивалентно по своей внутренней природе: оно может мгновенно перерастать в восхищение непревзойденной актерской гениальностью, но может тут же и на одном дыхании начать непостижимо действовать на нервы, —

так что быть может бессознательной реакцией актера на ограниченность собственного сценического репертуара, реакцией на отсутствие или недоработанность любых других струн помимо той самой единственной и гениальной, реакцией в конце концов на эту итоговую амбивалентность своей игры, —

да, пожалуй физиогномической реакцией на все это и стала та мастерски запрятанная и все-таки для всех очевидная, давным-давно естественная и все же упорно кажущаяся наигранной, искренно снисходительная и вместе вызывающе высокомерная нота во взгляде Иннокентия Смоктуновского, —

нота, которая с удовольствием прощается зрителем, пока актер остается на высоте, но вызывает необъяснимое раздражение, как только он по тем или иным причинам эту высоту теряет.

5. «Мне отмщение и аз воздам»

Иные актеры сыграли свою роль так, что исполнение ее другим актером уже попросту непредставимо: таких ролей в мировом кино не так много, гораздо чаще имеет место ситуация, когда даже наилучшим образом сыгранная роль допускает возможности собственного обогащения или плодотворной вариации, если она была бы или будет сыграна альтернативным и равным по мастерству актером, —

в этой связи мне прежде всего приходит на память образ дона Корлеоне из «Крестного отца»: его сыграл Марлон Брандо, и сыграл так, что иного Корлеоне нам трудно представить, —

но все-таки он есть (точнее, был), и это, конечно, Лоуренс Оливье, которому первоначально была предложена роль крестного отца, но он вынужден был от нее отказаться, поскольку был занят в другом фильме, —

по большому счету Брандо органичней вписывается в роль неортодоксального мафиози, нежели Оливье, однако не подлежит сомнению, что английский актер внес бы в нее такие нюансы, что у зрителя голова бы пошла кругом, —

да, Лоуренс Оливье на такое способен: стоит только вспомнить его эсэсовского зубного врача из «Марафонца», —

а вот на роль Майкла Корлеоне никакой другой актер, кроме Аль Пачино, даже близко не пригоден, и это хочешь не хочешь – некая абсолютная величина в оценочной парадигме актерского искусства, —

так вот, наша Татьяна Самойлова в роли Анны Карениной должна быть поставлена рядом с Аль Пачино: наивысшая награда, превосходящая, пожалуй, любого Оскара.

Лев Толстой недаром поставил эпиграфом к своему роману слова из Евангелия: там речь идет о женщине, которая изменила мужу по любви и наказала себя, бросившись под поезд, —

здесь глубочайшая метафизика феномена самоубийства, состоящая в том, что человек судит себя по сути за мелочь: ведь любой другой человек ему его грех заведомо простит, и Бог, конечно, тоже простит, зато он сам себе его не прощает – и себя за него ужасным образом наказывает, —

плюс к тому – но об этом мы читаем уже между строк – автор судит свою героиню еще и за ее избыточность жизненной энергии, которая, согласно Шопенгауэру, не может не источать из своей сердцевины некоторую онтологическую греховность, как не может не благоухать цветок, —

действительно, Анна Каренина есть без преувеличений самый сложный женский образ в мировой литературе – если оставить пока в стороне сложных женщин Достоевского по причине их непричастности «живой жизни» – ив нем, как в глубоководной реке, множество подспудных течений: от повседневносветского женского жития-бытия того времени до безвременного рока на манер эллинских трагедий, —

нельзя также не отметить бесчисленные психологические нюансы высочайшей художественной пробы, как, например, —

Анна изумительная мать, но такая ли она любящая мать, как, скажем, Долли или Кити? как могла Анна Облонская с ее искренностью и талантливостью до такой степени не по любви выйти замуж и жить как ни в чем ни бывало долгие-предолгие годы? зачем она невинно кокетничает с Левиным, умышленно жаля Кити неотразимым превосходством своего женского обаяния? да и не любовнику ли в той же мере, как и себе, мстит Анна, бросаясь под поезд – зная, что он ее смерть себе никогда не простит, и как ему после этого сойтись с другой женщиной? и так далее и тому подобное.

Итак, чтобы сопрячь воедино все эти разнородные мотивы, надобна чрезвычайно многострунная тональность образа, —

здесь и некая едва заметная иррациональность в сердцевине характера Анны, здесь и ее субтильный демонизм, склонный идти одновременно в двух противоположных направлениях, здесь и двуединое жало садизма и мазохизма, здесь и щедрость ее, как женская, так и чисто человеческая, здесь и едва слышная поступь рокового предназначения, с которым она в тайном родстве, здесь и элементарно-грубый вызов обществу, здесь и трогательное чувство детской потерянности, —

иными словами, в великолепную и роскошную образную симфонию Анны Аркадьевны вкраплена и скрытая мелодия Настасьи Филипповны, —

и вот все это вместе всегда и в любой сцене сквозит во взгляде Татьяны Самойловой, —

поэтому она и оказалась единственной актрисой, способной адекватно сыграть Анну Каренину, а неадекватно – пусть и блестяще – сыграть ее могут и десятки других актрис.

Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?

Издательство:
Алетейя