Пану Владиславу Белзе, в доказательство уважения и дружбы посылает автор.
Дрезден
20 сентября 1882
© Бобров А.С. 2020
Том I
I
Кто бы однажды весенним вечером 1412 года встретился с паном Цедро Стременчиком и поглядел в его налитые кровью глаза, присмотрелся к его нахмуренному лицу, стиснутым губам и сильным рукам, сжатым точно для боя в кулаки, легко бы поверил тому старинному преданию, которое гласило, что люди этого рода, Стременчики, были главными и самыми жестокими помощниками вспыльчивого короля в убийстве св. Станислава.
Этому приписывали, что род Стременчиков с того дня кровавой памяти упал, обнищал и до первого великолепия подняться уже не мог.
Цедро Стременчик, хоть происходил из хорошего шляхетского гнезда, хоть прадед его еще держал значительные земли в Краковском, совсем обнищал, не имел ничего, кроме мизерного клочка земли под Саноком, с которого выжить ему с двумя детьми было трудно, если бы его королевская милость не поддерживала.
Памятуя о давних связях с этим домом, Рожицы и Шренявицы рекомендовали его королю Ягайлле, при дворе которого он служил, выполняя разные обязанности.
Но теперь, хоть всегда числился в реестре панского двора и получал какую-то пенсию, ни на что уже способен не был.
Возраст, невзгоды, несвоевременно выстраданные, болезнь и сам неспокойный характер, который постоянно будоражил его кровь, до остатка исчерпали его некогда огромную силу.
Возраст Цедро не превышал шестидесяти лет, что тогда не делало человеком старым, потому что люди, закалённые смолоду, долго оставались крепкими, но глядя на него, можно было дать на десять лет больше, так ослаб, особенно ногами. Огромный рост и живот поднимать было уже тяжело и они делали его слабее. Он едва держался на ногах, дышал тяжело, когда немного прошёлся или поговорил, в груди его хрустело, а любая мелочь приводила его в болезненный гнев и неистовство.
Не раз летом жужжание мухи приводило его в ярость.
Был Цедро Стременчик лет десять вдовцом, а от благочестивой жены осталось ему двое сыночков. При большой бедности и убывающих силах забота о них днём и ночью не давала ему покоя; и хотя о детях у него не было причины излишне беспокоится, он вздыхал, что нечего было им оставить и некому их поверить, не надеялся, может, сам их воспитать и выпустить в свет. Он чувствовал, что всё меньше даже на хлеб повседневный мог сам заработать, поэтому всю надежду видел в ребятах.
Муж рыцарского ремесла, некогда ловчий и становничий короля, он не понимал для детей другого будущего, только службу на коне с мечом у пояса.
Младший сын, любимец отца, которого звали Збилутом, показывал склонность к рыцарскому ремеслу, чего желал отец; а был так же, как будущий вояка, непомерно дерзкий, алчный, а что хуже, хитрый, пресмыкающийся, умелый клеветник и льстец. Отец ему много прощал и, видя в нём все самое лучшее, предсказывал ему большое будущее. Старшего, Гжеся, он терпеть не мог, потому что казался ему своенравным и упрямым.
Тот никогда не лгал отцу, наказание сносил терпеливо, но не давал себя склонить к его планам.
Как раз в этот день Цедро сильно его избил, а мальчик, хоть обливался кровью, не пискнул даже и исправиться не обещал.
Отец кричал, что его нужно на ветку, потому что иного спасения нет. Трудно было догадаться, о чем у него шла речь. Вот этот Гжесь, несмотря на запрет, целые дни, когда только удавалось ускользнуть, проводил в школе с клехами, такое было желание учиться. Цедро же для рыцарского человека бакалаврство находил излишним. Гжесь также пел красивым голосом в костёле, что как бабскую вещь отец порицал.
– Клеху в семье иметь не хочу и не нужно, – повторял постоянно старик.
Гжесь, теперь двенадцатилетний, Збилут на два года младше имели приказание с утра бросать копьё, стрелять из лука, сражаться на саблях и на старых конях, которых Цедро специально держал для этого, сражаться и привыкать крепко держаться в седле. Впрочем, им было разрешено упражняться в каком хотели бою, лишь бы не слепнуть над алфавитом и таблицей.
Как бы наперекор семье, старший, познакомившись с бакалавром при костёле, который его полюбил, постоянно сбегал к нему, втайне жадно учился письму, пению и тому, что только могла дать школа, просиживал в ней и, хотя отец его за это серьезно притеснял, ту науку, к которой горел, из головы его выбить было невозможно. Порой это вводило Цедро в яростный гнев, во-первых, оттого, что непослушания в ребёнке стерпеть не мог; во-вторых, что учёбой, не нужной рыцарю, гнушался, а клехов, ею занимающихся, не сносил. Было это, может, в крови.
Он был набожным по-своему, но духовенства больше боялся, чем уважал.
Два брата, лицом довольно похожие друг на друга, оба очень красивые, как нарисованные, потому что это досталось им от матери, характерами очень отличались друг от друга.
Они не очень друг друга любили, хоть Гжесь не обижал младшего. Изнеженный любимец отца, младший старшему во всем завидовал, подглядывал за ним, шпионил, доносил отцу, когда что подхватит, и подло льстил ему и подлизывался.
Если он сделал что-нибудь и заслужил наказание, умел ловко отделаться ложью и клятвами, свалить вину на брата, а родителю упасть в ноги, разыгрывать плачь и раскаяние, хотя потом посмеивался над его легковерием.
В юном возрасте он уже был напрочь испорченным… Что-нибудь тайно схватить, слизнуть, устроить подлую выходку, раздавить слабого, мучить животных было для него милее всего. Когда проказничать не мог, готов был целыми днями лежать, объевшись, кверху брюхом и бездельничать.
Заискивая перед отцом, он сзади показывал ему язык и насмехался над его непутёвостью.
Также он поступал с братом и со всеми. Наглости ему было не занимать, а настоящего мужества не имел и становиться в борьбу с более сильным не решался. Когда ровесники вызывали его на поединок, он убегал. Словом, все в нём предсказывало неисправимого негодяя и распутника.
Гжесь имел ту же горячую кровь, но характер благородный, душевную силу не по возрасту, выдержку и чрезвычайное постоянство. Он также показывал изумительные способности, которых брату не хватало.
Бакалавр от прихода, который учил в местной школе, часто говаривал, что Гжесь, казалось, как бы вспоминал только то, чему его научили, так легко всё усваивал. Удивительная вещь – лишь бы была малейшая подсказка, сам уже дальше шёл той дорогой, какую ему указали, приводя в недоумение учителей.
Красивый, ловкий, сильный, хорошо сложенный, с большими тёмными глазами, в которых уже горел не детский разум, Гжесь так рвался к науке, как Збилут ею гнушался.
Поначалу отец был не против того, чтобы сыновья научились читать, но клехов из них делать не думал, и эта страсть Гжеся учиться всё больше, всё иным вещам пробуждала в нём ужасный гнев.
Пение и бренчание на цитре он наказывал безжалостной поркой. Запретил ему позже переступать порог школы, пригрозил бакалавру, если посмеет его принимать, но всё это не помогало.
Гжесь, когда не мог прокрасться к приходу, писал на стенах и песке. Збилут доносил об этом отцу, Цедро бил, а мальчик возвращался к своему и, даже не обещая исправиться, молчал. Между своенравным Гжесем и гневным родителем была постоянная борьба.
Как раз в этот день старый Цедро снова имел такую перепалку с сыном. Збилут обозвал его предателем за то, что, влезши на крышу, тайно там что-то писал, достав неизвестно откуда кусок бумаги или шкуры.
Его схватили на месте преступления, с ещё мокрым листком, отец его снова побил, не в состоянии еще остыть от гнева. Жаловаться было некому, он бормотал и потихоньку ругался.
Побитый мальчик, с растрёпанными волосами, кроме розг, выпросивший синяки, сидел за углом усадьбы, подпёршись на руку, и думал. Боль выжала слезы из его глаз, но на красивом, грустном его личике больше было задумчивости, чем гнева…
Двенадцатилетний мальчик размышлял… Из-за другого угла выглядывал, подсматривал недостойный Збилут, чтобы что-нибудь донести отцу на брата. Не мог, однако, разглядеть в нём той злобы, какую бы он сам почувствовал, если бы столкнулся с подобным наказанием. Бедный Гжесь вздыхал и думал. Видно было, что отцовскую власть, даже когда несправедливо корила, он признавал и сдавался ей с покорностью, ища только средств, чтобы примирить волю отца с тем, что желала его собственная душа.
Дав брату повсдыхать, Збилут, который равно клеветал на отца, как на него, и делал вид, что скорбит о судьбе Гжеся, медленно приблизился к нему.
Наполовину детское лицо неловко старалось принять выражение сердечности и сочувствия, за которыми скрывалась насмешка:
– А! А! – шептнул он потихоньку. – Боже мой! Как этот отец жесток и немилосерден. Так тебя побил!
Гжесь посмотрел на него и ничего не отвечал. Збилут стоял перед ним, внимательно уставив в него глаза. Хотел вызвать на слово, которое бы отцу повторил. Старший молчал.
– Зачем тебе эта школа и глупое письмо? – добавил он.
Гжесь пожал только плечами. Догадался и разгадал брата, не желая с ним ввязываться в разговор.
Тем временем наступали сумерки и хозяйка несла в избу ужин, позвав в неё мальчиков. Гжесь выпросил у неё сухой кусок хлеба и остался за углом.
Отец, убедившись, что его нет за столом, тоже упомянул о нём.
Подождав только, когда Цедро за едой остыл, Збилут сказал потихоньку:
– Гжесь за углом сидит, кулаки грызёт от злости, хоть бы заплакал!!
– Молчи, – прервал старик коротко и сурово.
Не любил он Гжеся, его вид пробуждал в нём неудержимый гнев, желание сломить сопротивление этой души, но удивлялся этому железному характеру сына и жалел о нём.
За ужином старик ел мало, бормотал, бил кулаком о стол, на похлёбку даже не взглянул. Весь был в себе, думая даже над средствами, какими бы мог укротить непослушного ребенка.
Цедро нескоро лёг спать, хотя чувствовал себя уставшим и больным. Збилут, поцеловав его в руку, обняв за колено, не заглядывая к брату, скользнул в комнату, в которой оба спали, и поспешил лечь спать.
Гораздо позже на цыпочках, потихоньку втиснулся в каморку Гжесь и, не раздеваясь, бросился на постель.
На следующее утро, когда Збилут, слыша в доме шум, протёр глаза, уже белым днем, на постели рядом Гжеся не было.
Отец не спрашивал о нём.
Збилуту сначала пришло в голову, что брат, наверное, украдкой сбежал в приходской костёл с жалобой к бакалавру, который был его опекуном и поверенным.
Догадливый мальчик не ошибся и, быть может, воспользовался бы этим, пускаясь за братом и выслеживая его шаги, чтобы о них донести отцу, но у него были какие-то более неотложные дела, потому что был обжорой и лакомкой, а сначала должен был что-то украсть у хозяйки, чтобы удовлетворить голод. Знал также, когда неслись куры, и подбирал яйца, которые с удовольствием выпивал.
Старый Цедро вскоре выбрался в город.
От усадьбы Стременчиков до костёла нужно было пройти приличный кусок дороги крутыми улочками, но только у Гжеся была знакомая, ближайшая тропинка, между садами и заборами, по которой он привык прокрадываться.
Здание школы при костёле, в котором размещались бакалавр с кантором, было таким же бедным и заброшенным, как бо́льшая часть подобных зданий в этом веке. По правде говоря, не было более или менее значительного костела, который бы не имел школы, хоть её не много детей посещало, но мало где усердней старались об их привлечении и регулярной учёбе молодежи. Шёл, кто хотел и кого послали родители.
Были при костёлах схоластики, в обязанность которых входил надзор за школами, но те только присматривали, чтобы бакалавр прививал науку и религиозные принципы согласно синодальным предписаниям. Никто в школу не гнал.
В городах некоторые семьи, обремененные многочисленнейшим мужским потомством, в видах посвящения духовному сану, одного из сыновей отдавали бакалавру. С той же мыслью посылала детей бедная шляхта. Многим казалось, что духовное облачение носить легче, чем кубрак и доспехи.
Бакалавры, клехи, канторы были это также бедняки или вздыхающими по рукоположению, или недоучившиеся клирики, которые не могли его получить, умирали с голоду, прислуживая при костелах.
Из многих примеров, однако, видно, что в таких школах достаточно эффективно учили первым принципам, прививали начальные подготовительные сведения, когда из них выходили такие люди, как архиепископ Войцех Ястжебец, что начал с костёльной школы в Бенсове.
Не гнушалась ими беднейшая шляхта, желая сделать из сыновей ксендзев, а личного бакалавра держать для них не в состоянии.
За костницей, между кирпичным домом пробоща и викарией, стояла деревянная школа, такая покинутая и бедная, что выглядела не лучше хлева. Одна пустая комната в ней была предназначена для молодёжи, остальные служили для склада лома и костёльного старья, а прилегающая каморка – прибежищем кантора и бакалавра. Не всегда даже эта школа была незанятой, потому что летом хозяйка пробоща не раз в ней раскладывала зелень и овощи, осенью – плоды и семена, а уважать должны были, что опеке бакалавра их доверила.
Также дивными запахами благоухала непроветриваемая школа, потому что в ней еда, конопля, зелень, духота, дым, впитавшийся в стены, и остатки костёльного кадила смешались вместе.
Свет попадал скупо, а, кроме лавок на вбитых в пол ножках и стола, порезанного детьми, пары полок у стен и потрескавшейся печи, других вещей не было.
Пол, пожалуй, дети из милосердия подмели.
Бакалавра, поседевшего уже на исполнении своих обязанностей, человека молчаливого, хмурого, бледного, с суровыми глазами, мягкого от природы, звали Яцком Рыбой. По правде говоря, у него за печью были розги, мокнувшие в ушате, но он чаще показывал их для устрашения, чем использовал.
Незаметный, нездорово выглядящий, сломленный неудачей всей жизни, он прибился уже к тому пределу, стоя на котором можно смотреть со спокойствием и резигнацией на отдаленные вершины, хоть не в состоянии их достигнуть.
Это была светлая душа, в которой любовь к людям и Богу не убила злая доля и мучение долгих лет. Яцек Рыба не испортился, Бога и предназначение за свою долю не упрекая.
Самым большим удовольствием для него было пробуждать молодые умы к жизни, прививать им то, что сам приобрёл, а когда было время, мог хвататься за серьёзные книги, читать их и думать над ними. Достав новую рукопись, с чем тогда бакалавру было нелегко, он садился её переписывать, порой дни и ночи проводя при лучине над Боэцием или каким-нибудь римским поэтом. Привозили тогда в Польшу эти сокровища многочисленные монахи, которых высылали в Рим и Италию для церковных дел или для учёбы.
Яцек Рыба был первым учителем Гжеся Стременчика и этим своим воспитанником гордился. Он считал его чудесным ребёнком, благословенным от Бога, обещая великую будущность.
Бакалавр, едва умывшись и прочитав молитву, приготовился идти на заутреню в костёл, когда с удивлением увидел своего любимца, живо вбегающего в каморку, с румяными щеками, запыхавшегося, перепуганного. Ничего не говоря, мальчик схватил его за руку и, взволнованный, начал её целовать.
– Что же ты такая ранняя пташка? – спросил беспокойно Рыба.
Он внимательно поглядел; в глазах у Гжеся стояли красноречивые слёзы. Бакалавр знал, что мальчик терпел от отца, его сердце сжалось, погладил его по голове.
– Ну, говори! – сказал он тихим голосом.
– А! Отец! – отозвался Стременчик, привыкший его так называть. – Я не знаю, что мне делать! Дольше уже так не пройдёт. Да будет воля Божья! Отец… отец…
Бакалавр многозначительно покачал головой, будто хотел сказать:
– Я тебя знаю! Но родителей нужно уважать.
Мальчик вздохнул.
– Оттого, что уважаю отца и гневить его не хочу, должен уйти прочь отсюда, должен.
Рыба фыркнул, отступая назад.
– Что с тобой? Ради Бога! Куда?
– Куда? Разве я знаю! – шепнул Гжесь. – В свет! В Краков! Отец хочет из нас обоих обязательно сделать солдат, а мне сам Господь Бог для чего-то иного предназначил. Вы сами мне не раз говорили, что глас Божий слушать нужно, а я чувствую его в себе. Я предпочел бы умереть, чем жить без науки, для неё в свет идти должен.
Вытерев быстро слезы, он чёрными глазами быстро поглядел на бакалавра, который стоял грустный и задумчивый.
– Я слышал от вас, что в Кракове для бедных, как я, ребят есть сострадательные люди, которые их кормят, чтобы во славу Божию учиться могли.
– Дитя! Дитя! – подхватил бакалавр. – Бог милосерден над покинутыми, и есть на свете добрые люди, но пойти в свет с саквой на спине, с деревянной миской у пояса, просить милостыню для хлеба и света, ты не знаешь, что нужно претерпеть…
Мальчик гордо встрепенулся.
– Разве я не могу терпеть? – воскликнул он. – Разве мне дом был раем? Я уже ребёнком привык к голоду и холоду.
Тут, поцеловав снова руку бакалавра, точно этой покорностью хотел его смягчить и подкупить для себя, добавил:
– Вы немного научили меня петь, могу на улицах с другими тянуть жалобные песни. За это люди дают хорошие калачи и гроши… Я также умею, по вашей милости, неплохо писать.
Рыба улыбнулся, хлопая его по плечу.
– А! Ты! Ты! – сказал он веселее. – Ничего! Ты рисуешь, не пишешь, и такой каллиграф из тебя, хоть сопливый, что и со старыми не постыдишься состязаться. Об этом нечего говорить, это правда, это правда.
Гжесь живо прервал:
– Ну, значит, чего мне опасаться? Лишь бы дотащиться до Кракова, разве это великая беда. В каждом приходе ночлег мне дадут, в каждом монастыре покормят. Много хлеба мне не нужно, ложкой еды буду сыт.
Когда он это говорил, глаза его светились.
– А отец? – спросил Рыба. – Что скажет отец, когда тебя хватится?
Гжесь опустил глаза.
– Отцу Збилут останется, – произнес он тихо. – Он его больше, чем меня, любит. Я ему только упрёк и обуза.
Избавится, забудется, легче ему будет. Слушать его не могу, значит, обиды Божьей избегну, а он по мне, – докончил он грустно, – плакать не будет.
Задумчивый бакалавр, ничего не говоря, покачал головой.
Стоял в какой-то неопределенности, не желая ни советовать, ни отговаривать. Ему было жаль любимого ребёнка, который мог здесь прозябать напрасно. Он имел убеждение, что в Кракове из него сделают что-нибудь необычное. С другой стороны, потерять этого ученика, этого любимца, которого сам собственным вдохновением так чудесно вывел из своевольного сорванца, жаль ему было.
Гжесь так красиво писал, а всем почеркам так искусно подражал! Когда пел в костёле, голос имел такой красивый, что волновал до слёз, поднимал душу к молитве.
Отпускать этого бедного ребёнка в свет, на участь, которую Рыба знал лучше всех, потому что сам её испытал в скитаниях по свету, страшно ему было. Очень жаль.
Украдкой вытер старый бакалавр рукавом глаза, но ему пришла мысль, что Бог – отец для сирот…
На лице мальчика после грусти рисовалось такое мужество, такое желание того, что готовило ему будущее, некое предчувствие успеха, что сдерживать его, кто знает, годилось ли.
– Отец! – добавил Стременчик смело. – Я думал всю ночь, молился Господу Богу, просил у Него вдохновения. Это уже решено… Не противьтесь. Иду в свет! Дайте мне благословение за отца.
И он опустился перед ним на колени, хватая за дрожащую руку старика, который, взяв его голову, начал шептать тихую молитву. Поплакали. Говорить больше было не о чем.
Звонили на заутреню, пошли вместе в костёл, но осторожный бакалавр, опасаясь, как бы старый Цедро не пришёл сюда искать сына, спрятал его на хорах и запер дверь.
Гжесь упал на колени, сложил руки и горячо молился.
Мало было набожных на заутрени, только несколько старых кумушек с чётками в руках; мещане к весне имели достаточно дел в полях и садах. Месса уже была на жертвоприношении, когда бакалавр услышал мужские ботинки и широкие шаги, вытянул голову и увидел старого Стременчика, который, идя, оглядывался на все стороны, несомненно, искал сына.
Гжесь пригнулся и спрятался за столб.
Цедро опустился на колени у лавки слушать святую мессу, потому что безбожным не был, но бакалавр легко догадался, что он тут не ради богослужения, но пришёл искать беглого ребёнка.
Едва ксендз перекрестил, когда Рыба, дав знак мальчику оставаться в хорах, сам спустился с них, навязываясь Стременчику, потому что знал, что тот будет его спрашивать. Сам не спрашивая старика, медленно, взяв у двери святой воды, Рыба вышел на кладбище.
Цедро поспешил за ним, его брови были стянуты и лицо хмурое.
– Не знаете о моем Гжесе? – спросил он резко.
– А что? – отпарировал Рыба.
Старику тем временем гнев с кровью бил в голову.
– Убегает от меня, строптивая бестия, ради этой вашей науки, которая ни на что ему не пригодится. Секу его, бью и ничего не помогает…
Бакалавр пожал плечами.
– А я чем могу помочь? – ответил он.
– Вы, – крикнул в гневе Стременчик, поднимая руку вверх, – вы первый ему голову забили этим проклятым алфавитом, а он ему для чего? Клехи из него иметь не хочу, достаточно этих дармоедов! Гм!
Рыба равнодушно слушал.
– Зачем вы его учили? – повторил Цедро.
– Потому что так Господь Бог повелел, – произнес бакалавр, – а я должен слушать Божьи приказания, не ваши угрозы. У ребенка есть охота и способность к науке, разве я не должен был учить его?
– Я лучше знаю, что нужно моему ребёнку, – Стременчик вырывался всё стремительней, – я над ним пан, не вы…
Не желая дольше с ним разговаривать, бакалавр пошёл, повернувшись к школе, и оставил разгневанного старика одного, который плевал и ругался, и в конце концов, когда не с кем было ссориться, был вынужден пойти назад к дому.
По дороге, однако, он свернул к школе, и, не входя в неё, остановившись только у окна, громко закричал:
– Если будете его тут принимать и прятать, школу подожгу… так помоги мне Боже! Рук моих не избежите.
Рыба приблизился к окну.
– Идите с Богом… и не кричите! Замученный ребёнок в свет пошёл… он будет на вашей совести… вы не отцом ему были, а мучителем…
Сказав это, нетерпеливый Рыба отошёл от окна и пошёл запереться в каморке.
Цедро минуту стоял в задумчивости, подёргивая плечами, оглядываясь, не найдётся ли, с кем продолжить ссору, наконец, бормоча, он потащился домой. Он не хотел верить в то, чтобы сын мог от него уйти.
Когда Стременчик был уже вдалеке от костёла, останавливая по дороге знакомых и исповедуя перед ним своё негодование к бакалавру и клехам, Рыба через ризницу вернулся в костёл, вошёл на хор и вызволил оттуда Гжесия.
– Не хочешь вернуться к отцу? – спросил он его.
Мальчик весь затрясся.
– Не могу, – сказал он, – предпочитаю с голоду умереть!!
В свет пойду…
Рыба надолго заумался… Казалось, что и он это решение хвалил, а думал только о средствах, как бы это сделать.
– Старик ещё может тебя здесь искать, – сказал он потихоньку, – поэтому ты должен укрыться, пока я не снабжу тебя на дорогу… Пойдём со мной…
Сказав это, рыба взял Гжеся за руку, оглядел кладбище и быстро проскользнул с ним в школу, но не завёл его в свою комнату.
Слева был запертый склад костёльных вещей, которые не могли поместиться при костёле. Стояла там конструкция для украшаещего на Великую Седмицу гроба, висели праздничные облачения, поломанные хоругви, лестницы от большого катафалка, редко когда используемые, огромные деревянные подсвечники и целые кучи глиняных лампочек, которыми иногда освещали костёл.
Каждый, хотя бы самый храбрый ребёнок, того возраста, что Гжесь, испугался бы этой темной комнаты, грустной и полной могильной угрозы. Рыба вопрошающе на него поглядел, захочет ли тут укрыться до вечера. Гжесь весело отвечал, потакая головой, и, перекрестившись, смело вошёл, когда ему отворили дверь.
Сквозь одно густо зарешечённое окошко немного света попадало в тёмную комнату, в углах которой были видны зловеще, на чёрных досках, оскаленные зубы, черепа. Гжесь сел у окна, чтобы можно было смотреть на костёльный двор и заметить, если бы отец или брат тут его искали.
Он имел уже сильнейшее решение не возвращаться домой, хотя по нему он тосковал.
Молчаливое позволение бакалавра добавило ему отваги. Он сидел тихо, дожидаясь, что с ним решит Рыба. В полдень осторожно отворилась дверь, старик принёс кусочек хлеба и полевку в горшке, оторванную от своих уст, чтобы его покормить, велел Гжесю есть, сам присев на лестницу от катафалка.
– Идти! Идти! – начал он беспокойно бормотать. – Хорошо это говорить, а ты знаешь дорогу? До Кракова далеко… тракт есть, но дорог много, а если заблудишься?..
– Люди говорят, всякая дорога на конце языка, – ответил Гжесь.
Бакалавр посмотрел.
– А что если старик в погоню пойдёт или пошлёт? – спросил он.
– Сам поехать не может, – проговорил мальчик, – послать некого. Подумает, что я уже сегодня сбежал, и догнать меня не сможет, и наконец… наверно, не очень обо мне забеспокоится.
Опираясь на руку, Рабы думал.
– Живчак завтра до наступления дня едет в Дуклю и Старый Сандч за покупками, а вроде бы и в Венгрию. Можно попросить, чтобы тебя посадил на телегу и довёз хоть куда-нибудь, он один едет… Из Сандча до Кракова…
– Справлюсь, – прервал Гжесь смело, – не бойтесь за меня.
– Но захочет ли Живчак, и не испугается ли твоего отца? – добавил Рыба.
Живчак обычно привозил товар из Венгрии, человек смелый, имел вооружённую челядь, потому что в те времена безоружному на трактах, особенно в чужом краю, нельзя было показываться. Знал его Рыба, и решил сразу с ним поговорить; таким образом, закрыв Гжеся снова в комнате, он пошёл в город.
Зажиточный возница имел свой собственный дом в Саноке, и хотя, постоянно толчась по трактам, мало в нём пребывал, считался богатейшим из мещан. Бедный бакалавр для него не много значил, но всегда облачение священника на нём уважали.
Когда Рыба, восхваляя Христа, вошёл в дом, застал Живчака с двумя компаньонами, крестящегося при мёде.
Возница и купец, увидев его, сначала был уверен, что бакалавр, как то несколько раз в год случалось, пришёл, чтобы выпросить себе какой-нибудь кусочек сыра, платя за него пожеланием счастливой дороги и обещанием молиться.
Однако он весело его приветствовал и поставил перед ним кубок. Рыба, приняв мёд, недовольный тем, что застал тут лишних свидетелей, долго сидел молча… Мещане, однако, разошлись.
– Я имею к вам просьбу, пане хозяин, – отозвался бакалавр, пользуясь тем, что остались одни, – но она особливого рода, и сам не знаю, как начать.
Живчак перед ним остановился.
– Говорите-ка, – сказал он коротко.
– Вы понимаете, потому что вы бывалый и мудрый, пан хозяин, – начал бакалавр, льстя Живчаку, – что кого Бог к себе зовёт, тот должен слышать Его голос.
Живчак дал знак головой, что и он так думал, но совсем не понимал, что это могло означать.
– У нас в школе мальчик, которого Господь Бог, видимо, предназначил для своей службы, – продолжал далее Рыба, – а тут упрямый отец не даёт ему учиться… Нет иного способа, только мальчику, который хочет учиться, вымостить дорогу и послать в школу получше, чем наша. В Краков ему нужно, к Панне Марии…
– А чем я могу вам в этом помочь? – спросил удивлённый Живчак.
– Вы, по-видимому, едете в Дукли, а может, и до Старого Сандча, – сказал Рыба.
– Верно! – подтвердил Живчак.
– Тогда бы из любви к Богу могли подвезти бедолагу, – докончил бакалавр, опуская руку к коленям Живчака.
Мещанин был как-то равнодушен, покачивал головой.
– Кто этот ваш мальчик? – спросил он. – У отца его красть… собственное дитя! А если бы так моего кто-нибудь хотел взять!
– Вы бы, наверное, Божьей воле не противились? Потому что вы человек набожный и разумный, и знаете, что не годится.
Живчак по-прежнему крутил головой, не совсем убеждённый.
– Чьей же это мальчик? – спросил он.
Бакалавр ещё колебался с ответом, и добавил:
– Его мучает отец за то, что хочет учиться, а мальчик уже сейчас поёт в хоре и пишет так, как ни один из нас!
– Может, он один у него? – вставил Живчак.
– Двое их у него, – сказал живо Рыба.
Смотрели друг другу в глаза, мещанин не показывал охоты вмешиваться в щекотливое дело.
– Скажите мне, чей мальчик? – спросил повторно Живчак.
– Не выдадите меня всё-таки? – пробубнил бакалавр.
– Разве я такой, что тянет за язык, чтобы продать человека? – огрызнулся обиженный мещанин. – За мной этого нет.
Бакалавр встал с лавки и поцеловал его в плечо.
– Имейте сострадание, – сказал он.
Потом огляделся вокруг и шепнул ему на ухо:
– Старший Стременчика…
Глаза у Живчака засмеялись… предзнаменовение было хорошим. Он знал старого Цедро, не один раз с ним ссорился и не мог вынести его шляхетской гордыни, которая перед мещанским богатством головы согнуть не хотела.
– Мальчик Стременчика, – воскликнул он. – Не удивительно, что от него убегает, потому что с этим палачом никто не выдержит. Он разбойник, только счастье, что сил уже не имеет, а то с ним каждый день пришлось бы сражаться. Едет один воз, крытый шкурами, – добавил он, – мальчика в середину прикажу посадить и до Дукли, а может, и до Старого Сандча повезу, но что потом, потому что я в Венгрию вернусь?
Бакалавр аж руки сложил от благодарности и воскликнул:
– Из Сандча пойдёт пешком! Справится… В монастыре его покормят, потому что там панны от дверки никого голодным не отправляют…
Живчак смеялся.
– Поделом старому пану! – добавил он. – Есть нечего, а свою макушку так держит, точно она золотая, и нет других людей на Божьем свете. Все убедятся в этом, когда от него сбежит собственный ребёнок…
– А! – вздохнул Рыба. – Мальчик бы отцовскую строгость перенёс, потому что терпеливый и честный, но хочет учиться, а родитель ему запрещает.
– Да, чтобы сделать из него такого же бездаря, как сам, – крикнул Живчак. – Не умаляю я почтения к шляхте и панам, они всё-таки бьются и защищают нас, и нужны на свете, но и другие люди тоже нужны, хоть землю пашут и товары возят…
– Либо Бога прославляют, – прервал бакалавр.
Живчак склонил голову.
– Значит, мальчика возьмёте? – спросил обрадованный Рыба.
– Почему не взять! – сказал Живчак. – Вы говорите, что это будет во славу Божию… ну, и от палача вызволить тоже заслуга. Только пришлите мне его с утра, потому что я его ждать не думаю. Кому в дорогу, тому пора. Дни становятся жарче, до стоянки нужно по холодку ехать.
– Я вам сам его приведу, – благодаря, добавил уходящий бакалавр.
Потом он поспешил в школу, чтобы и добрую весть принести запертому, и вызволить его из комнаты. Уже не было причины опасаться нападения старого Цедро, поэтому Гжесь перешёл в каморку.
Когда это происходило в школе, Стременчик постоянно ожидал возвращения сына, в его голове не могло уместиться, чтобы ребёнок посмел от него сбежать. Это укрывательство после вчерашнего избиения показалось достойным сурового наказания. Бить его снова он имел отвращение и боялся собственной вспыльчивости, потому что молчаливое терпение ребёнка пробуждало в нём ярость. Решил, поэтому, как только тот появится, посадить его в тёмный погреб на хлеб и воду.